И уже по двору по всему ищи — не найдешь его люлечки-колыски — деревянного ящичка, подбитого снизу холстиной, подвешивали который на толстой веревке к сволоку, качали, убаюкивали малютку то Миля, то Васса. Не найти теперь и той деревянной ложки, единственной во всю пору его детства игрушки, висела которая над его люлькой.
Другие пошли игры, другие забавы. Пришла пора, и готовится Павлуша к первой в своей жизни елке. С помощью любимой сестренки Мили разучивает стишки, чтоб, взявшись за руки, ходить в хороводе и нараспев — не отстать бы от старших — выводить суриковские да некрасовские строчки, так полюбившиеся всем крестьянским детям во всех уголках России. Миловидный малыш, скорее похожий на девочку, только нос чуть-чуть выдает, стараясь скрыть волнение, держит экзамен перед отцом и матерью. Руки по швам — так приятна стираная чистая длинная рубашонка — он чувствует это крепко прижатыми к телу ладошками, вот он сам наконец, и никто не подсказывает, боясь запнуться, стоя под большим разна-ряженным комнатным цветком в самодельных бумажных украшениях, читает: «Летя, Петя, Петушок, золотой гребешок…» Прочитал до конца, и жаром обдало. С середины стишка чуть не сбился! Стал перед глазами дворовый петух-забияка. Гребешок красный-красный, сережки мягкие, шелковистые, а перья на шее и на груди как живое золото сверкают и блестят на солнышке! И шпоры растопырил! Как только успел дочитать?!
Далеко еще до школы, и пока доверяют Павлуше с Васильком, кроме гусят, за скотиной смотреть, разрешит иногда старший брат Николай голубей погонять, да когда подходит пора и вылетают из ульев молодые рои, оставляют дежурить, чтоб в случае чего звать взрослых: ловить пчел и отсаживать в новый улей. Сиди и смотри на деток, не прозевай только!
А отец строг. Накажет неукоснительно за любую провинность. Когда старшие недосмотрели малых, когда нашкодили — никуда не денешься, — перед отцом ответ держать все равно придется. При обидах, ушибах, легких поранениях старались не плакать, терпели. Знали потому что одно: дойдет до отца — еще всыплет.
Было так и когда Павлуша с Васильком помогали отцу подрезать сливы и вишни в саду. Младший, сидя на дереве, оборвался и надрезал об сучок ногу. Увидев кровь, братья не испугались, а первое, о чем сразу подумали, — нужно терпеть, так как узнай батька про случившееся, тут же добавит — одному за то, что недосмотрел меньшего, другому — что не уберегся сам.
О матери Павлуши известно очень мало. Знаем лишь, что род ее происходит из крестьян Курской губернии. На сохранившейся единственной фотографии, где среди родственников находится и ее изображение, можно лишь с большим трудом различить черты лица женщины, прожившей нелегкую жизнь. Так что и о внешнем облике ее мало что можно сказать теперь. Василий Пантелеймонович Лукьяненко, старший брат, так пишет в своих воспоминаниях:
«Мать Евгения Авдеевна, урожденная Савенко, совсем не знала грамоты. Тихая, ласковая, с добрым и щедрым сердцем, она много трудилась и постоянно болела душой за каждого. Заботы о семье были смыслом и содержанием всей ее жизни».
Да, доброта, отзывчивость являлись отличительной чертой характера Евгеньюшки, как величал ее ласково Пантелеймон Тимофеевич. Соседки нередко забегали к ней отвести душу или поделиться радостью, и она выслушивала их с горячим участием, а если случалась беда, помогала, делилась с ними всем, чем могла.
Пантелеймону Тимофеевичу передалась от отца его увлеченность пчелами, так что к осени ежегодно десятиведерная деревянная бочка в кладовке наполнялась пахучим цветочным медом. Соседки знали об этом, но не всякий раз, нуждаясь в целительном лекарстве для прихворнувшего, осмеливались они попросить меда. Тут Авдеевна, понимая и чувствуя стеснительность пришедшей, часто сама предлагала то, за чем, собственно, и приходили к ней, как правило, в таких случаях. Вот как пишет об этом Василий Пантелеймонович:
«А то бывало и так — заявится соседка и говорит, говорит о вещах, явно не имеющих никакого отношения к цели ее прихода. Наконец, наговорившись вволю, собирается уходить. Тогда мать идет на выручку стесняющейся соседке и спрашивает: «Так вы, Ивановна, за чем приходили или так?» А та признается: «Да вот, Авдеевна, Гришуня наш заболел и забажалось ему медку. Решила у вас попросить, да смелости, видно, не хватило». Мать охотно брала у женщины посудинку, наполняла ее медом. Ни малейшего разговора о плате за него не допускала. И так поступала всегда».
Так как авторитет отца в семье был непререкаем, то его побаивались и не всегда могли доверить ему свои мысли и переживания. С этим шли к матери. Да только недолго она прожила. Потерял Павлуша свою мать в восьмилетием возрасте. Семья тяжело пережила эту утрату, и долго еще в их доме ощущалось присутствие какой-то невыразимой пустоты и сиротства. На всю жизнь запомнилась мальчику мать, лежащая в гробу, и свечка в ее руках с оплывающим воском, и первый гвоздь, заколоченный в крышку, на которую вскоре посыпались с гулом первые комья сырой земли.
С приходом в семью мачехи все стало по-другому. «Женился отец на красивой по крестьянским понятиям о красоте и богатенькой Параскеве Емельяновне Кольве. Никому она в семье не понравилась, а у Павлуши и Васи с первых дней с мачехой установились отношения напряженности и отчужденности. Через недельку или две отец, поняв ошибку, позвал нас с Павлушей в свою спальню и при закрытых дверях сказал: «Хотел, детки, я взять вам мать, а взял себе жену. Но вы не беспокойтесь, духом не падайте, в обиду я вас никому не дам». Это нас хотя и приободрило, но мачехи мы все же не признали, а она тоже холодком ответила нам. Так и прошло Павлушино детство не согретым материнской любовью и лаской, что, видимо, и оставило следы некоторой замкнутости и сдержанности в его характере», — вспоминает Василий Пантелеймонович Лукьяненко.
Осталась сестра Миля. Она согревала его детские годы теплотой своего сердца. Вечерком, перед сном, уложив обоих братиков по правую и левую стороны от себя, рассказывала она им сказки и разные небылицы. Особенно страшными были рассказы про ведьм. Лежат братики, слушают, дыханье затаили, звука долго еще после рассказа не проронят, не переспрашивают — страшно!..
Весельчак и балагур, старший из всех братьев, Николай неистощим на выдумки и шутки. Он любил детей, и они платили ему за это своей привязанностью. Он всегда что-то для них затевал, веселил, играя на гармошке. Сам постоянно возившийся со всякой живностью, приохотил к ней и младших братьев. Голуби, собаки, кони — все это было предметом семейных увлечений с легкой руки Николая. Во многом восторженное отношение к жизни, к тому, что есть в ней радостного, трепетного, было заложено старшим братом. Человек удивительной душевной щедрости, он и потом, уже во взрослой жизни Павла, был своего рода примером и образцом.
Самое раннее, самое первое в жизни каждого человека — это такое далекое и порою кажется, что навсегда утерянное. Но бывает, что какой-то миг необъяснимо каким чудом запоминается окружающим и потом при всяком случае припоминается родными. Так и с Павлушей было. Когда еще совсем малым его взяли с собой однажды в степь, то, пока взрослые работали не разгибаясь, он так накувыркался в душистом степном коврике, что не захотел садиться со всеми на гарбу и уезжать. Он спрятался в бурьяне и долго не откликался, хотя слышал прекрасно, как его ищут. Когда его наконец нашли, он разревелся и наотрез отказался уезжать. А когда в другой раз его не взяли с собой в степь, то уж на следующий день он с раннего утра уселся на гарбу и просидел там до вечера, ожидая терпеливо выезда и все еще не веря, что сегодня ему все-таки придется слезть на землю, так и не выехав со двора. И напрасно прождали своего любимца Рудько с Шамилем, улегшись под гарбой. Павлуше было явно не до своих четвероногих друзей.
На всю жизнь запомнились мальчику картинки тогдашней станичной жизни. По воскресным дням или на праздник с утра совершается обязательный для каждой семьи ход к церкви и обратно к дому своему. Все в семье принаряжались по такому случаю, выходили чинно со двора и следовали за отцом, непременно шествовавшим впереди. По дороге встречали соседей и видели такую же картину. Отец впереди степенно и важно выступает, рядом с ним, но все равно чуть позади него жинка семенит. Затем уже старший сын с невесткой, и дальше по старшинству следуют за ними сестры с братьями. Замыкают вереницу самые маленькие, босоногие. Похожа такая процессия со стороны на стайку гусей со степенным и важным вожаком в голове. У ворот там и тут стоят немощные вовсе старики, всматриваются, напрягая взор своих выцветших глаз, и нет-нет доносится до слуха прохожих: «Э-э! Славный человек, православный! Богатый казак, степенный, начитанный». Про другого скажут: «И водку не пьет, и табак не курит. Разве казак он?» А потом, как отойдет обедня, кто к родичам заглянет проведать, а есть и такие, кто мимо духана пройти никак не может, зама-нит-таки к себе сладкая чарка…
По-разному жили, конечно, в станице. Одни — лучше, другие — похуже, кое-кто и вовсе концы с концами еле сводил. Про иного и не говорили иначе как: «В долгу как в шелку». Хотя какой шелк в станице — разве что на богатых казачках увидишь по праздникам. А так на каждый день одежда из самодельного холста, а ситцевая, из сделанной на фабриках ткани, считалась баловством, не каждому по карману.
Не отличалась особым разнообразием и пища. Павлуша хорошо знает, что даже в самую горячую пору уборки, кроме больших хлебин, испеченных на неделю вперед, да сала с луком мать с сестрами и не наготавливали ничего. И лишь разве что на великий праздник или по случаю редкого дорогого гостя могли позволить себе, чтоб плавали вареники в сметане или на черной сковородке шипела и брызгала во все стороны горячим салом жареная колбаса, а рядом — блюдо малороссийских блинов, которые так и плавают в душистом коровьем масле. Подойдет время, и, к великой радости всей детворы, испекут пирожков с калиной, подадут на стол дымящиеся от пара вареники с терном или диким виноградом. В остальные дни — множество блюд из хлебной муки, первое место среди которых занимают галушки…
Глава вторая
1905 год. Хорошо майским вечером сидеть на завалинке и слушать, как зажужжит тяжелый хрущ, пролетая по своим делам. Еще недавно рушилась на тучные нивы дождем и градом грозная стихия. Вот и сегодня небо приспустилось, цепляясь тучами за верхушки Красного леса. Кажется, что наползают на станицу вместе с ними поздние сумраки. Влажный воздух наполнился запахом грозы, и, словно чувствуя его, звонче запевают сверчки, сливаясь в немолчный хор. Да назойливо звенит и липнет незримый комарик.
Уже в сумерках в Ивановское станичное правление прибежал до смерти перепуганный казак Белый. Зажав в каждой руке по листку искомканной бумаги, он шепотом, озираясь по сторонам и задыхаясь, доложил дежурному:
— Иду я по Красной, значит. Вижу — проехали двое на велосипедах. А кто — разберешь впотьмах разве? Смотрю, по дороге валяется вот это. — И он протянул прокламации дежурному. Тот на миг оторопел, затем, словно очнувшись, выбежал из правления как ошпаренный. Во дворе стояли несколько человек.
— Никто тут не проходил? Или проехал, может, кто? Вы ж тут стояли?
— Никого не было.
— А на велосипедах двое проехали — не видел, что ли? — перебил безусого парня урядник.
Дежурный продолжал допытываться:
— А кто такие, не заметили? Станичные?
— Да один — учитель, кажись, наш, Дудка Василий Давыдович. Другой — хлопец. Не знаю только, чей он.
— Карпова, урядника, сын, вот чей. В гимназии, слышал, учится, — вступил в разговор третий казак, до этого молчавший.
— Павлушка, что ли? — радостно-зло вопросил наконец дежурный. — Мало ему отец чертей давал, видно. Я б его выучил — шкура б лопалась!..