— Вот так, — заключил Маронов и стал прятать белый квадратик в свой пухлый бумажник. — Как такое расценивать, а? — в голосе его был страх.
— Лапидарно, — сказал Ахилл. Он постарался расслабить все мышцы, чтобы избавиться от мерзкой дрожи, охватывавшей тело. — Он когда это… он что — оставил вам эту записку? Где она была? — стал спрашивать Ахилл.
Маронов кивнул, начал закуривать, дал сигарету Ахиллу, который жадно за нее схватился, и заговорил с безжизненной и быстрой монотонностью, видимо, повторяя то, что уже рассказал не однажды.
— Пришли с Настеной поздно из Дома кино. Куросава, знаете, совместное производство? — пришли, она на кухню, я к себе, устал, она не в духе, есть не хотел, думал послушать голос, так батарейки, наверное, сели, я в столовую, там у меня большой комбайн, «Эстония», ну, и на столе, на плюшевой, ет-твою мать, бордовой скатерти лежит! Представляете? Я схватил и сначала спрятал, она же психопатка, и потом двенадцать, я вошел на кухню; где, говорю, Славка, она не знает, и что вы думаете? — звонок, это среди ночи! — я в коридор к телефону, — Лерочка звонит, оказывается, весь вечер нас добивалась, ну, он ушел со второй перемены, отдал ей письмо, взял слово, что прочтет вечером после десяти и никому о письме, девчонка то ревет, то несет какую-то чушь — ну, знаете, — нужно иметь мужество, нельзя быть скрытным, неважно; главное, не сказала, что в письме, да я боялся долго расспрашивать из-за Настены. Сразу же звоню сюда, Варваре — не мог добиться, линию не давали, а потом, конечно, спала; так она говорит, что приехал около пяти — рассчитал, негодяй, что мы уже отбудем — и, понимаешь, спросил ее, когда мы уехали; ах, говорит, жалко — тетя Варя, ты меня любишь? — спрашивает; та его по спине стукнула, дурачок, мол; ну, тогда, теть Варь, дай мне твоей наливки, я хочу за твое здоровье выпить, она сперва отказывалась, но потом, говорит, вижу я, он нервный, ну, значит, пили они наливку, а потом он сказал, что будет у Симонянов. Короче, я позвонил Симонянам, он у них не появлялся, в общем, тут-то все и началось. Сказал Настене, записку эту показал ей, завизжала, сели опять в машину, поехали, а тут…
Он остановился.
— Что — тут?
— А вон, — указал Маронов. Ахилл посмотрел вслед за ним на стену — на ковер с оленьими рогами. — Ружье. И патроны. Пачка, — десять штук. — Маронов выдвинул ящик стола, заглянул в него и задвинул, будто все еще себе не доверяя, лишний раз убедился, что патронов там нет.
— А лыжи?
— И лыжи.
Еще Ахилл спросил, не слишком вслушиваясь в ответ, сообщили ли уже куда-нибудь, — Маронов сказал, что ездил к военным, к шоссе, но знакомый полковник в командировке, а генерала будить, конечно, не стали, — все это было пустое, Ахилл кивал, вставая со стула и спеша уйти, опять, когда ступил на лестницу, боясь сверзиться вниз из-за негнущихся валенок.
— Так вы куда? А? Куда вы? — растерянно спрашивал сверху Маронов, и Настена бросилась поперек с тем же криком: «Нет! Куда?! Мы одни!..» — Ахилл с усилием обернулся к Маронову и сказал отвратительным тоном, враждебно:
— Куда? Искать! Не сидеть же?
— Уже ищут, наши пошли, — поспешно сообщил Маронов. Они не хотели его отпускать, может быть, Настена желала с ним, с Ахиллом, скандала, а Маронов, вконец изведенный — и этой ночью, и Настеной, и своей глупой жизнью полу знаменитости, — наверное, видел в Ахилле спасение, — не для Славки спасение, а для себя, несчастного.
— И хорошо, что ищут. Пусть ищут, — лишь бы отделаться, все так же не по-хорошему брякнул он им, и дверь за ним захлопнулась.
Он дошел до своей калитки и, прежде чем открыть ее, остановился. Положил на заостренные верхушки планок, припушенных снегом, руки, опустил в них лицо и замер. Далеко за поселком высокий голос протяжно выпевал три долгих слога, и можно было догадаться, что звуки эти означали «Вя… че… сла-а-ав!..» Прошуршал и — снег о снег — ватно хлопнулся комок, упавший с еловой лапы. Дыхание влажно и плотно схватило щеки и лоб и не согревало, а холодило, так как, лишь выйдя из губ, само мгновенно охлаждалось. Славка дурак. Слишком много он знал о себе. А я ему о человечестве. Деревья на горе. Чем выше к вершине, тем меньше подобных тебе вокруг, а на самом верху — ты один. «Влияете, да?!» — крик Настены. Стерва. У этой стервы — и Славка. Такому не надо было рождаться. А мне? И мне. Перед клавиатурой, как перед совестью, — зачем-то поучал его. Закрыты ли у него глаза? Будет легче, если закрыты.
Ботинки не налезали. Они были мокры насквозь, и шерстяные толстые носки мокры были тоже. Запасных носков он не привез, надеясь, что просушит все с утра. Он схватился за старые джинсы и ножом отполоснул два куска от штанины. Завернул ногу в ткань, сунул с усилием внутрь ботинка, морщась, пропихнул ступню до упора, то же проделал и со второй. Резало и жало со всех сторон, и это было хорошо, потому что можно было морщиться, постанывать, страдать и мучиться, все малодушие свое передавая этой мелочи — телесной боли, передавая то, чем мучились и болели душа и разум…
Надевая на улице лыжи, он соображал, куда пойти. Решил, что сделает сначала круг, хотя и предполагал, что пройдет за теми, кто вышел раньше его. Но он по крайней мере знал то, чего не знали другие, — знал два спуска к реке, куда они не раз со Славиком ходили. Один из спусков был местом плохим, и Ахилл представил его с содроганием: в эту зиму там не замерзло, вода крутила на повороте и в мороз дымилась. Туда он пойдет сначала, потом по полю пересечет излуку, чтобы выйти к мостику, а там, за мостом, он погонит к дальнему лесу, где был вчера, где он надеялся, что… Можно ли было надеяться? Славка ушел в темноте, а ты как раз в это время шел по лыжне, выбираясь оттуда, от логова в ельнике. Идиот, ты бы встретил его…
Он двинулся к ближнему лесу, мелко переставляя лыжи и почти не используя палки, — торопился пройти кусок, прилежащий к поселку, где ожидать было нечего и где сейчас бродили и бестолково кричали соседи Мароновых и Симонянов. В лесу еще не высветлило, лыжню почти не было видно, однако Ахилл ходил тут много раз: и днем, и в темноте, и последний раз — вчера вечером, и потому, не снижая хода, проскакивал развилки и повороты и мог не думать о дороге, а думать о своем. Он вспоминал все то, что четверть часа назад говорил Маронов, и испытывал странное чувство по отношению к Славику. Ахилл попытался оценить это чувство как бы извне, со стороны, и вышло, что это вполне банальная ревность — горькая ревность. Но почему? Наверное, потому, что вместе с близостью, возникшей между ними, учителем и учеником, была — возникла тоже или оставалась? — между ними пропасть, куда Ахилл не заглянул, не ступил, куда Славка не допустил его и куда захотел он броситься сам… Это так, это так, повторял Ахилл чуть ли не вслух, машинально толкаясь ногою левой, ногою правой, слушая хлоп-хлопы и наждачное шуршанье лыж, — это так, и я не сумел, не успел, проглядел — что теперь, Боже мой, бедный мальчик? — но есть в этой ревности что-то иное, есть постыдное, и я не знаю, что это, не знаю, кто это, не Настена, конечно, и не Маронов — а! понятно же! — Лерка! — Лера-Лерочка-Лерочек, Прелюдия на тему «La-E-Re-А», ей Славик написал письмо, и ты сейчас ревнуешь, как ревновал, признайся, и раньше. Он сбился с хода, вывернул неудачно палку и больно ткнул ее верхним торцом себе под ребро. Ах, нехорошо это с Леркой! Дура девка… Не дура, впрочем, и красавица, да ведь уже сейчас неврастеничка — экзальтированная девица, как некогда звались такие, как она, институточки, бл… И тут же ему стало нехорошо, — потому что обругал он Леру, в сущности, милую девочку, потому что теперь, оказавшись причастной к мучениям Славки, она как бы стала его ипостасью, и, значит, он оскорбил этой руганью Славкину муку. Нельзя тебе думать сейчас… Вот и поле. Совсем уж светло.
Ахилл направился было к большому стогу, решив, что стоит осмотреть его. Но вскоре увидел, что на всем снежном пространстве между опушкой и стогом не было ни одной неровности, и эта гладкая поверхность говорила, что по крайней мере два-три дня никто к стогу не приближался. Ахилл забрал чуть дальше от леса, чтоб, оставив справа и опушку, и стог, по прямой сразу выйти к нужному месту реки, но, чертыхнувшись, свернул снова в лес: по целине, где не было лыжни, идти оказалось и трудно, и медленно, потому что наст, на который Ахилл понадеялся, был непрочен и при каждом шаге проваливался. По лесу было дальше, но быстрее все же, и меньше тратилось сил, да к тому же Ахилл при свете, идущем с опушки, от поля, мог посматривать в сторону, — нет ли случайной, ушедшей куда-нибудь вбок лыжни, нет ли глубоких, совсем еще свежих следов, уводящих туда, к стене тьмы…
Отсюда до поселка километра два. «Ну что же, тут Славка вполне уже мог бы…» — начал убежденно рассуждать Ахилл и поразился тому, как деловито он подумал о Славкиной смерти.
У спуска к воде Ахилл снял лыжи и пошел по крутому откосу. Ботинки стали печатать в снегу рельефный рисунок подошв. Отлично, подумал Ахилл и вдруг представил комизм ситуации: он в роли детектива! Он ищет следы!..
Но следов, похоже, не было никаких. У кромки воды держался стеклянным навесом тонкий ледок, под которым булькали, лениво и призрачно перемещались распластанные воздушные пузыри. Открытый глинистый грунт был тоже всюду подернут игольчатыми нитями замерзшей влаги, которую к вечеру, едва ушло солнце, как схватило морозцем, — так никто и не потревожил. Вода тяжелым темным опененным медом лоснилась внутри омута, этой вымоины поперечником метров в десять, вдававшейся в берег, и это была как будто бадья, в которой глубоко работала мешалка, — крутила, перемешивала, затаскивала внутрь, на себя, и так уже все за долгие годы наладила, что медовая масса казалась упруго-стоячей, лишь чуть колебимой, как если бы, чуть тронутые, шевелились там, в бадье, жирные листья фикусов, филодендронов, агав, и по ним, по их накатанной глади, струилась едва заметным и вроде даже ненужным слоем вода. Эти сплетенные намертво лопасти гулкой воды, бубнящей в бочку омута немотствующее «гу-гу-гу-гу», заставили Ахилла простоять над ними, как в беспамятстве, минуту или две и очнуться лишь от видения: там, внутри, кружит Славика, и он, Ахилл, бросается за ним…
Он выбрался наверх — продрогший, с потерявшими уже чувствительность ногами. «Нельзя стоять, — сказал он себе. — Простудишься. Ну, и к черту. Буду болеть. Никого чтоб не видеть. Подите все в… Надоело, Ахилл, — на-до-е-ло…»
Он вышел снова на поле, и тут уже ничего не оставалось, как вспахивать наст: нужно было стянуть длинной хордой-прямой большую речную дугу, чтобы сразу попасть на мостик. Все вокруг было серо — и снег, и небо. Утро пришло бессолнечное, пустое. Дыхание вылетало изо рта с усилием, наверное, оттого, что в воздухе стояла влага. «Погода сменится, — опять подумал он, — потеплеет».
И тут его пронзило страхом: далеко через поле, прямо перед ним, там, где и был через реку мост, темнела зыбким пятнышком кучка людей, а чуть в стороне виднелся квадратик машины. Было заметно, как люди перемещались, ходили, что-то такое делали. Господи! Значит, искали или… уже нашли?!
Ахилл рванулся, ветер — тоже порывистый, сыроватый и плотный — стал выдувать из глаз за слезою слезу, от промерзших ступней пошла выше, к коленям, тупая боль, Ахилл каждый выдох делал со стоном и слышал сам, как жутко звучало его надрывное «ы!.. х-х… уы!.. х-х… уы-ых!..» — будто сдыхал кто-то рядом уже совсем безнадежный. Он разглядел солдат и увидал, что машина тоже была военная — «козлик», который, судя по всему, и привез их сюда. Метров за сто и они уже смотрели на него, а он все вглядывался, нет ли рядом с ними черного в снегу, нет ли лежащего, вытянутого неподвижно, но не было, и он сообразил сказать себе, что может лежать внизу, у речки, что, может, еще не подняли…
— Э, э!.. — попытался он крикнуть издали, но понял, что только хрипит, и его не слышат. Он подбежал, уже выдыхаясь совсем, вплотную к ним, остановился и, сняв рукавицу, отер глаза, потом отхаркнулся в снег.
— Ищете… из поселка?.. мальчика? — спросил он, глядя в их лица, — все белесые, пухлогубые — телятки-солдатики из деревень, всем по девятнадцать, не больше.
— Ищем, можно сказать, — осторожно ответил один. Еще один матюгнулся и презрительно процедил:
— Ищем… у пчелки в жопке.