— Нерадивый ты, плохо учишься. Иди в дом.
Мир побрел, глотая слезы — вовсе и не нерадивый, просто ратному делу не обученный, в его доме такого сроду не водилось, даже батенька вряд ли смог бы чучело сразить верно.
Пошел на огород вместе горниц доокучивать, кучил и плакал тихонько, жалко себя стало. Как к такому неласковому аспиду привыкать-то? Весь слезами изойдет пока привыкнет.
Набрал репы, морквы да лука, вымыл в ушате, побрел тихонько в горницы.
Дома позволяли после обеда соснуть, а тут вряд ли дадут. Мир накрошил все, замочил в воде ключевой, пошел узелки свои разбирать, а над ними потихоньку оттаял, забылся. Разложил свои портки с рубахами, мотанки на ноги, картузик лаковый, а лапотки с полсапожками в сенцы вынес. А опосля подсел к самому сладкому, заветному: вынул вымоленное у тятеньки с батенькой: резцы токарные, болванчики, шкурки, точилку, собственноручно сделанную, в запечье снес от греха подальше — кто их знает, этих девок да Лучезара.
Хлеб замесил, оставил подниматься. Разобрал девкино добро — ой, прореха на прорехе, справить одежку новую надо.
— Девки пообносились, купить бы им чего, — сказал тихо, не глядя на сурового мужа, тот кивнул, купим, мол, а девки приободрились, засияли глазищами.
Посадил кажную за штопанье, пока не купили, носить-то чего надо, а не щеголять в дырчатом на позор двору. Штопали хмуро, шмыгали носами, такими же, как у бати, хищными, острыми. Подошел к Никодоре, по тряпице на ноге отличив ее, показал как поверх штопки красивый цветочек выложить — ахнула, зашептала Милодоре, заулыбалась наконец — угодил ей новый тятя.
Собрал белье с постелей, взял катку, мыльного корня, пошел к реке стирать. Один пошел, девки уж пусть штопают, а то не ровен час, в реку грохнутся, а на него снова перстом укажут, скаженные.
Только пришел, вымотанный, мокрый от пота, так и хлеб пора ставить. Булки скрутил, дал подышать полчасика, а сам похлебку из копченых утиных шей да мяса поставил на печь, пусть томится пока, пока крошил, булки поднялись, посадил булки ровнехонько в ряд и всунул в печь.
Под тяжелым взором мужа привычное делалось туго, с дрожью в перстах, Мир тосковал душой, сжимался телом, но работал споро — чай, тот проверяет пока, опосля, может, перестанет пялиться.
Поставил похлебку и полетел в запечье, счастливый наконец — можно теперь делом любимым заняться.
Положил на колени досочку, выстелил досочку холстинкой, погладил болванчики, взял один в руки и улыбнулся широко — не так страшно жить в мужнем доме с бирюльками-то.
Только начал вытачивать, как Милодора заглянула, усмехнулась сызнова злобненько, кликнула батю своего:
— Батенька, тут тятя Тихомир в бирюльки играет, как малец дурной, а нас работать заставил!
Тот и налетел коршуном, глянул на испуганного Мира, к груди свои болванки прижавшего, и загремел яростно:
— Ты что думаешь, в мужнем доме можешь в игрульки играть? А ну давай-ка все сюда, баловный!
Мир прижал к себе свое добро крепче, замотал головой, сжал губы до побеления — не отдам, убивайте хоть.
Лучезар злобно ощерился, рванул за руку к себе, из длани все выкрутил, с досочки все на пол посыпалось, Мир вскрикнул, кинулся поднимать, оттолкнул в сердцах мужа сурового.
Лучезар вскинулся сильнее, вынул плеть, замахнулся и как вдарил — Мир крикнул истошно от боли лютой, незаслуженной — ведь не играл, а делом занимался.
Лег животом на свои резцы, болваночки, защитил собой, пока муж бил, не жалея, свистал плетью. Мир больше не кричал, кусал губы до крови от кажного удара и вздрагивал, спину жгло огнем, но терпел — лишь бы не покрошил его болванки, не попортил их, а шкура ничего, заживет небось.
Но тот поднял за шкирку как щенка, отбросил в сторону, а болванки с резцами собрал и… бросил в топку.
Мир сначала обомлел, замер, а опосля отмер, затрясся и закричал громко:
— За что? Не играл я! Вытачивал бирюльки! Аспид лютый! Ненавижу! — и бросился с кулаками бесстрашно, тот изумленно ахнул и вдарил так, что Мир отлетел к печи и головой приложился, оседая и уплывая в черноту.
========== Часть 2 ==========
Лучезар, пока Тихомир лежал в жару, метался из стороны в сторону и тихо вскрикивал; допытал своих девок и выпытал, чай, не в первой с ними дело имел. Рассказали нехотя, что сами поросят выпустили и что Никодора сама себе по ноге тяпнула, и что тятя не играл, а на самом деле резец в руках держал.
Пошипел, всыпал им плетей, а сам понурился — и за что же мужа поучил до полосатой спины, сам рубаху Тихомира потом на свет поднял: в трех местах рубаху до тела рассек, до крови. И вдарил так, что на лбу у того шишак вздулся, а Тихомир не очнулся боле, к ночи загорелся, закричал тоненько.
Лекарь пришел, настои травяные от жару дал. Лучезар сам Тихомира поил, сам уксусной водой обтирал, сам раны на спине особым медом, раны закрывающим, смазывал, чтобы кожа нежная без шрамов осталась. Тот глаза синие невидящие открывал и шептал тихонько:
— Дедуленька, дедуленька, больно мне… — и сызнова в омморок уходил.
Как бы не помер, нежный, тоненький, маленький, к боли поди не приученный. Лучезар сжимал зубы и скрипел ими: гордился ведь, что справедлив, в дружине никому ни поблажек не давал, ни ругал почем зря, а тут мужа юного, кроткого довел до бешенства.