Погода менялась прямо на глазах. Море, такое огромное, такое бескрайнее, теперь подчинялось единому плавному ритму — волны размеренно катили одна за другой; ветер заметно ослаб, превратившись в легкий бриз; пушистые, отливающие белизной облака поднимались все выше к бездонному бледно-голубому небосводу. Над Тихим океаном занималась заря, обещавшая чудесный день. Майка на мне почти высохла. Ночь канула в бездну так же скоро, как и судно.
Я сидел и ждал. Мысли путались. Я то размышлял, как выжить, стараясь не упустить ни единой мелочи, то вздрагивал от острой боли и беззвучно плакал, открыв рот и обхватив руками голову.
Глава 42
Она подплыла на островке из бананов — в сияющем ореоле, такая же прекрасная, как Дева Мария. За спиной у нее всходило солнце. И волосы ее пылали огнем.
Я воскликнул:
— О благословенная Великая мать, Пондишерийская богиня плодородия, дарящая молоко и любовь, дивной дланью своей оберегающая страждущих, карающая пресытившихся, заступница плачущих, видишь ли ты мою беду? Доброта и страх несовместимы — точно говорю. Лучше б ты сразу погибла. Как же горько мне и радостно тебя видеть! Ты несешь мне отраду и горе. Отраду — потому, что будешь рядом, а горе — потому, что радоваться мне осталось недолго. Что ты знаешь про море? Ничего. А я что знаю про море? Ничего. Без водителя автобус наш, считай, пропал. И нам с тобой конец. Так поднимись же ко мне на борт, если желаешь себе смерти, — она поджидает нас на следующей остановке. Давай сядем вместе. Садись у окна, если хочешь. Правда, вид из него скучноватый. Но будет притворяться. Скажу начистоту: я люблю тебя, люблю, люблю. Люблю, люблю, люблю. Только никаких пауков, пожалуйста!
Это была Апельсинка — ее так прозвали за страсть к апельсинам, — наша любимица, орангутан-матриарх, прима зоопарка, мать двоих милых мальчиков, а вокруг нее — громадная куча черных пауков, теснящих ее злобных идолопоклонников. Бананы, на которых она плыла, помещались в нейлоновой сетке — той самой, в какой их загрузили в корабельный трюм. Когда она спрыгнула с банановой груды в шлюпку, бананы всплыли и перевернулись. Сетка освободилась. Я подхватил ее чисто машинально, потому что она оказалась у меня под рукой, хотя могла утонуть, и втащил на борт — так, на всякий случай, вдруг пригодится мне же во спасение; эта сеть была самым ценным из всего, что у меня осталось.
Банановая груда развалилась. Черные пауки заметались, засуетились, но положение у них оказалось безнадежное. Островок под ними таял. И они утонули — все разом. Какое-то время шлюпка плыла по фруктовому морю.
Я подобрал сеть, в которой вроде бы не было никакого проку, а вот подумал ли я набрать банановой манны? Нет. Ни одного банана не выловил. Хотя, как ни прискорбно, в некотором смысле плыл посреди бананового коктейля — и море поглотило его целиком. Только позднее ощутил я всю тяжесть понесенной потери. И от глупости своей едва не бился в приступах отчаяния.
Апельсинка совсем растерялась, была как в тумане. Движения замедленные, неуверенные, в глазах полное смятение. Она ничего не соображала. Какое-то время лежала, распластавшись, на брезенте — тихо, неподвижно, потом соскочила на дно шлюпки. И я услышал, как взвизгнула гиена.
Глава 43
Последним следом от судна, который я видел, было маслянистое пятно, отсвечивавшее на морской поверхности,
Я не верил, что остался один. Такого просто быть не могло, чтобы «Цимцум» затонул, даже не послав в эфир сигнала бедствия. Наверняка сейчас в Токио, Панаме, Мадрасе, Гонолулу, а может, и в Виннипеге на пультах управления мигают красные лампочки, звучит тревога, глаза у всех широко раскрылись от ужаса, и губы шепчут: «Боже мой, „Цимцум“ затонул!» — а руки тянутся к телефонам. Лампочки мигают все ярче, тревога звучит все громче. Летчики бегут к самолетам, не успев в спешке зашнуровать ботинки. Вахтенные на кораблях крутят штурвалы до полного изнеможения. Подводные лодки и те уходят на погружение, чтобы тоже участвовать в поисково-спасательных работах. Нас скоро спасут. На горизонте вот-вот покажется корабль. У них там наверняка найдется винтовка, чтобы пристрелить гиену, — так что зебра будет в безопасности. Может, и Апельсинку спасут. Я поднимусь на корабль и обниму моих родных. Их, наверное, снимут с другой шлюпки. Только бы мне самому продержаться несколько часов, пока не придет спасательное судно.
Со своего насеста я дотянулся до сетки. Свернул ее и бросил на середину брезента — какая ни на есть, все же преграда. Апельсинка как будто оцепенела. Похоже, она умирала от потрясения. Однако больше всего меня беспокоила гиена. Я слышал, как она скулит. У меня была слабая надежда, что она позарится скорее на зебру, привычную ей добычу, или на орангутана — совсем непривычную, чем на меня.
Одним глазом я следил за горизонтом. А другим — за тем, что происходило в шлюпке. Кроме гиены, которая беспрерывно завывала, остальные животные не подавали никаких признаков жизни: не было слышно ни царапанья когтей о твердый брезент, ни стонов, ни случайных вскриков. А значит, не было и кровопролития.
В полдень гиена показалась снова. Она уже не завывала, а опять скулила. Вдруг она переметнулась через зебру на корму, где боковые банки сходились в одну, треугольную. Место там было незащищенное: высота борта от банки до планширя — дюймов двенадцать. Зверюга с опаской глянула за борт. Вид зыбящейся воды, видно, ей совсем не понравился: она тут же отдернула голову и спрыгнула на дно шлюпки позади зебры. Там было тесновато: между широкой спиной зебры и воздушными ящиками, размещавшимися по бортам шлюпки, под банками, гиене было не развернуться. Повертевшись какое-то время в тесноте, она перебралась обратно на корму, перемахнула через зебру на середину шлюпки и снова спряталась под брезентом. Так она металась секунд десять, не больше. И теперь оказалась в каких-нибудь пятнадцати футах от меня. Вот когда я замер от страха. А зебра напротив меня только дернула головой и как будто тявкнула.
Я думал, гиена так и останется сидеть под брезентом. Но в следующее мгновение она опять перескочила через зебру на кормовую банку. И какое-то время крутилась там, изредка поскуливая. Интересно, что она собиралась делать дальше. Ответ не заставил себя долго ждать: низко опустив голову, она принялась трусить вокруг зебры, перескакивая с кормовой банки на бортовые, а с них — на поперечную, под брезентом, словно по миниатюрной, двадцати пяти футов в окружности, беговой дорожке с препятствиями, И так круг за кругом — сперва в одну сторону, потом в другую, — пока я не сбился со счета. Все это время она пронзительно скулила — пи-пи-пи-пи-пи. Меня снова будто парализовало. Я здорово струхнул и все, что мог, — это просто сидеть и наблюдать. Между тем зверюга знай себе металась по замкнутому кругу; это была не маленькая зверушка, а взрослый самец, весом никак не меньше ста сорока фунтов. Всякий раз, когда он бил лапищами то по одной банке, то по другой, громко царапая когтями, шлюпка начинала ходить ходуном и всякий раз, как только он спрыгивал с кормы, меня пробирал животный страх. А когда устремлялся в мою сторону, у меня от ужаса волосы вставали дыбом: что если и правда набросится? Даже Апельсинка его бы не остановила. Ну а наполовину скатанный брезент с мотком сетки посередине — и подавно. Стоило гиене чуть-чуть подпрыгнуть — и она у моих ног. Однако бросаться на меня она, похоже, не собиралась: каждый раз, когда она приближалась к поперечной банке, а потом вскакивала на нее, я видел, как вдоль края брезента юрко проскальзывает верхняя часть ее туловища. И тут-то поведение гиены могло быть совершенно непредсказуемым — она запросто могла накинуться на меня безо всякого предупреждения.
Описав таким манером множество кругов, гиена вдруг замерла на кормовой банке и припала на лапы, устремив взгляд вперед и чуть вниз — под брезент. Потом подняла глаза и уставилась на меня. То был типичный взгляд гиены: пустой, открытый, любопытный, но совсем не упрямый; челюсть — отвислая, уши — огромные, торчком, глазищи — черные, сверкающие; и тревожное напряжение в каждой клетке тела, отчего зверюгу трясло как в лихорадке. Я приготовился к смерти. Но рановато. Гиена опять принялась наворачивать круги.
Если зверь на что-то решился, то не станет долго раздумывать. Гиена все утро металась кругами и скулила — пи-пи-пи-пи-пи. Лишь несколько раз она ненадолго замирала на кормовой банке, а так все кружила без устали, в одном и том же направлении — против часовой стрелки, с одинаковой скоростью, и все так же монотонно скулила. Этот скулеж, резкий, пронзительный, раздражал меня донельзя. Мне до того надоело — просто осточертело — на нее смотреть, что я невольно отвернулся, хотя все же старался не упустить ее из виду. Даже зебра, которая поначалу всхрапывала всякий раз, когда гиена проскакивала у нее над головой, словно окаменела.
Между тем, как только гиена замирала на кормовой банке, сердце у меня уходило в пятки. И как бы мне ни хотелось следить за горизонтом, я то и дело оглядывался на мечущегося зверя.
Я не из тех, кто относится к каким-то зверям с предубеждением, но факт есть факт: вид у пятнистой гиены на редкость омерзительный. И тут уж ничего не поделаешь. Толстая шея, вздернутые плечи, торчащие назад, как у жалкого подобия жирафа, а грубая лохматая шкура как будто скроена из разных кусков, доставшихся ей от других божьих тварей. Окрас — неприглядная смесь желтовато-коричневого, черного, желтого и серого оттенков, и ничуть не похожий на дивную, безупречно четкую розетковидную расцветку леопарда: пятнистость ее скорее напоминает проплешины, оставшиеся от кожной болезни — какой-нибудь заразной парши. Голова у гиены большая и слишком тяжелая, лоб высокий, как у медведя, только с залысинами, уши — точь-в-точь мышиные, широкие и круглые, если их не порвали в жестокой схватке. Пасть всегда открытая, дыхание тяжелое. Ноздри широченные. Хвост тоненький, но твердый, как палка. Шаг неуклюжий. Словом, если сложить все это вместе, с виду вроде как собака, вот только вряд ли кто захочет держать такую.
Я хорошо запомнил слова отца. Гиены не трусливы и пожирают не только падаль. А если их такими изобразил «Нэшонал Джиогрэфик»[16], то лишь потому, что «Нэшонал Джиогрэфик» снимал их днем. На самом же деле день у гиены начинается с восходом луны — вот когда она превращается в охотника, каких поискать. Гиены нападают стаями на любое животное, за которым могут угнаться, и прямо на бегу вгрызаются ему в бока. Они охотятся на зебр, гну, буйволов, причем не только старых или увечных, но и молодых и сильных. Гиены — выносливые охотники: самые страшные пинки и удары им нипочем, они тут же вскакивают и преследуют добычу до последнего. Да и сметки им не занимать: от матери они перенимают все, что только может пригодиться. Излюбленная их добыча — новорожденные гну хотя львятами и маленькими носорогами они тоже не брезгуют. Гиены не знают устали, когда чуют, что усилия их не пропадут даром. За каких-нибудь пятнадцать минут от зебры остается только череп, но они и его непременно утащат с собой в нору — детенышам на забаву. Никаких останков — сжирают даже траву, политую кровью жертвы. Гиены поедают добычу огромными кусками, отчего брюхо у них здорово разбухает. А когда насыщаются вдосталь, то едва передвигают лапы. Переварив же добычу, гиены отрыгивают шерсть твердыми комками, после чего слизывают с них все, что не успело до конца перевариться, а потом по ним же и катаются. Во время пиршества гиены приходят в такое неистовство, что порой впиваются зубами друг в дружку: так, отрывая от зебры кусок плоти, гиена может куснуть своего сородича за ухо или за нос — ненароком, без всякой злобы. И сородич воспримет это как ни в чем не бывало. Он до того поглощен обжорством, что уже ни на что другое не реагирует.
Да, всеядность у гиены поразительная — и впрямь можно диву даться. Гиена мочится туда же, откуда пьет воду. Находит эта зверюга своей моче и другое применение: в жару и засуху, освободив мочевой пузырь, она роет в этом месте землю и валяется в образовавшейся луже, как в освежающей грязевой ванне. Гиены поедают экскременты травоядных, фыркая при этом от удовольствия. Труднее сказать точно, чего гиены не едят. Жрут они и своих сородичей (в первую очередь съедают уши и носы — как лакомство) — правда, через день после того, как те издохнут, чтобы было не так противно. Гиены бросаются даже на автомобили — на фары, выхлопные трубы и боковые зеркала. Если гиен что и ограничивает, то не степень выделения желудочного сока, а сила челюстей, хоть она у них и вправду невероятная.
Такой вот зверь теперь кружил передо мной. Зверь, при виде которого больно резало глаза, а в жилах стыла кровь.
Все кончилось так, как и должно было кончиться в случае с гиеной. Она застыла на корме и тяжело задышала, словно при одышке. Я мигом вскарабкался по веслу как можно выше и уперся в борт шлюпки только пальцами ног. Зверюга вдруг поперхнулась и закашлялась. И тут ее вырвало. Чуть ли не на спину зебры. Гиена спрыгнула в собственную рвоту. И так в ней и валялась, дрожа, скуля и крутясь из стороны в сторону, будто испытывая самое себя — сколько ей еще осталось страдать и мучиться. Она просидела в своем тесном закутке весь остаток дня. Порой зебра тревожно фыркала, чуя у себя за спиной хищника, но большую часть времени лежала неподвижно — беспомощная, потерянная, молчаливая.
Глава 44
Солнце взмыло вверх по небосклону, достигло зенита и покатило к закату. Я весь день просидел верхом на весле неподвижно — если и шевелился, то лишь затем, чтобы не потерять равновесие. Всем своим существом я стремился к горизонту: не появится ли там точка, знак моего спасения. Я пребывал в томительно-тоскливом ожидании. Те первые часы запечатлелись в моей памяти одним звуком, но не тем, о котором вы, наверное, подумали, — не скулежом гиены и не шипением морской волны: это было жужжание мух. В шлюпке оказались мухи. Они появились откуда ни возьмись и, как все мухи, принялись вяло летать широкими кругами, а когда сближались, то закручивали головокружительные спирали и пронзительно жужжали. Некоторые даже осмеливались подлетать ко мне, за борт. Описав вокруг меня петлю-другую, они возвращались обратно, прерывисто гудя, как одномоторные самолеты. Ума не приложу, откуда бы им взяться: то ли они были здесь всегда, то ли попали вместе с одним из животных, скорее всего с гиеной. Как бы там ни было, жужжали они недолго: через пару дней их как ветром сдуло. Гиена, примостившаяся позади зебры, хватала пастью по несколько мух зараз и заглатывала. Других, должно быть, и впрямь сдуло ветром. А некоторым, возможно, повезло закончить свой век в старости.
С приближением сумерек я забеспокоился. А под конец дня и вовсе стал всего бояться. Ночью корабль вряд ли меня заметит. Ночью гиена наверняка оживится, да и Апельсинка, может, очнется.
Наступила тьма. Луна не взошла. Тучи скрыли звезды. Предметы сделались расплывчатыми. Потом все разом исчезло — море, шлюпка и мое собственное тело. Море было спокойное, ветер ощущался едва-едва, а себя самого я даже не слышал. Я будто парил в черной пустоте. Взгляд мой был устремлен вдаль, где, как мне казалось, простирался горизонт, а уши старались уловить малейший живой звук в шлюпке. Я не верил, что смогу пережить ночь.
Среди ночи время от времени рычала гиена, а зебра тявкала и визжала; слышались и другие звуки — дробные, прерывистые. Я до того перепугался, что от страха, чего греха таить, наложил в штаны. Странные звуки доносились с противоположного конца шлюпки. Но шлюпка не закачалась, — значит, движения на борту не было. Проклятая бестия, похоже, затаилась где-то рядом. Во тьме, совсем близко, послышались громкие вздохи, стоны, ворчание и жалобные всхлипы. При мысли, что Апельсинка очнулась, у меня вряд ли выдержали бы нервы, и я ее отбросил. Взял и прогнал прочь. Подо мной тоже шумело — из воды доносились не то хлопки, не то шлепки, правда, недолго. Там тоже кипела борьба за жизнь.
[16] Имеется в виду серия специальных фильмов по естественной истории (National Geographic Special), в том числе про животных, созданная некоторыми американскими кинокомпаниями совместно с Национальным географическим обществом.