— У нас никогда не наказывают оступившуюся даму, — ответил мой собеседник, — за все расплачивается муж.
— Вы, разумеется, шутите! — прервал я его. — Я чужеземец, а вы насмехаетесь над моим невежеством!
— Я и не думаю шутить, — отвечал он. — Доктор Какафаго застал жену на месте преступления, но, поскольку у него нет свидетелей, он ничего не сможет доказать. А потому ему придется просто отправить ее к родственникам, причем выделив ей часть своего дохода.
— Невероятно! — воскликнул я. — Мало того, что ей позволяют жить отдельно от предмета ее ненависти, так он еще обязан давать ей деньги, дабы она не пала духом.
— Вот именно, — сказал мой собеседник, — а вдобавок все будут называть его рогоносцем. Мужчины станут смеяться над ним, дамы — жалеть его, и даже самые близкие друзья не смогут сказать в его оправдание ничего кроме:
«Бедняга никому не делал зла».
— Погодите! — прервал его я. — Неужели никак нельзя наказать изменницу? Неужели у вас нет исправительных домов для таких особ или другой кары за такое преступление?
— Милейший! — с улыбкой заметил мой собеседник. — Да если бы к каждому, кто был повинен в подобном проступке, относились бы так сурово, то половине королевских подданных пришлось бы сечь другую. Признаюсь, дорогой Фум, будь я на месте английского супруга, то больше всего на свете остерегался бы ревновать или совать нос в дела жены, если ей было бы угодно держать их в тайне. Допустим, я уличу ее в неверности, что из этого воспоследовало бы? Если я спокойно проглочу оскорбление, надо мной будут смеяться только она и ее любовник, а если я, наподобие трагического героя, примусь громогласно сетовать, то стану посмешищем всего света. А посему, уходя из дому, я непременно сообщал бы жене, куда я иду, дабы ненароком не встретить ее где-нибудь с любезным ее сердцу обманщиком. По возвращении же я всегда стучал бы в дверь на особый манер и вдобавок, неторопливо подымаясь по лестнице, предупреждающе кашлял бы раза четыре. Я ни за что на свете не стал бы заглядывать к ней под кровать или за занавески, и даже случись мне узнать наверное, что тут прячется капитан, я, невозмутимо прихлебывая холодный чай, принялся бы в самом почтительном тоне рассуждать об армейских чинах.
Мне кажется из всех народов наиболее мудро при подобных обстоятельствах ведут себя русские. Жена обещает мужу никогда не попадаться на нарушении обета верности, а он обещает без малейшей злобы избить ее до полусмерти, если она все-таки на этом попадется. Словом, каждый из них знает заранее, что его ждет при таких обстоятельствах. Жена грешит, принимает обещанные побои, потом вновь обретает расположение супруга, и все начинается сначала.
Посему, когда русская девица собирается замуж, ее отец, держа в руке палку[104], спрашивает жениха, берет ли он эту деву в жены, на что тот отвечает утвердительно. Тогда отец трижды поворачивает невесту кругом и трижды легонько ударяет ее палкой по спине, приговаривая:
— Голубушка моя, — в последний раз колотит тебя любящий батюшка; передаю отныне отцовскую власть вместе с палкой твоему суженому, а уж ему лучше ведомо, как тем и другим распорядиться.
Искушенный в правилах приличия, жених берет палку не сразу, а уверяет будущего тестя, что жене палка не нужна и он к ней ни за что не прибегнет. Однако отец, которому лучше известно, что нужно дочери в замужестве, настаивает на своем. Затем, являя пример русской учтивости, один просит принять его палку, а другой от нее отказывается; дело, однако, кончается тем, что жених уступает, после чего невеста в знак покорности кланяется ему, и обряд продолжается по установленному обычаю.
В таком сватовстве есть удивительное чистосердечие; жениха и невесту, таким образом, подготавливают ко всем будущим превратностям супружеской жизни. Брак сравнивали с игрой, где ставкой служит жизнь, а посему весьма похвально, чтобы игроки с самого начала объявили друг другу, что карты у них меченые. В Англии же, как мне говорили, обе стороны пускаются на все уловки, чтобы утаить до свадьбы свои недостатки, и потому семейную жизнь можно считать расплатой за первоначальный обман.
Прощай.
Письмо XX
[Некоторые сведения об английских литераторах.]
Лянь Чи Альтанчжи — Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Выражение «литературная республика» — широко распространено среди европейцев, однако сопрягать его с учеными людьми Европы совершенно нелепо, затем что нет ничего столь не похожего на республику, нежели сообщество, которое здесь так именуют. Судя по этому выражению, можно вообразить, будто ученые тут составляют единое целое, не отличаются интересами и соревнуются в осуществлении одних и тех же замыслов. А посему естественно возникает искушение сравнить их с литературными обществами в Китае, где каждый подчиняется разумной иерархии и способствует созиданию храма знаний, не пытаясь из зависти или невежества чинить препятствия другим.
Здесь же дела обстоят совсем иначе. Каждый гражданин этой воображаемой республики жаждет власти, и никто не хочет подчиняться; каждый видит в собрате не соратника, а соперника. Все клевещут, оскорбляют, презирают и высмеивают друг друга. Стоит одному из них написать книгу, которая нравится публике, как остальные принимаются сочинять памфлеты, где тщатся доказать, что книгу эту можно было бы написать гораздо лучше или что она вовсе никуда не годился; стоит одному написать о чем-то новом, как другие тотчас принимаются убеждать читателей, будто всем это давным-давно известно и какой-нибудь Кардан[105] или Бруно или еще какой-нибудь ученый муж, до того скучный, что никто его не читает, давно предвосхитили это открытие. Вместо того, чтобы объединиться, подобно гражданам одного государства, они, наоборот, разделяются, и у них сколько людей, столько и клик, а посему гораздо справедливее назвать это враждующее сообщество не литературной республикой, а литературным хаосом.
Правда, встречаются здесь и люди поистине даровитые, которые почитают и ценят друг друга, но взаимное восхищение не в силах защитить их от поношений толпы. Мудрецов мало, и хвалят они вполголоса, глупцам же несть числа, и хулят они что есть мочи. Великие люди редко вступают в общества, нечасто встречаются, чураются интриг, тупицы же громогласно травят свою жертву до тех пор, пока не погубят ее доброе имя, а за дележом добычи рычат и кусают друг друга. Здесь ты увидишь, как компиляторы и книжные обозреватели чернят честного человека, грызясь при этом между собой злобно и непрерывно. Они вроде русских волков, которые рыщут в поисках оленя или лошади, а в случав крайней нужды не брезгуют и себе подобными. Пока еще есть книги, о которые можно поточить зубы, они уничтожают их за братским пиршеством, но как только на их беду запас иссякнет, критик пожирает критика, а компилятор обкрадывает компилятора.
Конфуций наставляет нас, что долг ученого способствовать объединению общества и превращению людей в граждан мира[106]. Писатели же, о которых я говорю, готовы разъединять не только общество, но и целые государства. Если Англия ведет войну против Франции, то французские глупцы почитают за долг воевать с английскими глупцами. Так, к примеру, Фрерон[107], один из тамошних знаменитых писак, судит обо всех без исключения английских писателях следующим образом: «Их достоинства, — говорит он, — заключаются в преувеличении и часто еще в нелепых искажениях. Исправляйте их творения сколько хотите, все равно в них останется закваска, которая все испортит. Подчас эти сочинители выказывают талант, но они решительно лишены вкуса: на английской почве редко восходят побеги дарования». Сказано довольно откровенно и без желания польстить. Но послушай, что говорит другой француз, чей талант воистину общепризнан: «Мне, право, трудно решить, чем мы превосходим англичан или чем те превосходят нас. Когда я сравниваю достоинства обоих народов в каком-нибудь литературном жанре, на память приходит столько чтимых и прославленных имен, что я решительно не знаю, какой стране отдать предпочтение[108]. И так отрадно думать, что окончательного ответа и не найти». Но дабы ты не подумал, будто одни французы грешат пристрастностью, посмотри, как судит о французах некий английский журналист. «Достойно удивления, — пишет он, — что у нас такую пропасть переводят с французского, тогда как многие отечественные сочинения преданы полному забвению. Хотя французы и славятся по всей Европе, мы полагаем, что они самые никчемные мыслители (мы чуть было не сказали писатели), каких только можно себе представить. Однако, тем не менее, за исключением... и т. д. ...» Другой английский сочинитель, Шафтсбери[109], если мне не изменяет память, напротив, утверждает, что французские авторы занимательны, рассудительны, пишут более ясно, логично и интересно, нежели писатели его собственной страны.
Как явствует из этих противоречивых суждений, хорошие писатели и в той и в другой стране хвалят, а бездарные поносят друг друга. Ты, вероятно, удивишься, что посредственные сочинители мастера осуждать других, тогда как их собственные недостатки бросаются в глаза каждому; возможно, ты также вообразишь, будто прославленные писатели должны с особенной охотой сообщать свету свои мнения, поскольку их слово окажется решающим. Однако на деле все обстоит наоборот: великие писатели хлопочут только об упрочении своего доброго имени, а бездарности, увы, не щадят своих сил, чтобы сравнять любое доброе имя со своим собственным.
Но попробуем поверить, что ими движет не зависть и не злоба. Ведь критик обычно следует тем же побуждениям, что и писатель. Тот рьяно уверяет нас в том, что написал хорошую книгу, а критик столь же усердно доказывает, что сам он мог бы написать и лучше, была бы охота. Критик лишен писательского таланта, зато наделен писательским тщеславием. Неспособный от природы воспарить над землей, он ищет успеха в критике чужих произведений, хитроумно рассуждает об игре чужого воображения, притязает на роль наставника наших чувств и поучает, что надобно хвалить, а что ругать. Такого критика можно почитать человеком со вкусом не более, чем китайца, измеряющего свою мудрость длиной ногтей[110].
Стоит в этой литературной республике появиться книге, вдохновенной или остроумной, как критики незамедлительно возбраняют читателям смеяться по той лишь причине, что сами они за чтением ни разу не улыбнулись, а им, меж тем, лучше известно, что смешно и что не смешно. Другие критики оспаривают этот разящий приговор, называют судей пауками и уверяют читателя, что он может смеяться сколько душе угодно. Тем временем третьи критики кропают комментарии к книге, дабы растолковать читателю, где именно ему следует смеяться, а после них объявляются критики, которые пишут комментарий к комментарию. Так одна книга кормит не только фабрикантов бумаги, наборщиков, печатников, переплетчиков и лотошников, ею торгующих, но и еще по крайней мере двадцать критиков и столько же толкователей. Словом, мир литераторов можно уподобить персидской армии, в которой множество лазутчиков, избыток маркитантов, целая толпа прислуги, пропасть женщин и детей и очень мало солдат.
Прощай.
Письмо XXI
[Посещение китайцем театра.]
Лянь Чи Альтанчжи — Фум Хоуму, первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Англичане любят театр не меньше китайцев, но представления их весьма отличаются от наших. У нас их разыгрывают на открытом воздухе, у англичан — под крышей, у нас — при дневном свете, у них — при свете факелов; у нас представление одной пьесы длится восемь-десять дней кряду[111], английская пьеса идет обычно не более четырех часов.
На днях мой приятель, господин в черном, с которым я очень коротко сошелся, повел меня в театр, где мы удобно расположились подле самой сцены. Так как занавес еще не был поднят, я мог наблюдать за публикой и предаваться тем размышлениям, которые обычно рождает новизна.
Люди богатые сидели большей частью внизу, зрители беднее располагались над ними и чем беднее они были, тем выше сидели. Обычная иерархия была, казалось, поставлена с ног на голову, и те, кто днем занимали самое скромное положение, теперь на время возвысились и словно присвоили себе право всем распоряжаться. Это они требовали музыки, поднимали страшный шум и вели себя со всей наглостью нищих[112], внезапно вознесенных судьбой.
Те, кто сидел на галереях пониже, держались все же скромнее сидевших на самом верху, хотя и не так чопорно, как находившиеся внизу; судя по их виду, многие, подобно мне, попали сюда впервые, и в ожидании представления ели апельсины, читали листки с содержанием пьесы или разговаривали.
[104] ...держа в руках палку... — Описание русского свадебного обряда Голдсмит позаимствовал у Д'Аржанса (II, 135-136). Некоторые подробности он мог также почерпнуть из несомненно известной ему книги англичанина Джона Мотли «История жизни Петра I, императора Российского, содержащая описание России, или Московии, Сибири, Крымской Татарии и пр., а также отчет об управлении, религии, обрядах и суевериях, манерах, обычаях и одежде ее обитателей. Здесь же о рождении и возвышении императрицы Екатерины, а также о преступлениях и осуждении царевича, сына Петра». Лондон, 1739 (Mottley J. The history of the life of Peter I, emperor of Russia...). Мотли рассказывает (р. 48), что жених посылает невесте подарки и среди них будто бы плеть, чтобы женщина знала, что ее ждет, если она ослушается супруга или нарушит верность ему. Следует, однако, заметить, что свои сведения Мотли черпает из вторых рук, сам он в России не был, отсюда ряд деталей анекдотического характера.
[105] Кардан Джеронимо (1501-1576) — итальянский врач, математик и философ.
[106] ...граждан мира. — Здесь Голдсмит впервые употребляет выражение, которым он потом озаглавил свои письма. Возможно, что он позаимствовал его у Фрэнсиса Бэкона (1561-1626), которого он в этой книге упоминает и цитирует. В своих «Опытах» Бэкон пишет: «Если человек приветлив и учтив с чужестранцами, это знак того, что он гражданин мира и что сердце его не остров, отрезанный от других земель, но континент, примыкающий к ним». Бэкон Фр. Сочинения в 2-х томах, т. II, М., «Мысль», 1972, стр. 378.
[107] Фрерон Эли-Катрин (1718-1776) — французский литературный критик и публицист, с 1754 г. издатель «Литературного ежегодника», который Голдсмит здесь и цитирует («Annee Litteraire», 1757, v. Ill, pp. 65-66). За свои нападки на просветителей Фрерон был не раз осмеян Вольтером.
[108] ...какой стране отдать предпочтение. — Возможно, что Голдсмит пересказывает здесь слова, которыми Вольтер заканчивает свои размышления об английских писателях в «Философских письмах». В своих неоконченных «Воспоминаниях о Вольтере», опубликованных в 1761 г. в «Дамском журнале», Голдсмит писал, что Европа была крайне невысокого мнения о вкусе и образованности англичан. Вольтер — первый чужеземец, который ощутил поражающие своей необузданностью красоты Шекспира, по заслугам оценил Мильтона, с похвалой отозвался о каждом английском поэте и открыл своим изумленным соотечественникам новую прекрасную страницу (CW III, 28).
[109] Шафтсбери Антони Ашли Купер (1671-1713) — английский философ-моралист, автор книги «Характеристика людей, нравов, мнений, времен» (1711), где он высоко отзывается о французских писателях, хотя нигде не ставит их выше английских.
[110] ...длиной ногтей. — В книге Ле Конта рассказывается, что ученые китайцы отращивали себе ногти, которые были почти такой же длины, как и пальцы, что служило не только свидетельством образованности, но и непричастности к физическому труду (I, 135).
[111] ...восемь-десять дней кряду... — Спектакли в китайском театре нередко длились по нескольку дней. Однако они устраивались не только под открытым небом, но и ставились в специальных балаганах.
[112] ...со всей наглостью нищих... — Английские зрители вели себя в те времена в театре чрезвычайно вольно, особенно богатые хлыщи, сидевшие прямо на сцене у кулис. Свист, шиканье, швырянье огрызков на сцену, если актер не угодил, были обычным явлением. Не стеснялись никого, даже короля, которому тоже пришлось выслушать немало нелестного, когда был повышен налог на портер. Любопытно, что английский закон, чрезвычайно жестоко каравший в те времена бродяжничество, нищенство и особенно любое посягательство на собственность, как бы негласно признавал за зрителями право выражать таким образом свое недовольство.