Цви Прейгерзон. Бремя имени. Рассказы. – СПб.: Лимбус Пресс, 1999.
До появления этого сборника, выпущенного питерским “Лимбус Пресс”, писателя по имени Цви Прейгерзон у нас практически никто не знал. Что вполне понятно:авторы, создававшие свои произведения на иврите, в России мало кому известны. Даже имя нобелевского лауреата Агнона вряд ли кому знакомо значительному числу людей, профессионально работающих в литературе. О прочих и говорить не приходится. Иначе и быть не могло – еще в не столь далекие времена “полностью и окончательно победившего”, а затем и “развитого” социализма иврит был у нас запрещенным (!) языком, кажется, единственным из всех существующих. Подразумевалось, что ейго использование самым непосредственным образом связано с сионизмом, который в нашей удивительной стране официально считался ( кстати, и сегодня зачастую продолжает считаться) если и не разновидностью фашизма, то, по крайней мере, чем-то вроде проклятого империализма, да еще и с нечеловеческим, т.е. еврейским лицом. С официальной точки зрения, языком советских евреев, не утративших национальной самоидентификации, признавался идиш, даже литературный журнальчик на нем выходил – “Советише Геймланд”. Ну, а зловредный иврит, помимо всего прочего, имел у нас репутацию языка вполне мертвого, типа древнегреческого или шумерского. Слава богу, этот бред на уровне государственной политики закончился, и сегодня в России можно говорить и читать на иврите без малейшего риска схлопотать срок.
Вышеприведенные историко-филологические рассуждения связаны с тем, что центральное место в рецензируемой книге занимает именно рассказ “Иврит”, включаемый теперь в Израиле в школьные программы. Он носит автобиографический характер – так же, как и его герои, автор был в свое время репрессирован за использование языка собственного народа. Сюжет несложен: герой, преданный человеком, которого он сам обучал ивриту, избирает своеобразный способ сопротивления: на задаваемые ему вопросы отвечать на том же иврите. Невзирая на жестокие избиения, он находит в себе силы не только следовать принятому решению, но и перейти от пассивного сопротивления к активным действиям – изувечить предавшего его мерзавца, которого следователь вынужден привлекать при допросах в качестве переводчика.
Этот хрестоматийный рассказ обычно рассматривается как убедительное доказательство связи родного языка с национальным самосознанием (что,конечно же, бесспорно). Однако не менее, если не более важным представляется другое, с языком уже не связанное. Еврейское терпение вошло в поговорку, сравниться с ним может, пожалуй, только русское. (Может быть, это как раз то общее, что более всего сближает два народа?) В порядке иллюстрации – старый анекдот:
– Ребе, сколько это еще будет продолжаться? Мы уже не в состоянии выдерживать!
– Евреи, не дай бог, чтобы это продолжалось столько, сколько вы в состоянии выдержать!
Со страниц Гоголя и Достоевского, Шекспира и Гашека неизменно встает малопривлекательный образ жалкого пейсатого Мойши или Абрама, безропотно принимающего удары судьбы и озабоченного (помимо, разумеется, личного обогащения) исключительно проблемой выживания в окружающем враждебном мире. Мало кто из писавших о еврейском долготерпении понимал, что это – терпение сжатой пружины. Действие вызывает равное по силе противодействие – закон не только физический. Репрессии против нации неизбежно обостряют чувство национального самосознания. Эта мысль присутствует не только в “Иврите”, но и в других рассказах сборника (“Мой первый круг”, “Двадцать храбрецов”, “Баба Гита”).
На удивление много вмещают в себя насыщенные реалиями еврейской жизни рассказы Цви Прейгерзона – простые и мудрые, горькие и в то же время наполненные внутренним теплом. Кому-то они могут напомнить Шолом-Алейхема, кому-то – Бабеля, кому-то даже Василия Гроссмана. Однако при этом проза Прейгерзона вполне индивидуальна, и это чувствуется даже в переводе. Надо полагать, в оригинале ее своеобразие еще более ощутимо – современный израильский писатель Аарон Мегед назвал Прейгерзона “и рабом, и властелином иврита” и даже предложил составить словарь тех слов и выражений, которые тот ввел в употребление. Все это тем более удивительно, если знать, в каких условиях писал человек, обогативший родной язык.
Сама биография Цви Прейгерзона могла бы стать сюжетом для романа. Писатель создавал свои произведения на языке, который был в полном смысле запрещенным в его стране, тайно переправляя их в Израиль, где они печатались под псевдонимом. Считая литературное творчество своим главным делом, он в то же время большую часть своей жизни проработал в Московском горном институте, стал одним из ведущих советских специалистов по углеобогащению, по учебникам которого выучилось не одно поколение студентов.
“Бремя имени” – первый перевод рассказов Прейгерзона на русский язык, через 30 лет после смерти автора. Эта небольшая книга могла бы многое объяснить. Прежде всего, тем, кто исповедует теорию, целиком укладывающуюся в нехитрый слоган: “Россия – для русских!”, тем, для кого слово “еврей” аккумулирует едва ли не все недостатки рода человеческого – от патологической жадности до беспредельной трусости. Ее полезно было бы прочесть нашим так называемым патриотам, искренне полагающим, что наиболее эффективный способ спасения России – в побивании любыми средствами (осквернение кладбищ, взрывы в синагогах, квоты на профессию etc.) “лиц еврейской национальности”. Впрочем, понятно, что сослагательное наклонение в данном случае так и останется сослагательным.
В поисках себя
Григорий Померанц. Записки гадкого утенка. – М.: Моск. рабочий, 1998.
Рожденный летать изначально обречен постоянно чувствовать себя на птичьих правах. Это не закон природы, но не менее незыблемый закон человеческого общества – как правило, довольно жестокого и не очень справедливого.
Представлять автора серьезному читателю нет необходимости – его известность давно перешагнула пределы России.
Книга открывается главой “В поисках потерянного стиля”. Отшлифованное до зеркального блеска бюффоновское определение “Стиль – это человек” уже две с лишним сотни лет цитируют к месту и не к месту, при этом редко понимая до конца смысл великолепного афоризма. Тот смысл, который имел в виду Андрей Синявский, говоря вроде бы иронически и одновременно на полном серьезе о своих стилистических расхождениях с властью. В помощь особо непонятливым Шопенгауэр растолковал: “Стиль – физиономия ума, менее обманчивая, чем настоящая физиономия. Подражать чужому стилю – все равно, что носить маску”. Померанц добавляет: стиль – это это внутреннее зернышко человека, его чувство истины и в то же время – установка на определенного собеседника. “То, что я пишу, – честно предупреждает он, — для гадких утят. Для тех, кто хочет найти не другой птичий двор, а самих себя. Если вам этого не хочется, если какой-то улучшенный птичий двор вам нравится, не читайте дальше. Это не для вас. <…> Я не хочу вас соблазнять и делать несчастными, сбивать с вашей дороги”. (Помните, конечно, у О. Генри: дело не в дорогах, которые мы выбираем, а в том, что внутри нас заставляет выбрать ту или иную дорогу…)
Гадкий утенок – ключевой образ книги. Он идет по своей тропке без какой-либо видимой цели, обходя стороной большие дороги и птичьи дворы, твердо зная: на каждом птичьем дворе его будут клевать. У Андерсена все заканчивается так, как и должно быть в доброй сказке: нашел горемыка единокровных братьев, погляделся в воду и почувствовал себя своим среди своих. Happy end! В жизни так не бывает. Прежде всего потому, что Лебедь – нечто идеальное, подобие Бога. А мы, гадкие утята, в лучшем случае, можем лишь на краткие мгновения ощутить себя в полете. А потом снова оказаться на земле, беспомощно трепыхая крыльями. “Может быть, все мы немножечко лебеди, – грустно замечает автор, – каждый из нас по-своему лебедь. <…> И катастрофически быстро забываем свою лебединость в современной жизни, где так много быстроты – и так мало тишины”. И далее: “Гадкий утенок – существо переходное. <…> Ему не дано совершенства. Его дело – жить ради лучшего, которое приходит изнутри и стучится в сердце. Ради лучшего, которое когда-нибудь, к кому-нибудь достучится”.
Написать кратко об этой книге невероятно трудно – все время хочется цитировать целыми абзацами; можно раскрывать ее почти наугад: “Я вырос человеком воздуха – без почвы, без традиций и без тоски по ним. Я доверяю только личности, раздетой от всех условностей истории, оголенной, как гол я свм…”. Или: “Я прошел через всю войну и совершенно убежден, что русский человек больше всего чувствует себя человеком именно у бездны на краю (а не в мирной добропорядочной обстановке; не в доме, который построил Джек. Об этот эффект бездны Гитлер и расшибся…). А потом герои снова становятся пьяницами, разгильдяями и ворами”. Или: “Идеи, способные овладевать массами и стать материальной силой – не мои идеи. Мне хочется передать гадким утятам свой опыт – как выносить историю, а не командовать ею; и при любых зигзагах находить пути медленной помощи. Мне хочется оставить им в наследство стиль спора – без расчета на выигрыш”.
Можно соглашаться или не соглашаться с автором, восхищаться неожиданными поворотами мысли и отточенностью формулировок или ожесточенно полемизировать с ним (к последнему варианту ему не привыкать). Нельзя только оставаться равнодушным.
В аннотации жанр книги обозначен как мемуарная проза. Это и так, и не так. На самом деле “Записки…” представляют собой редкостный сплав мемуаров, философии и эссеистики. Иного, впрочем, в данном случае ожидать и не приходилось. Автор – не тот человек, чтобы бесстрастно знакомить читателя с эпизодами собственной биографии: родился – учился – женился… Григорий Померанц – знаковая фигура в отечественной культуре и диссидентском движении, его работы, как правило, становились событием, вызывали бурные дискуссии.
“Записки гадкого утенка” – книга из разряда итоговых. На ее страницах восемь десятилетий жизни одного человека неразрывно переплелись с историей страны: детство мальчика из интеллигентской семьи, рано ощутившего свою
“гадкоутеночность” (по пятому пункту); ифлийская юность, подарившая общение с незаурядными людьми и определившая всю дальнейшую судьбу; война – практически от звонка до звонка (Главы, ей посвященные, могут быть отнесены к лучшим образцам военных мемуаров); ГУЛАГ; годы существования на птичьих правах…
Степень искренности при этом такова, что возникает эффект живого общения. Григорий Померанц никогда не стремился быть злободневным, и потому его работы 20- и 30-летней давности, цитируемые в “Записках…” не воспринимаются сегодня как устаревшие. Да они и не могут устареть.
Бремя избранности
Ержи Эйнхорн. Избранный выжить. – СПб.: Всемирная литература, 1999.
Чтобы написать такую книгу, нужно было прожить такую жизнь – жизнь еврея, родившегося в Польше, чудом пережившего самую жуткую болезнь ХХ века – коричневую чуму и обретшего вторую родину в Швеции.
Жизнь Ержи Эйнхорна можно считать иллюстрацией к высказыванию Людвига Берне: “Страдание – отец мудрости, любовь – ее мать”. Судьба не обделила автора книги ни страданием, ни любовью. “Избранный выжить” – обжигающий человеческий документ, сравнимый по силе эмоционального воздействия с “Дневником Анны Франк”. Это история жизни одного человека и его семьи, история небольшой еврейской общины и одновременно – история еврейского народа, неразрывно связанная с историей человечества. Ведь чужого пепла не бывает, и колокол всегда звонит по каждому из нас. (Предыдущая фраза написана с единственной целью: подчеркнуть, что подобных “красот стиля” в книге нет – рассказ ведется просто и сдержанно, местами даже суховато. Особенно, когда речь идет о самом страшном, о том, что непосредственно связано с Холокостом. И это лишь усиливает впечатление.)
Во многих странах, в частности, в той же Швеции, ежегодно проводится день памяти жертв Холокоста. Причем проводится не формально – с участием первых лиц государства. И показательно, что книга Эйнхорна сразу стала бестселлером, выдержав за два года несколько крупнотиражных изданий.
Видимо, есть какой-то высший смысл в том, что первый перевод “Избранного выжить” оказался именно русским, переводом на язык народа, который внес наибольший вклад в общую победу над фашизмом. Хотя приходится с сожалением констатировать, что особенно счастливой судьбы книги в нынешней России ожидать не приходится – сегодня в списки бестселлеров попадают совсем другие издания.
Может быть, главная идея книги, хотя и не сформулированная прямо, но ясно прочитываемая между строк, – национальное самосознание не может вступать в противоречие с общечеловеческими ценностями, которые в любом случае должны оставаться на первом месте.. Как раз этим оно отличается от национализма. Понятно, что никакого открытия здесь нет, однако прописные истины время от времени необходимо повторять, причем именно в неявной форме.
Первая часть произведения хронологически охватывает предвоенный период, начиная с конца двадцатых (первые детские впечатления рассказчика), и годы войны, вторая – послевоенную эпоху. В основную ткань чисто мемуарного характера вплетаются исторические отступления и размышления автора, при этом образуется плотная структура повествования.