Пржевальский весь в хлопотах, сборах. Только одно сейчас глубоко огорчает, просто выбивает его из колеи: болезнь Макарьевны.
Осень 1888 года. Последняя…
В Петербурге он задержался немного. Его столичная квартира быстро заполнялась ящиками с инструментами, оружием, книгами. Лопаты, кирки, веревки, посуда — все тщательно упаковывалось для дальней дороги. Николай Михайлович следил за сборами сам, внимательно осматривая и проверяя каждую вещь. Сейчас недоглядишь, потом уже поздно будет.
Восемнадцатого августа на Николаевском, ныне Московском вокзале собралось столько народу, что протолкаться к перрону было трудной задачей. Возле вагона, рядом с которым стояли Пржевальский и вместе с ним Роборовский с Козловым, а чуть сзади и Телешов, то и дело сверкали вспышки магния — репортеры спешили запечатлеть момент расставания.
Последние объятия, рукопожатия. Ударил колокол. Поезд тронулся. Роборовский, стоявший возле окна рядом с Николаем Михайловичем, взглянул ему в лицо и увидел в глазах его слезы. Тот смутился, сказал, оправдываясь: «Что же! Если вернемся, то снова увидимся со всеми. А если не вернемся, то все-таки умереть за такое славное дело лучше, чем дома. Теперь мы вооружены прекрасно, и жизнь наша дешево не достанется…»
В Москве его догнала телеграмма от управляющего Денисова, который сообщал о смерти Макарьевны. Хоть и ждал этой вести, а все равно горе тяжелой волной захлестнуло его. Хотел было тут же вернуться — еще можно успеть на похороны, но сумел себя удержать. Отправил письмо Денисову: «…тяжело, очень тяжело… Ведь я любил Макарьевну как мать родную… Тем дороже для меня была старуха, что и она любила меня искренно… Прощай, прощай, дорогая! — так и скажите от меня на могиле.
Оставьте для меня чашку и блюдце, из которых Макарьевна пила чай, и еще что-нибудь из ее вещей на память. Книгу, посланную Макарьевне, положите в мою библиотеку…»
И еще наказывал раздать самым бедным крестьянам сто рублей. Пусть помянут ее светлую память…
Из Москвы выехали двадцать четвертого августа. Николай Михайлович как будто оживился немного, обронил: «Опять впереди свобода и дело по душе… Но для успеха его необходимо прежнее счастье, которое да не отвернется ныне от меня…» Роборовский с Козловым видели: вроде бы отходит мало-помалу Пржевальский…
В Нижнем Новгороде перебрались они на пароход «Фельдмаршал Суворов» и под басовитый прощальный гудок отправились вниз по Волге. Время в эти дни плавания текло неспешно, как речная вода, погода держалась отменная, и Николай Михайлович вместе с Роборовским и Козловым подолгу оставались на палубе, сидя на белых плетеных стульях, глядя на плавно отходящие за корму берега и ведя негромкие разговоры об Азии. Иногда же они перекидывались мыслями в Слободу и тогда непременно вспоминали Макарьевну, умолкали и погружались в молчание.
Отчего-то Пржевальский снова заговорил о том, что и ему недолго жить осталось. Однажды вечером попросил Козлова: «Дай-ка мне свою руку, я посмотрю на ней линии. Ты ведь знаешь, что мне нагадали — моя жизнь коротка, а твоя… Твоя длиннее моей… Завидую я твоей молодости… А что, если меня не станет, пойдешь ли ты с кем-нибудь или нет?»
Козлов, не зная, как ответить ему, промолчал. Николай Михайлович сам ответил: «Искреннего друга трудно найти, а без искреннего друга не надо пускаться… А я, увидишь, долго не проживу, а уж если умирать, то я желал бы не дома, а где-нибудь в путешествии, в горах или на берегу большого озера…»
Видно, ощущал он в себе что-то неладное, если часто думал об этом…
После парохода путешественники снова пересели на поезд и покатили по недавно построенной Закаспийской железной дороге. Пржевальский как ребенок удивляется и радуется этому чуду: сидишь в вагоне на мягком диване, а мимо проносятся сыпучие пески, пустыня… Будто бы и не с тобой происходит все это.
В Самарканде их уже ждал Н. И. Толпыго — сводный брат Николая Михайловича, который и разместил всех в своем доме. Дом стоял в саду, среди абрикосовых деревьев, в тени, и дышалось в нем, несмотря на жару, легко и свободно. Пржевальский чувствовал себя здесь хорошо, с удовольствием ел свежие фрукты, о деле не забывал и готовил экспедицию к следующей части пути.
В Пишпеке[2] остановились на несколько дней, Пржевальский съездил в Верный[3], чтобы забрать китайское серебро, без которого в предстоящем путешествии не обойтись, и на обратном пути, уже неподалеку от Пишпека, увидел в камышах тьму фазанов и решил поохотиться. Не смог устоять. А лучше бы он их не видел, этих фазанов…
На следующий день поутру вдвоем с Роборовским пошли они на охоту. Настрелялись вволю, наохотились до устали по камышам. День стоял жаркий, и Пржевальский, утоляя сильную жажду, несколько раз пил сырую воду. Роборовский не видел этого, а то бы, конечно, не позволил ему: ведь сам же многократно наказывал сырой воды не пить никогда. А тут пил и потом признался. Вдобавок ко всему им сказали, что как раз но тем местам прошел тиф. Роборовский с Козловым ужаснулись, когда узнали об этом…
Десятого октября Пржевальский был уже в Караколе[4], откуда и должно было начаться путешествие. В городе останавливаться он не захотел, а разбил лагерь поближе к ущелью, рассчитывая, пока суд да дело, в горах на коз поохотиться. Николай Михайлович уже и первый приказ успел отдать, где распределил обязанности, расписал, кто за что отвечает. Были в нем и такие слова: «Итак, начинается наше путешествие! Дело это будет трудное, зато и славное. Теперь мы на виду не только всей России, по даже целого света. Покажем же себя достойными такой завидной участи и сослужим для науки службу молодецкую…»
Утром другого дня ом выглядел уже нездоровым, сказал, что чувствует себя неважно, а это уже многое значило, доктора привезти не разрешил. Отмахнулся: «Не в первый раз это. Пройдет…»
Весь этот день оставался в юрте, измерял себе температуру, пульс, и видно было, что делается ему все хуже и хуже. Однако после беспокойной ночи Николай Михайлович почувствовал некоторое облегчение и даже вышел из юрты. Вдалеке, шагах в трехстах от лагеря, сидел бурый гриф, и Пржевальский, приложившись к винтовке, с одного выстрела снял его, Все, кто видел это, ахнули от удивления, а Николай Михайлович, улыбнувшись, сказал: «Вот для меня лучшее лекарство!»
Если бы так…
Врача привезли, только когда ему совсем сделалось плохо. Едва увидев больного, доктор И. И. Крыжановский понял: брюшной тиф. Пржевальский не удивился, он и сам уже знал, чем заболел. Пыльцов тоже тифом болел, да еще в Алашапской пустыне — и ничего, обошлось. Пыльцов, правда, был совсем молод тогда…
Лекарство, оставленное доктором, помогло как будто. Пржевальский кутался в меховую одежду, но все равно зяб, поскольку в юрте было холодно, а топить не разрешал из-за того, что от огня и дыма делалось больно глазам.
Аппетит у него совершенно пропал, и он только пил чай с сушеной клюквой.
Рано утром восемнадцатого открылось сильное кровотечение, и доктор, выждав, когда больному станет полегче, на тарантасе перевез его в заранее приготовленный дом — тщательно вымытый и вычищенный барак каракольского лазарета. Просторное, чистое помещение-Николаю Михайловичу поправилось, да и рядом было удобное место, чтобы поставить юрты для спутников.
Снова началось обильное кровотечение из носа, температура поднялась до сорока с половиной градусов. «Сколько?» — спросил Пржевальский. Ему ответили: «Почти тридцать девять».
Скоро он начал бредить, говорил непонятное что-то о пустынях, о горах, о птицах, а когда возвращался в сознание, говорил о скорой своей смерти — спокойно, не сомневаясь уже. Увидев слезы на глазах у Роборовского и Козлова, произнес негромко: «Эх, вы… бабы…» Потом сказал: «Похороните меня на Иссык-Куле, на красивом берегу. Надпись где лайте простую: «Путешественник Пржевальский».
Свою любимую винтовку Ланкастера завещал Роборовскому, ружье Пёрде — Козлову. Распорядился о Слободе, оставлял ее брату Владимиру.
Не доведется ему еще раз увидеть могилу матушки и из чашки Макарьевны попить чаю не до ведется…
После томительного для всех молчания спросил: «Скажите, доктор, долго ли я проживу? Вы меня не испугаете, если скажете правду: смерти я не боюсь нисколько. Я должен еще многое передать своим спутникам».
[2] Теперь город Фрунзе.
[3] Ныне Алма-Ата.
[4] Город Пржевальск.