И обязательно подчеркивала:
— Из Омара Хайяма. Это далекое средневековье, как вы понимаете.
В гимназии учились дети железнодорожников, а на станции Самарканд, в депо и железнодорожном отделении служило несколько ссыльных. В гимназию дети приезжали на специальных линейках и вносили в классы дух озорного бунтарства.
В привокзальном поселке имелась тайная организация социал-демократической рабочей партии, РСДРП. Гимназисты уже тогда слышали о фракции большевиков.
«Большевики!», «Ленин!» — незабываемые слова эти порой звучали даже в казенных помещениях классов гимназии.
А товарищи по парте, делая страшные глаза, шепотом сообщали о конспиративном кружке на Армянской улице, собиравшемся на квартирах Черноухо — машиниста, Каминских — конторщика. И все звучало таинственно и увлекательно. «Конспирация, листовки, революция…»
Да зачем далеко ходить. Дядя Миша, так ребята звали Михаила Владимировича Морозова, запросто пил чай в доме на Михайловской, 3, и оставался порой посидеть в столовой после посещения кабинета доктора.
И никого не удивляло, что на круглом столе гостиной всегда лежала газета с несколько вычурно изгибавшимися большими буквами заголовка «Самарканд», похожими слегка на арабскую вязь. Даже дети гордились, что в их городе выходит своя газета.
Что там за статьи публиковались, сейчас разве вспомнишь, но что редактировал газету Михаил Владимирович, все в семье знали. Знали, что Михаилу Владимировичу нелегко. И все очень сожалели, когда ему пришлось не по своей воле уехать из Самарканда. После его отъезда свежие номера газеты больше на круглом столе с бархатной скатертью не появлялись.
Но о редакторе все помнили. Один рассказ так и не забылся.
Кто-то из царских министров, не то Столыпин, не то Витте, принимал вельможного иностранца, который посетовал, что в Российской империи нет свободы печати. И будто бы министр, зло шлепнув ладонью по газете, лежавшей у него под локтем, сказал:
— А вы почитайте вот эту газету — «Самарканд» называется. Разводит всякую крамолу. И хоть бы что!
С Морозовым связывали тревожные разговоры, забастовки, которые нет-нет и происходили на железнодорожной станции и отражались на расписании пассажирских поездов. В семье доктора помнили, что пришлось почти всю зиму прожить у деда в Полоцке из-за того, что по империи вообще не ходили поезда в связи с Всероссийской Октябрьской стачкой 1905 года.
Все это связывалось с именем Михаила Владимировича и обязательно с Георгием Ивановичем, который, в противоположность Морозову, никогда не приходил открыто и вел себя, по мнению мальчишек, удивительно таинственно и… интересно.
IV
«Пьян от одной пиалы» — таким представлялся полицейский пристав Сергей Карлович жителям кишлака Киргиз-Кулак, куда он был переведен на службу из Тилляу. Пил он, но не это главное. Пристрастился к курению анаши. И подлинно, едва он появлялся — в воздухе уже откуда-то тек тонкой сладковатой струйкой запах индийской конопли. «Глаза обманешь — нос не обманешь». Поэтому Сергея Карловича прозвали Нашевандтюря — Господин Наркоман. Не слишком почетнее прозвище для чина российской колониальной администрации, где пороки и пристрастие к анаше, опиуму и прочим разрушающим душу и тело наркотикам как раз должны были искоренять такие, как Мерлин.
Встретился доктор с приставом случайно. Вызванный из Самарканда в Ташкент, Иван Петрович работал несколько месяцев в Междуведомственном Комитете по ликвидации малярии в Сырдарьинской области. Когда работа завершилась и доктор уже имел билеты на поезд и вместе со своим помощником и слугой, сопровождавшим его в любой поездке, Алаярбеком Даниарбеком, и со своей семьей, которая гостила в Ташкенте, должен был выехать в Самарканд, — ему приказали немедленно отправиться в приташкентский уезд развернуть полевой лазарет, как выяснилось позднее, для пострадавших во время кишлачных беспорядков.
Встреча со старым тилляуским знакомым не принесла Ивану Петровичу радости.
— Постыдились бы, батенька! — укорял доктор пристава, багрового, с опухшим, воспаленным лицом, с трясущимися губами и подбородком, с дрожащими пальцами рук, не могущими удержать карандаша или ручки, когда нужно подписать документ. — Ведь на вас народ смотрит. Тот самый народ, который вы за такие дела-делишки кнутом в кутузку по законам империи загоняете. А вы безобразничаете!
Мерлин, слушая упреки Ивана Петровича, заплетающимся языком бормотал:
— Что из того, что юрта сгорела? Зато — ха! — блох нет.
Когда дехкане кишлака Киргиз-Кулак взбунтовались, полицейский отряд зверски расправился с ними, не щадя ни стариков, ни женщин, ни детей. Пошатываясь в седле, Мерлин с усмешкой взирал на вздымающееся густо-багровое пламя гигантских костров из снопов пшеницы и ячменя на крышах кибиток, на толпы мечущихся людей, никак не реагируя на вопли и стоны.
Пристав Мерлин наслаждался властью. Он чувствовал свою безнаказанность. За его спиной стояла колониальная администрация, поддерживающая баев, торгашей.
Его голос перешел вдруг в яростный рык:
— Быдло! Черная кость! Рабы! Получайте свое!
Он знал, что его не только похвалят там, «наверху», а возможно, даже наградят «за подавление беспорядков». Он уедет отсюда с полной мошной. И будь что будет, а уж с десяток арб, полных «барахлишка», проскрипят в обозе его карательного отряда по пыльным, ухабистым колеям, когда он двинется в Ташкент.
— Знай наших!
А за что он вешал, жег, стрелял? Чернь осмелилась подняться! Помещики, видите ли, забрали всю воду к себе на поля. Посевы дехкан посохли.
В летние месяцы дехкане поголовно болели. Но малярийная лихорадка — не причина для «отлынивания» от работы в поле. Так, по крайней мере, полагали помещики и их приказчики.
Отдышался тут же на месте, на сырой траве или в камышах после приступа, берись за кетмень. А если батрак осмеливался, закутавшись в жалкие лохмотья, оставаться утром лежать на своей кошомке, пусть даже в бреду, помещик сам придет в дом и камчой выгонит в поле. И в поле отлупит, если человек присядет отдышаться на бережку арыка в прохладе тени.