— Сейчас я им позвоню! — мама резко отстранилась и лихорадочно защёлкала клавишами старенького мобильного — будто каждая секунда на счету. — Если что, прямо сейчас тебя повезём. Пусть завтра утром начинают… — она прислонила телефон к уху. — Алло? Да, здравствуйте, Зоя Филипповна! Это вам мама Сашеньки звонит! Простите за беспокойство, но у Владимира Алексеевича телефон выключен, вот я и… — мама замолчала, слушая голос на том конце трубки. — Как уехал в Германию лечиться? Ухудшение? Тоже?! Ну надо же как… Да, Зоя Филипповна, тоже! У нас тут чэпэ, сдали анализы, девяносто тысяч лейкоцитов! Нужно срочно…
Мама осеклась. Растерянно заморгала.
— Но… Но как же…
Её робкие заикания тут же перебили.
— Вы не имеете права! — внезапно закричала мама громко и яростно. — Кладите её немедленно, или я… Алло? Алло?!
Она опустила телефон и уставилась на экран.
Я молча смотрела, как телефон летит в открытый дверной проём, чтобы где-то в коридоре разлететься на корпус, крышку и аккумулятор — а, может, и другие составные части.
— Трубку бросила! Сволочь! — мама почти визжала. — Суки такие!
— Лена, прекрати! — отец решительно тряхнул её за плечи. — Что случилось?
— Она отказалась! Они отказалась класть Сашку! — мама всхлипнула. — Сказала, мы вас выписали по месту жительства, там и ложитесь! Потому что она всё равно… девяносто тысяч сразу после терапии… у них статистика испортится…
Папа молча обнял её — ещё до того, как мама взвыла и затряслась в рыданиях — и прижал к себе. Потом беспомощно оглянулся на меня.
Он всё понял.
И знал, что я всё поняла.
Я откинулась на подушки, чувствуя, как разжимаются тиски вокруг моего сердца, как слабеет тревога, как исчезает страх, уступая место странному ледяному равнодушию. Равнодушию того, кто уже мёртв, только по какому-то недоразумению ещё дышит.
И почти слышала, как он смеётся за моей спиной.
На следующий день меня положили в районную больницу.
Можно было бы вызвать «Скорую», но родители решили отвезти меня сами. Всю дорогу я смотрела в окно машины, за которым, несмотря на апрель, землю белил редкими пятнами снег землю.
Я высматривала мать-и-мачеху, но её нигде не было.
В палату меня везли на инвалидной коляске. Наверное, можно было бы обойтись без неё, но я на самом деле была рада — ходить было тяжело. Да и головная боль уже не оставляла.
В коридорах тошнотворно пахло кислой капустой. Ободранный линолеум прикрывала выцветшая ковровая дорожка. В палате, где стены покрывала изрядно облупившаяся розовая краска, стояли четыре скрипящие железные койки: одну из них занимала полная седовласая дама, ровесница моей мамы, другая предназначалась для меня, а ещё на двух расположились две сухонькие старушки, которые не говорили и не вставали — лишь молча следили запавшими глазами. Из четырёх тревожных кнопок, расположенных над кроватями, работала только одна, и не моя.
Ещё неделю назад я бы и не подумала, что буду ностальгировать по своему асептическому блоку.
Меня положили в субботу, и никого из гематологов не было: отдыхали в законные выходные. У меня снова взяли кровь на анализ, потом пришёл дежурный врач. Потоптался в беспомощности, послушал, измерил температуру. Развёл руками.
— Ничем не могу помочь. Не мой профиль. Ждите до понедельника, — заявил он. — Тогда и лечение начнут.
Мама натянуто улыбалась, говорила, что всё не так уж плохо, и пыталась разговорить моих соседок. Папа бодрился, раскладывая мои вещи по ящикам тумбочки, и делал попытки меня рассмешить.
Я наблюдала за ними с жалостью.
На самом деле я бы предпочла умирать дома. Но родители верили, что меня ещё можно спасти, и мне не хотелось их расстраивать. К тому же здесь, должно быть, моё тело увезут в морг, а потом сразу положат в гроб, и маме с папой не придётся долго находиться рядом с ним.
Я решила принять неизбежное достойно, без глупых надежд. Без того бесполезного, лихорадочного цепляния за жизнь, которым я занималась последние три года.
Но иногда губы мои растягивались в ответ на очередную папину шутку, и сердце вдруг начинало биться сильнее. Сердце, которое не желало останавливаться. Которое желало биться ещё очень, очень долго. И тогда кровь стучала в висках в ритме странной, глупой надежды «а вдруг»…
Действительно глупой.
Сейчас я это понимаю.