Маркс: В лице обвиняемых перед господствующими классами, представленными судом присяжных, стоял безоружный революционный пролетариат; обвиняемые были, следовательно, заранее осуждены уже потому, что они предстали перед этим судом присяжных. Если что и могло на один момент поколебать буржуазную совесть присяжных, как оно поколебало общественное мнение, то это — обнаженная до конца правительственная интрига, растленность прусского правительства, которая раскрылась перед их глазами. Но если прусское правительство применяет по отношению к обвиняемым столь гнусные и одновременно столь рискованные методы, — сказали себе присяжные, — если оно, так сказать, поставило на карту свою европейскую репутацию, в таком случае обвиняемые, как бы ни была мала их партия, должно быть, чертовски опасны, во всяком случае их учение, должно быть, представляет большую силу.
…Несколько мыслей, родившихся, может быть, в один час и выхваченных из бесконечного потока, — всего несколько мыслей, но за ними целые жизни — противостоящие концепции, полярные нравственные позиции. Замирающему от юродствующего блаженства низвергателю, которому «нигде не было так хорошо», как в «Петропавловской крепости», и он молит бога, чтобы тот помог «всякому свободному человеку найти такого доброго, такого человеколюбивого начальника», которого он нашел в заключении, «к своему великому счастью», — такому человеку, если он чуть-чуть будет искренен с собой, никогда не хватит решимости произнести: счастье — это борьба.
Хотя он по-своему борется и очень преуспевает в своей мистификации борьбы. Умрет Николай, которого Бакунин не разжалобил, он напишет его сыну — царю Александру такую же философскую челобитную и выйдет из крепости, получит свидетельство на жизнь в Сибири, купит домик, устроится писарем, женится на молодой польке; потом переберется в город, поступит на службу к золотопромышленнику, сдружится с губернатором-кузеном, выправит документы и драпанет через Японию, Америку прямо в европейские салоны. И уж на этот раз развернется — трепещите, тираны, берегись, Интернационал!
И у него начнется новый приступ, по меткому выражению Герцена, «чесотки революционной деятельности». Он возьмется теперь уже за самого бога, призывая к низвержению религии. Будет предрекать революционные потрясения, декретировать стратегию и тактику социальных битв и смехотворно провалится при первой же попытке реализовать свою методологию в восставшем Лионе. Он придет в Коммунистический Интернационал, с тем чтобы торпедировать его, узурпировать партийную власть, будет строго судим судом революционной чести и наконец изгнан из рядов Товарищества.
Возобновив связи с Бакуниным уже во времена его «второго пришествия» в Европу, обнадеженный его взрывной предприимчивостью, Маркс рассчитывает на совместные действия на революционных фронтах и получил от Бакунина необходимые заверения в этом отношении. Но вскоре стало ясно, что русский «бунтарь» явно отвергает пролетарские идеалы борьбы, создает свое «вероисповедание» — бакунинский анархизм — своеобразную разновидность мелкобуржуазного социализма. Обличение эксплуататоров соединяется у него с требованием «абсолютной» свободы, отрицанием всякой дисциплины; низвержение государственной машины — с уничтожением всех национальных и территориальных государств; ударной силой в социальной борьбе, по его замыслу, должны стать не организованный пролетариат, а деклассированные элементы — мелкобуржуазные авантюристы, люди богемы, люмпены… Созданный им Альянс социалистической демократии угрожал стать троянским конем в Интернационале.
Маркс вместе с Энгельсом, вместе с руководящим ядром Интернационала вынужден отдать немало сил и времени, чтобы вытравить «чесотку» бакунизма. Не простое это дело — не открытая баррикадная война с явным противником пролетариата, а борьба с опасным попутчиком, с коварным «лжебратом», борьба, отстаивающая и утверждающая сами принципы борьбы. Обстоятельный доклад, представленный конгрессу Интернационала, определил идейный и организационный разгром бакунизма в рабочем движении. Пришлось вытащить на свет все сумеречное существование великого анархиста, вычистить все нечистые следы его на революционном поприще, перетряхнуть все его — разумеется, только обнаруженное — шутовское тряпье.
Доклад содержит специальный раздел, препарирующий моральный кодекс всеразрушителей. Здесь полностью воспроизводится бакунинский «Революционный катехизис», из параграфов которого возникает образ «аморфного всеразрушителя, ухитрившегося сочетать в одном лине Родольфа, Монте-Коисто, Карла Моора и Роберта Макера». Не случайно «катехизис» стал молитвенником террористов. Бакунизм, пытаясь установить анархию в области нравственности, доводит до крайности буржуазную безнравственность. Он проповедует «культ разбойника как образцового революционера». А само-то общество будущего, если его строить по бакунинской модели, далеко превзошло бы средневековый Парагвай преподобных отцов иезуитов.
Таков приговор марксизма.
Смысл своего счастья — смысл борьбы Маркс вложил в пламенные строки Коммунистического Манифеста: коммунисты борются во имя ближайших и конечных целей рабочего класса, они самый решительный, авангардный отряд рабочих партий всех стран, они владеют научным пониманием условий, хо^а и общих результатов пролетарского движения. И первыми же строками первого своего партийного устава определил: образ жизни, вся деятельность должны соответствовать великой цели. Вступая на стезю коммунистического борца, Маркс отлично сознает, какими терниями выстлана его дорога, и убежден: как бы ни было тяжко, он не отступится от цели, не поступится принципами и честью.
— Что в бурю поднимается пыль, что во время революции не пахнет розовым маслом и что время от времени кто-нибудь даже оказывается забрызганным грязью, это — несомненно… Однако, если принять во внимание, какие огромные усилия употребляет весь официальный мир в борьбе против нас, — говорит Маркс через двенадцать лет после Манифеста, — официальный мир, чтобы нас погубить, не только слегка нарушал уголовный кодекс, а прямо-таки глубоко в нем увязал; если принять во внимание грязную клевету «демократии глупости», которая не может простить, что у нашей партии больше ума и характера, чем у нее самой; если знать историю всех остальных партий того же периода; если, наконец, спросить себя, какие же факты… могут быть выдвинуты против всей партии, — то приходишь к заключению, что в этом XIX столетии наша партия выделяется своей чистотой…
Этой своей чистотой, как нравственной, так и политической, идейной пролетарская партия обязана прежде всего своим взыскательным учителям, которые всегда зорко оглядывают боевые колонны, равняя их строй, храня честь знамени. И при необходимости проявят непоколебимость и решительность.
— Что касается нас, — заявляют они своим соратникам, — то, в соответствии со всем нашим прошлым, перед нами только один путь. В течение почти 40 лет мы выдвигали на первый план классовую борьбу… между буржуазией и пролетариатом как могучий рычаг современного социального переворота; поэтому мы никак не можем идти вместе с людьми, которые эту классовую борьбу стремятся вычеркнуть из движения. При основании Интернационала мы отчетливо сформулировали боевой клич: освобождение рабочего класса должно быть делом самого рабочего класса. Мы не можем, следовательно, идти вместе с людьми, открыто заявляющими, что рабочие слишком необразованны для того, чтобы освободить самих себя, и должны быть освобождены сверху, руками филантропических крупных и мелких буржуа.
Бросив взгляд на самое начало пути, Энгельс с улыбкой напомнит Марксу в день его пятидесятилетия: «Какими же юными энтузиастами были мы, однако, 25 лет тому назад, когда мы воображали, что к этому времени мы уже давно будем гильотинированы». Со временем к энтузиазму этих юношей добавилась великая забота о «муках человечества», а гильотина уже не могла их достать, ибо сама их борьба с уличной баррикады была перенесена на планетарную арену. (Мне грозят расправой? — мог воскликнуть Маркс после поражения парижских коммунаров. — Пусть осмелятся! Плевать мне на этих каналий!) За плечами вождей коммунизма выстраивались могучие колонны пролетариата уже многих стран мира.
Ему несвойственно впадать в уныние, тем более утрачивать веру в свои силы, в свое дело от временных неудач и даже поражений. «Я всегда убеждался до сих пор, — говорит Маркс после сорока, — что все действительно сильные натуры… раз вступив на революционный путь, даже из поражений всегда черпали новые силы и становились тем решительнее, чем дольше они плыли в потоке истории». Перед ним возникают жизненные примеры того же Рене Левассёра, члена французского Конвента, великого англичанина Роберта Оуэна, выдающегося польского историка и предводителя повстанцев Иоахима Лелевеля, революционного генерала Бельгии Франсуа Меллине…
Отдавая все силы революционной борьбе, вожди коммунизма нигде и ни при каких обстоятельствах не выпячивают свою роль, исключительно щепетильны в вопросах партийной этики, они избегают всякой «популярности».
— Не надо не только никаких государственных постов, но, пока возможно, — и никаких официальных партийных постов, никаких мест в комитетах и т. д., — подчеркивают они свою позицию. Не вмешиваться ни в малейшей степени во внутренние дела партии, если нет необходимости «исправить допущенные ошибки», да и то лишь теоретические.
— Мелких завистников, которые сами ничего собой не представляют, а хотели бы быть всем, — говорит Энгельс, — больше всего бесит то, что Маркс благодаря своим теоретическим и практическим заслугам завоевал себе такое положение, что лучшие люди в рабочем движении различных стран относятся к нему с полным доверием. В решительные моменты они обращаются к нему за советом и обычно убеждаются в том, что его совет самый лучший. Таково его положение в Германии, во Франции, в России, не говоря уже о малых странах. Стало быть, не Маркс навязывает людям свое мнение и уж тем более свою волю, а эти люди сами приходят к нему. И именно на этом основано своеобразие и крайне важное для всего движения влияние Маркса.
Приблизительно к той же поре, когда писались эти строки Энгельса, относится одна знаменательная беседа Маркса с корреспондентом американской газеты «Сан» шотландцем Джоном Суинтоном, тем самым сторонним наблюдателем, обнаружившим, что в «искусстве быть дедушкой» Маркс счастливее самого Виктора Гюго. Заокеанский журналист, загипнотизированный мировой славой могущественного мыслителя, который вот уже на протяжении четырех десятилетий «стоит за большим числом катаклизмов, сотрясающих народы и сокрушающих троны», хочет узнать, что думает он о ближайших перспективах и будущих судьбах мира.
И пока Маркс размышляет вслух, обозревая европейский мир, страну за страной, обрисовывая характерные черты, события и личности, пятидесятилетний шотландец не может налюбоваться его сократовской манерой вести беседу — свободно и широко, искренне и остро, со вспышками язвительного и задорного юмора. Маркс говорит о грандиозном духовном движении в России, об интеллектуальных сдвигах в Германии, о достижении во Франции, о застое в Англии. «Он говорил с надеждой о России», — отметит Суинтон и изумится, как этот человек, «столь мало находящийся на виду, глубоко постиг современность и что от Невы и до Сены, от Урала и до Пиренеев он повсюду подготовляет почву для нового пришествия».
Потом, после вечерней прогулки по приморскому городу, после знакомства со всем многочисленным и счастливым семейством Марксов, собеседники вновь уединяются и под рев не желающего засыпать моря, легкий перезвон бокалов они продолжат разговор о времени и мире, о человеческом духе, о человеческом счастье.
«Поезд никогда не ждет, а ночь была уже близка. Над размышлениями о суете и мучениях нашего века и прошлых веков, во время дневной беседы и вечерних сцен в моем уме, — говорит Суинтон, — зародился один вопрос — вопрос о решающем законе существования, на который я хотел получить ответ от этого мудреца. Спустившись до самых глубин языка и поднявшись до вершины выразительности во время наступившего молчания, я прервал революционера и философа следующими роковыми словами:
«Что есть сущее?»
И, казалось, на мгновение ум его был обращен внутрь себя, пока он смотрел на ревущее море перед нами и беспокойную толпу на берегу. «Что есть сущее?» — спросил я, и он серьезно и торжественно ответил:
«Борьба!»
Ваше представление о несчастье — ПОДЧИНЕНИЕ
Если счастье в борьбе, то логически следует и представление о несчастье. Человек, зовущий пролетариев всех стран к Коммунистической Революции, конечно, не может подчиниться ни власти монархов, ни гнету филистерского духа. Однако именно его судьба преследует роковым образом, чтобы склонить под ненавистным игом, чтобы сломить его непокорный дух. Но всякий раз, когда свободолюбивая душа его ощущала путы, он рвал их…
Молодой доктор философии, вынужденный отказаться от мысли об университетской кафедре — правительственные маневры в отношении прогрессивных ученых слишком откровенны, — приезжает в Кёльн осенью 1842 года, и становится редактором «Рейнской газеты», и сразу же попадает под двойной гнет.
С одной стороны, под гнет дружеской демагогии: приходится противостоять лаве словоизвержения «Свободных» — крикунов-младогегельянцев из берлинского кружка, которые валят в газету «кучу вздора, лишенного всякого смысла и претендующего на то, чтобы перевернуть мир». Выправлял, браковал, взывал к разуму и сознанию — поменьше расплывчатости, громких фраз, самодовольства и самолюбования; побольше определенности, знания дела, внимания к конкретной действительности; не надо мелкой коммунистической контрабанды в случайных рецензиях на спектакли, надо основательное обсуждение коммунизма. Обижались, виртуозно демонстрировали мученичество, как Рутенберг; напирали, угрожали, как Мейен, который «выступал с важностью павлина, бил себя торжественно в грудь, хватался за шпагу, что-то болтал относительно «своей» партии, угрожал… немилостью, декламировал на манер маркизы Позы, только немного похуже…»
С другой стороны, гнет цензурный. С утра до вечера приходится выдерживать «ужаснейшие цензурные мучительства». Сначала тотальный просмотр «своего» цензора — с ним уже свыклись. Потом газетные листы надо представить в полицию, для особой цензуры регирунгспрезидента. Там все обнюхивают, и если полицейский нос почует что-либо «нехристианское, непрусское», номер в свет не выйдет. И бесконечные обер-президентские жалобы, переписка с министерством, обвинения в ландтаге, вопли акционеров. Невыносимо! И если что еще удерживает на редакторском посту, то только сознание долга — «не дать насилию осуществить свои планы».