В самом деле, вспомним сочинение семнадцатилетнего выпускника Трирской гимназии — вдохновенное, глубоко осознанное — «Размышления юноши при выборе профессии». И хотя директору гимназии показалось, что в этом наступательном потоке мыслей местами «недостает необходимой ясности и определенности», совершенно очевидно устремление юноши к самосовершенствованию во имя общественного блага. Не отсюда ли, не из этих ли размышлений узнаем мы впервые о благородном намерении, возвышенной цели Маркса — «трудиться для человечества». Правда, это пока только юношеская мечта, еще не обрисован конкретно ее облик, еще не определено практическое поприще.
Что знает о себе, о своих способностях восемнадцатилетний юноша, пробирающийся в почтовой карете по осенней дороге чуть ли не через всю страну на учебу в Берлин? Он жаждет высоких деяний в искусстве, обуреваем чувствами. Но взгляд его «холоден и рассеян». Скалы, которые он наблюдает, кажутся ему не более непреклонными, чем его чувства, обширные города — не более оживленными, чем его кровь; обеды в гостиницах не более обильны и неудобоваримы, чем тот рой фантастических образов, которые он носит в себе… Хочет подняться на свое небо, свое искусство, а оно вдруг отдаляется, становится потусторонним. Через год он уже признается себе и своему дорогому заботливому отцу: поэзия, видимо, могла быть «только попутным занятием»…
Духовное общение, откровенный обмен мыслями двух Марксов — отца и сына — в эту пору жизненных исканий, выбора пути будущего гения особенно примечательны. Строки из их писем выстраиваются в напряженный и поучительный диалог.
— Сплошное сочинительство из головы, полная противоположность между тем, что есть, и тем, что должно быть, риторические размышления вместо поэтических мыслей, но, может быть, также некоторая теплота чувства и жажда смелого полета — вот чем отмечены все стихи в первых моих трех тетрадях. Поэзия могла и должна была быть только попутным занятием — таков приговор молодого Маркса своей поэтической музе.
— Оставь поэзию, если она не украшает жизнь и не делает ее счастливой.
— В конце семестра я снова обратился к пляскам муз и к музыке сатиров, и уже в последней тетради… идеализм пробивается сквозь вымученный юмор («Скорпион и Феликс»), сквозь неудачную фантастическую драму («Оуланем»), пока наконец он не претерпевает полного превращения и не переходит в чистое искусство формы, по большей части без воодушевляющих объектов, без вдохновенного взрыва идей.
— Ты принялся писать драму, и в этом и впрямь много правильного. Но с важностью дела, с широкой известностью, которую оно неизбежно приобретает, естественно, сопряжена и опасность провала… Как разумнее действовать? По возможности добиваться, чтобы этой большой пробе сил предшествовала менее серьезная, связанная с меньшим риском, но все же достаточно значительная, дабы в случае удачи создать себе имя… Я долго раздумывал об этом, и вот какая идея кажется мне подходящей. Сюжет следует почерпнуть из истории Пруссии, — причем взять не продолжительный период, как этого требует эпопея, а краткий момент, имевший, однако, решающее значение для судеб страны… Таким моментом является великая битва при Бель-Альянс-Ватерлоо… Одной такой оды, патриотической, прочувствованной и проникнутой немецким духом, было бы достаточно, чтобы заложить основу репутации, создать себе имя…
Но взыскательному юному драматургу явно не по нутру воспевать «роль гения монархии». Его грызет досада, что «приходится сотворять себе кумира из ненавистного… воззрения», и он предает огню стихи, наброски новелл и все прочее. Он расположен к критическому анализу, готов судить творения муз, тем более что проделал серьезный экскурс в историю искусств, проштудировал Лессинга.
— Что тебе посоветовать?.. Драматургическая критика требует большой затраты времени и большой осмотрительности. Если иметь в виду искусство, то такая деятельность в наше время, быть может, принадлежит к числу достойнейших. С точки зрения славы, она может проложить путь к диплому ученого. Как ее примут? Полагаю, что скорее враждебно, чем доброжелательно. Насколько я знаю, путь превосходного ученого Лессинга не очень-то был усыпан розами. Он жил и умер бедным библиотекарем… Почему ты ничего не говоришь о камералистике?
— Что касается, дорогой отец, вопроса о камеральной карьере, то я недавно познакомился с неким асессором Шмидтхеннером, который посоветовал мне после третьего юридического экзамена пойти по этому пути в качестве юстициария; это мне улыбается, тем более, что я действительно предпочитаю юриспруденцию всем административным наукам… Если впоследствии, будучи асессором, получить докторскую степень, то открывается гораздо более широкая возможность получения вслед за тем экстраординарной профессуры.
— Если бы твои жизненные планы можно было бы сочетать с родительскими надеждами, это доставило бы мне величайшую из всех радостей, число которых так сильно уменьшается с годами…
Изучая юриспруденцию, молодой Маркс предпринимает научный дебют — он пытается «провести некоторую систему философии права через всю область права», но несколько разочарован результатами: разработанная схема оказалась слишком жесткой, так что калечила понятия «самым варварским образом», содержание не получило нового развития, и «стало ясно», что «без философии… не пробиться вперед».
— Во время болезни я ознакомился с Гегелем, от начала до конца, а также с работами большинства его учеников. Благодаря частым встречам с друзьями в Штралове я попал в «Докторский клуб», среди членов которого было несколько приват-доцентов и ближайший из моих берлинских друзей, доктор Рутенберг. Здесь обнаружились в спорах различные, противоположные друг другу взгляды, и все крепче становились узы, связывающие меня самого с современной мировой философией, влияния которой я думал избежать…
— Ты знаешь меня, милый Карл: я не упрям и не склонен к предубеждениям… Но выберешь ли ты именно то, к чему у тебя призвание, этот вопрос меня, конечно, тревожит. Сначала мы думали об обычных вещах. Но такая карьера тебя, по-видимому, не прельщает. Поэтому, признаюсь, соблазненный твоими столь рано созревшими взглядами, я выразил одобрение, когда ты избрал своей целью научную деятельность, будь то в области права или философии, — скорее, как мне казалось, в области последней. Трудности, сопутствующие этой карьере, мне достаточно известны… Наилучшее применение дарований — это уже твое личное дело…
Но все же диалог сбивается с рассудительного тона. Чем определенней в своих исканиях вызревающий интеллект сына, чем далее отстоят его цели от житейского практицизма, тем менее понятны и приемлемы становятся они для отца. И любящее сыновнее сердце, добрый его разум почтительно смолкают перед нетерпением родительского сердца, обуреваемого естественной заботой о самом добропорядочном благополучии. И сын склоняет голову под градом отцовских упреков, где — боже правый! — без обычного снисхождения выговаривается все: и «беспорядочные блуждания по всем отраслям знаний», и «смутные раздумья при свете коптилки», и «нечесаные волосы», и «одичание в шлафроке ученого», и «бредовая стряпня», и «коверканье слов», и «впустую растраченные дарования»… Да еще поучение с упреком: «тогда как заурядные простые смертные беспрепятственно продвигаются вперед и порой лучше или по меньшей мере с большими удобствами достигают цели».
Генрих Маркс, ушедший из жизни рано, едва лишь наступила двадцатая весна сына, не мог уже с гордостью и надеждой погрузиться в чтение его философских «Тетрадей», как делал когда-то, получив тетради поэтические. Между тем уже здесь проступали те Марксовы свойства, которые завтра заставят современников заговорить о рождении настоящего философа. А пока, путешествуя вслед за автором по бесконечно увлекательным страницам семи его «Тетрадей», можно, как говаривал цитируемый там же Сенека, «рассуждать… с Сократом, сомневаться с Карнеадом, наслаждаться покоем с Эпикуром, побеждать человеческую природу со стоиками, совершать эксцентричности с киниками и сообразно естественному порядку идти в ногу с каждым веком, как его современники». С тем лишь условием, следует добавить, что вас всюду будет сопровождать Марксов «дух сомнения и отрицания», его «предгрозовое» настроение, его представление «идеального» образа мудреца, его понимание ответственной роли жизненной философской мысли.
Через полтора года Маркс представит на суд ученых мужей Йенского университета свою диссертацию, где изложит взгляды на системы эпикурейцев, стоиков и скептиков и сразу же получит степень доктора философии. Два года спустя, критически проанализировав гегелевскую философию права, он четко определит целевое назначение покоренной им «царицы наук»: «революция начинается в мозгу философа». А еще через год он начертает в своей записной книжке знаменитый одиннадцатый тезис о Фейербахе: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его».
Несложно убедиться, что философская «прогулка» в древние афинские сады вовсе не случайный зигзаг на пути мыслителя к главной, всеопределяющей цели. Как невозможно для нас, по меткому замечанию Ленина, глубокое постижение «Капитала» без усвоения «Логики» Гегеля, так и для молодого Маркса труднопреодолимой была бы философия Гегеля без понимания античных великанов любомудрия, без серьезного исследования всей предшествующей истории философии.
Еще со времен «Докторского клуба», с первых шагов на научном поприще за Марксом твердо закрепляется репутация всестороннего эрудита, широкого мыслителя. Один из видных младогегельянцев, Мозес Гесс, ожидая появления Маркса на университетской кафедре в Бонне, так рекомендует своему другу молодого ученого:
— Ты должен быть готов познакомиться с величайшим, быть может, единственным из ныне живущих, настоящим философом, который в ближайшее время, когда он публично выступит (печатно или с кафедры), привлечет к себе взоры Германии… Доктор Маркс — так зовут моего кумира — еще совсем молодой человек (едва ли ему больше 24 лет); он нанесет последний удар средневековой философии и политике, в нем сочетаются глубочайшая философская серьезность с тончайшим остроумием; представь себе объединенными в одной личности Руссо, Вольтера, Гольбаха, Лессинга, Гейне и Гегеля; я говорю объединенными, а не смешанными, — и это доктор Маркс.
В таком лестно красноречивом «объединении» еще нет того Марксова универсализма, который позволит ему наполнить глубинным содержанием вроде бы понятные с первого взгляда слова: «Единство цели». Лишь восприняв все истинно ценное, что было достигнуто человеческой мыслью в познании природы и общества, критически переработав и выверив на опыте пролетарского движения, он придет к новому мировоззрению. Он поднимет Знамя Борьбы, создаст Науку Борьбы, сплотит Силы Борьбы. Родятся «Манифест», «Капитал», Интернационал. Так складывается вектор, указывающий направление к единой великой цели.
…Из Парижа Энгельс сообщает, что не может заехать в Брюссель, чтобы вместе с Марксом отправиться в Лондон на конгресс, — стеснен в средствах, придется назначать свидание на перекрестке дорог. Потом уточнилось: «Итак, встреча в субботу вечером в Остенде, в гостинице «Корона», у бассейна напротив вокзала, а в воскресенье утром — через Ла-Манш… У нас останется еще достаточно времени, чтобы обо всем договориться. Этот конгресс будет решающим…» На исходе осень 1847-го.
Вот уже целый год — нет, многие годы — идет кропотливая до изнурения работа, цементирующая союз единомышленников. Год назад расплывчатый Союз справедливых согласился на переплавку, готов был принять основополагающие принципы научного коммунизма, разработанные двумя молодыми учеными, которым вместе едва перевалило за пятьдесят. На первом, учредительном конгрессе Энгельс был один. Теперь они поедут вместе: вопрос стоит о самом важном — о программе.
Представить даже невозможно — каким бурьяном прорастает социалистическая нива, какая невероятная сумятица царит в горячих головах, кто только не рядится в модные социалистические одежды. Аристократы, размахивающие нищенской сумой пролетариата как знаменем. Новоявленные попы, кропящие христианским социализмом как святой водой озлобления эксплуататоров. Трусливо брюзжащие мелкие буржуа, не видящие никакого другого идеала, кроме цеховщины и патриархальщины. Немецкие полуфилософы, выткавшие из умозрительной паутины расшитый причудливыми цветами красноречия, пропитанный слезами слащавого умиления мистический покров, окутывающий пару тощих «вечных истин». Буржуазные филантропы, мелкотравчатые реформаторы всех мастей и видов с их философской нищетой. Самозабвенные рыцари мечты, сооружающие воздушные замки своих Икарий и вынужденные прибегать к филантропической щедрости буржуазных сердец и кошельков… И всему этому нужно противопоставить четкую, единую позицию коммунистической науки.
Энгельс уже в Париже начал работать над проектом нового документа, но не очень доволен традиционной формой. Община подталкивает его к катехизису — черт возьми! — все социалисты будто помешались на катехизисах. Перед свиданием в Остенде Энгельс просит подумать над «Символом веры» и говорит тут важные слова: «Я считаю, что лучше всего было бы отбросить форму катехизиса и назвать эту вещь «Коммунистическом манифестом». Ведь нам придется в той или иной мере осветить историю вопроса, для чего теперешняя форма совершенно не подходит».
Десять дней длится конгресс — десять дней острейших дискуссий проницательного сопоставления мнений и позиций. В заседаниях участвуют только делегаты, но за ходом конгресса пристально следит весь полутысячный союз, многие отряды рабочих. «Мы знали, о чем шла речь, — вспоминает совсем еще молодой тогда подмастерье Фридрих Лесснер, — и с величайшим интересом ждали результатов прений. Вскоре мы узнали, что конгресс единогласно высказался за изложенные Марксом и Энгельсом принципы и поручил им выработать манифест».
Два-три десятка страничек классического документа, где слово к слову подогнано с величайшей тщательностью — по единственному сохранившемуся листку черновика можно судить об исключительной взыскательности авторов, — вобрали в себя целый мир, представленный во всех основных измерениях. Здесь, как отметит потом Ленин, с гениальной ясностью и яркостью обрисовано новое миросозерцание, последовательный материализм, охватывающий и область социальной жизни, диалектика, как наиболее всестороннее и глубокое учение о развитии, теория классовой борьбы и всемирно-историческая роль пролетариата, творца коммунизма.
Набатным языком «Манифеста» рабочий класс впервые заявляет о своей революционной миссии в судьбах человечества — он свергнет эксплуататорский строй и создаст новое, подлинно гуманное общество — общество без классов. В программном документе определены этапы и пути осуществления этой миссии. В «Манифесте» еще нет отточенной, как штык, революционной формулы марксизма — «диктатура пролетариата», — но глубокий смысл этих слов выражен с научной определенностью и аргументацией. Четыре года спустя, пройдя через опыт европейских революций, Маркс кристаллизует суть своего главного открытия: