Мы поехали большой компанией с Дмитрием Ивановичем во главе. Он все время был в очень хорошем настроении, а про нас и говорить нечего -- мы были в упоении.
Иногда Дмитрий Иванович читал нам вслух; так был прочитан Байрон. По вечерам Дмитрий Иванович по-прежнему играл со мной в шахматы, я даже стала делать успехи в игре и меньше дичилась.
Приближался конец экзаменов в Академии -- день моего отъезда. В памятный мне вечер Дмитрий Иванович пришел с шахматами и сел со мной играть. Надежды Яковлевны не было дома. Мы с Дмитрием Ивановичем были одни. Я задумалась над своим ходом. Желая что-то спросить, я взглянула на Дмитрия Ивановича и окаменела -- он сидел, закрыв рукой глаза, и плакал. Плакал настоящими слезами; потом сказал незабываемым голосом: "Я так одинок, так одинок". Мне было невыразимо жаль его. "Я одинок всегда, всю жизнь, но никогда я этого не чувствовал так болезненно, как сейчас". Видя мою растерянность: "Простите, -- продолжал он,-- простите, вас я смущать не должен". Он вышел. Дмитрий Иванович в то время писал каждый день мне письма, но не передавал их, а откладывал в особый ящик. Он продолжал их писать, когда я уехала и также письма не посылал, а откладывал в тот же ящик. После моего отъезда Капустины, которые заметили состояние Дмитрия Ивановича, сказали ему, не без умысла, что, по всей вероятности, я не возвращусь, так как у меня есть жених, от которого я получила подарок. Дмитрий Иванович продолжал писать и откладывать письма. Он хранил эти письма, как драгоценность. Одно время, когда он уезжал за границу, эти письма вместе со своим завещанием он отдал на хранение А. Н. Бекетову. Письма он завещал мне тогда, когда еще не надеялся стать моим мужем. Я их читала уже замужем. Великая душа, могучий поток прорвавшегося чувства нашли выражение в этих письмах в сильной и оригинальной форме. Передать их нельзя. Везде он говорит, что желал бы быть ступенью, чтобы помочь мне подняться выше. Ни в одном письме не было определенной надежды на брак, но все были проникнуты чувством обожания безнадежного, но непобедимого, стихийного {Эти письма Дмитрия Ивановича, а также и писанные им из разных мест, за 27 лет нашей совместной жизни, когда он уезжал без меня в командировки, завещание и некоторые ценные документы были отданы мной в Государственный Банк в 1908 году на хранение. Первое письмо написано, когда он в первый раз увидал меня за обедом в воскресенье у Екатерины Ивановны, а последнее я прочла уже после смерти Дмитрия Ивановича; оно было запечатано, и на конверте сделана надпись: "Анне Ивановне Менделеевой, вскрыть после моей смерти". Содержание его таково, что я считаю его для себя священным. Когда я в 1921 году представила квитанцию, желая их получить, мне сказали, что они отправлены в Москву. В Москве я поручила влиятельным лицам найти их, делала недавно еще попытку, но все безуспешно -- они пропали.}. А ведь он думал, что я чья-то невеста и не возвращусь.
Ольга Антоновна Лагода и Надежда Яковлевна говорили, что давно заметили увлечение Дмитрия Ивановича, но я, которая видела только его слезы, объясняла его оживление тем, что, как он сказал сам, он томился одиночеством и искал сочувствия. Он был женат, имел двух детей, сына Володю и дочь Ольгу. Я не могла допустить, и мне не приходила даже мысль в голову, что он захочет сделать меня женой. Уважая в нем великого человека, я не понимала, что может дать ему дружба и сочувствие такой девочки, какой была я. Но я видела, что он несчастлив. Уезжая домой, я увезла чувство горячего сочувствия к его непонятому страданию.
В Новочеркасске, на вопрос моего бывшего жениха: "Вы, вероятно, полюбили кого-нибудь" -- я ответила спокойно "нет -- никого".
Когда после каникул я возвратилась в Петербург, Капустины еще жили в Университете, где намеревались остаться на всю зиму. Меня поместили опять с Надеждой Яковлевной в гостиной. Все как-будто было по-прежнему. Мы ходили в Академию Художеств на лекции по утрам и в рисовальные классы по вечерам, только я теперь была в фигурном. Был тот же круг знакомых, но все изменилось, как меняется природа, когда налетает буря, сгустятся тучи и сверкнет молния.
IV
Петербург и Рим
Скоро не только Надежда Яковлевна и Лагода, но и Екатерина Ивановна заметили увлечение Дмитрия Ивановича, который по своему характеру и не хотел его скрыть. Екатерина Ивановна решила оставить во всех отношениях удобное и даровое помещение у брата, наняла (в ноябре 1877 г.) маленькую квартирку из 4 комнат и переехала с нами туда. Она думала, что этим прекратит все. Но не таков характер Дмитрия Ивановича. "Можно ли бороться с ураганом. Он только сокрушает. Может ли река бороться с напором прилива с моря" {Рабиндранат Тагор.}. Я чувствовала, как все больше и больше утопала в нахлынувшем на меня потоке. Дмитрий Иванович приходил к нам на 4-ю линию. У себя он устраивал вечера по пятницам для нас, молодежи: двух студентов, братьев Капустиных, их товарищей Весселя и Ленци, О. А. Лагоды, Н. Я. Капустиной и меня. Много читали и говорили там, главным образом Дмитрий Иванович. Кое-что было записано Надеждой Яковлевной. Живостью и энергией Дмитрий Иванович не только не уступал молодежи, но далеко оставлял ее за собой. Так проходило время. Дмитрий Иванович не пропускал случая доставить нам что-нибудь интересное. Искал выхода своим душевным бурям в том, что он называл "служить ступенью". Он хотел облегчить мне со временем доступ в художественный мир, для чего начал посещать выставки, мастерские художников, знакомиться с ними и увлекся так, что начал покупать картины. Художники стали бывать у него, и скоро начались очень известные менделеевские "среды". Бывали на них постоянно все передвижники: Крамской, Репин, Ярошенко, Мясоедов, Кузнецов, Савицкий, Вл. Маковский, М. П. Клодт, Максимов, Васнецовы, Суриков, Шишкин, Куинджи, Киселев, Остроухов, Волков, Позен, Лемох, Прахов, Михальцева. Из профессоров университета чаще других А. Н. Бекетов, Меншуткин, Петрушевский, Иностранцев, Вагнер, Воейков, Краевич. Дмитрий Иванович так вошел в художественный мир, что был избран впоследствии действительным членом Академии Художеств. На среды приходили без особых приглашений. Художники приводили новых, интересных чем-нибудь, гостей. Бывали братья Сведомские, когда приезжали из Рима, Котарбинский, В. В. Верещагин и много других. Пробовал Дмитрий Иванович привлечь из Академии Чистякова, Орловского и М. К. Клодта, но Чистяков слишком расходился во взглядах на искусство с передвижниками. У Дмитрия Ивановича он бывал, но не по средам. Среды эти художники очень любили. Здесь сходились люди разных лагерей на нейтральной почве. Присутствие Дмитрия Ивановича умеряло крайности. Здесь узнавались все художественные новости. Художественные магазины присылали на просмотр к средам новые художественные издания. Иногда изобретатели в области искусств приносили свои изобретения и демонстрировали их. Тогда зародилась у Ф. Ф. Петрушевского мысль написать свою книгу о красках. Иногда на средах вели чисто деловые беседы, горячие споры, тут созревали важные товарищеские решения вопросов. И иногда бывали веселые остроумные беседы и даже дурачества, на которые художники были неисчерпаемы. Кузнецов великолепно представлял жужжание летающей мухи, Позен -- проповедь пастора и разные восточные сцены, М. П. Клодт танцовал чухонский танец и все имели огромный запас рассказов из своих поездок, столкновений с народом и представителями высших сфер. Иногда приносили новости, журнальные статьи, не пропущенные цензурой. Атмосфера, которую Дмитрий Иванович создавал, куда бы ни появлялся, высокая интеллигентность, отсутствие мелких интересов, сплетен делали эти среды исключительно интересными и приятными. Я очень смущалась тем, что Дмитрий Иванович, как он говорил, создает это для меня. Я чувствовала себя еще такой маленькой; смогу ли я когда-нибудь по праву стать членом такого общества?
Переезд Екатерины Ивановны нисколько не отдалил Дмитрия Ивановича; как я сказала уже, он приходил к нам, а, главное, его состояние духа было такое, что он, с моего согласия, написал моему отцу обо всем, прося его дать согласие на наш брак. Отец в ответ на это письмо приехал сам. Долго он говорил с Дмитрием Ивановичем, с Екатериной Ивановной, со мной и решил, что в виду крайней сложности обстоятельств (Дмитрий Иванович был женат и согласия на развод все не получал), в виду огромной разницы лет, убедить Дмитрия Ивановича справиться со своим чувством и дать слово, что он со мной не будет видеться. Екатерину Ивановну просил не обижаться, если он возьмет меня от них. Она все поняла и одобрила. Тут доказала свою искреннюю дружбу Александра Владимировна Синегуб, с которой отец также много говорил. Она взяла маленькую квартиру, чтобы жить нам вдвоем; все заботы о хозяйстве она оставила на свою долю.
Устроив все таким образом, отец уехал, доказав еще раз свою ко мне любовь, доверие и великодушие -- ведь он мог бы просто увезти меня на Дон. Он понимал меня и верил мне.
Первое время в нашей маленькой квартире я чувствовала себя точно в тихой пристани, но очень скучала по семье Капустиных, особенно по Надежде Яковлевне, которая не одобряла решения моего отца. Любя дядю, она хотела бы другого выхода. Выразила она это своей холодностью ко мне, отчего я очень страдала. Дружбу ее я ценила и мне ее не хватало. Александра Владимировна была ко мне добра, как сестра, и, чтобы развлечь меня, пригласила к себе на Рождество в Полтавскую губернию, где жил одиноко старый отец. Я приняла ее приглашение, и мы поехали. Отец Александры Владимировны, Владимир Силович, был нам очень рад. После всех бурь, которые мне пришлось пережить, хорошо было попасть в затишье хутора Заплавки, на берегу реки Орели, в Полтавской губернии. Снежные поля, колядки, пенье здоровых дивчин и парубков, гоголевские типы соседей, мудрые спокойные речи старика Синегуба с его длиннейшей трубкой,-- все благодетельно отвлекало меня от моих еще свежих тревог и переживаний в Петербурге. Особенно родственные заботы и ласки Александры Владимировны давали утешенье и отдых. Мы развлекались и радовали старика нашей молодостью, дружбой и рассказами. Как лунь седой, в бархатном синем халате с белым воротником из ангорских коз и с длинной-длинной трубкой в своем большом кресле, он сидел около огонька камина, улыбаясь, слушал нас, покуривая, а иногда рассказывал и сам о своем прошлом. Две недели скоро прошли, и он с сожалением отпустил нас; провожал он нас сам за несколько верст до хутора Сенжары, дальше мы поехали одни на тройке верст 30 до станции Малая Перещепина. Прощай Малороссия!
В Петербурге ожидало меня нечто непредвиденное. Дмитрий Иванович не мог сдержать слово и все-таки встречал меня в залах Академии и даже у ворот Академии, откуда ученики и ученицы выходили после вечерних классов. К тяжести всего переживаемого прибавилось еще много досадных беспокойств. Сделалось известно в университете об увлечении Дмитрия Ивановича, о котором, как всегда в таких случаях, толковали вкривь и вкось. Ученики Академии, видя Дмитрия Ивановича иногда у ворот, скоро поняли, кого он ждет. Все это было досадно и больно; профанировалось такое высокое, святое чувство. Философски ко всему, по молодости лет, я еще не умела отнестись. Александра Владимировна была моим верным другом и поддерживала меня в это трудное время. Занятия мои шли благополучно; весной я перешла в натурный класс. Никогда я еще не уезжала с таким нетерпением домой -- так была для меня тяжела эта зима.
-- -- --
Осенью я опять поселилась с моим другом Александрой Владимировной. Опять начались встречи и тревоги. Все это было мучительно для Дмитрия Ивановича. Он заболел. Сергей Петрович Боткин, его друг с юных лет, посоветовал ему уехать в Биариц. Дмитрий Иванович провел там всю зиму. Русские, жившие в Биарице, старались его развлекать, и он не уклонялся; он очень поправился здоровьем, но среди зимы он все-таки не вытерпел и приехал на три дня повидаться.
Моя жизнь шла обычным порядком. Работала в Академии, круг знакомых даже расширился. Я стала посещать по вечерам раз в неделю лекции по философии на Высших курсах. Бывала в театрах, слушала музыку, сама играла, но ничто не могло заполнить пустоту души, все мне казалось тусклым, бледным после того, как заглянула в душу такого человека, как Дмитрий Иванович, которого я оценила вполне тогда, когда он был от меня так далеко. Я почувствовала, что потеряла с ним. Я очень надеялась, что найду исход всему в своем призвании, в искусстве, и продолжала бороться с судьбой. И так прошел еще год.
Лето проводила, как всегда. Была по-прежнему у себя на Дону.
Когда осенью (1880 г.), приехав в Петербург, я встретила Дмитрия Ивановича, нам обоим стало ясно, что ничто в наших отношениях не изменилось да и измениться не может. Отец, которому я все написала, нашел геройский выход: предложил мне самой уехать за границу. Это нарушало правильность моих занятий в Академии, но пришлось согласиться с отцом, после всех его доводов, что это было лучший выход. В Риме жили многие из наших художников: Риццони, Сведомские, Бронников и другие. К ним мне обещали дать рекомендательные письма. В конце концов работать можно везде. Я тоже наметила себе план: сделать копию с одной или двух картин в музеях Рима, чтобы их продать и облегчить этим расходы отца. Александра Владимировна не хотела меня оставить и решила ехать тоже со мной, но перед самым отъездом получила телеграмму о серьезной болезни отца и поспешила к нему. Он скоро скончался.
Дмитрий Иванович, несмотря ни на что, верил в лучшее будущее для нас. Он все время у меня бывал, давал советы и рекомендательные письма в Рим, но чувствовалось, что он делает огромное усилие, чтобы поддерживать в себе такую бодрость {Теперь, может быть, покажется странным, что губилась жизнь такого человека, как Дмитрий Иванович, но это было в 1881 году, когда взгляды были иные, чем теперь, и изменить их у моих родителей было невозможно. А не оправдать доверия отца, верившего в меня, приносившего мне всякие жертвы, было бы бесчеловечно.}.
Я уезжала одна (в начале декабря 1880 г.), Александра Владимировна должна была ехать к умирающему отцу. Дмитрий Иванович провожал меня, помогал сам укладывать красивый кофр, купленный для этого путешествия; был и особый замок с буквами, который отпирался на слове Roma. Дмитрий Иванович давал мне полезные советы, принес разные путеводители, Бедекера также. Мы простились с ним, как люди, идущие на подвиг, решившие пожертвовать личной жизнью.
-- -- --
Вержболово. Пограничные хлопоты с багажом, паспортом были выполнены благополучно. Вот пограничный столб. Впоследствии, когда я столько раз равнодушно проезжала мимо этого столба, меня трогало воспоминание о том, как билось мое сердце, когда в первый раз столб остался сзади, а я очутилась в Германии. Жадно всматривалась в окружающий новый мир. В Берлине остановка на два дня в отеле, отмеченном Дмитрием Ивановичем в Бедекере. Мой несовершенный немецкий язык не мешает мне объясняться и все понимать. В отеле за столом меня посадили между пожилыми мужем и женой, которые говорили со мной ласково и любезно. Они посоветовали мне пойти вечером в оперу, что я и сделала. Давали оперу молодого немецкого композитора, кажется, Рихтера, подражанье Вагнеру. Музыка мне не понравилась, должно быть и многим -- имя этого композитора я слышала в первый и последний раз. Наскоро осмотрела Берлин.
Едем дальше. Смотрю в окно вагона. Чем дальше, тем лучше. Пожилой швейцарец называет мне места, которые проезжаем, и в глазах его светится столько проникновенной любви к своей стране, что она стала симпатична и мне. Проехали границу. Италия. Юг. Итальянский говор -- итальянский голос, итальянская улыбка. В Болонье нас просят выйти из вагона, что-то говорят, мы понимаем только одно, что дальше нас не везут. В Рим едут также мои спутники -- немка, приглашенная бонной в итальянскую семью, и немец, молодой, упитанный. Немка, взволнованная неожиданной остановкой, завладела дежурным итальянским офицером, бегала по платформе взад и вперед, быстро болтая по-немецки, а он, ровно ничего не понимая, отдавал ей вежливо честь и посматривал по сторонам, отыскивая предлог для бегства. Объяснил нам все наш спутник немец: между Болоньей и Пистойей в туннеле произошел обвал; надо переждать, когда путь будет исправлен. Мы отправились в ближайший маленький, грязный отель и поместились там. Я с немкой в одной комнате. Вечером она мне объявила, что мы будем спать по очереди, по часам; пока одна спит, другая пусть сторожит, что в Италии все разбойники, и что в этом отеле, наверное, всех грабят. Я смотрела на нее во все глаза, но сторожить ее было свыше моих сил, и я спала, не просыпаясь, до самого утра. Каждый день мы ходили справляться на вокзале. Нам уже надоело ждать в Болонье, в грязном отеле, пить кофе с ослиным молоком, да и денег у нас было очень мало; у меня мои были переведены в банк в Рим, оставлено немного на дорогу, и остановка в Болонье не предвиделась. Немка выходила из себя, она боялась, что потеряет место. Выход из неприятного положения нашел наш товарищ по несчастью, немец. Он предложил ехать в Пистойю на лошадях. Пусть туннель остается, а мы переедем Апеннины по горной дороге; багаж в горы брать нельзя -- тяжело, его придется оставить, пришлют потом. Я была в восторге. Через горы на лошадях. Да это никогда бы не пришлось, если бы не такой случай. Немка сомневалась, сердилась, бранилась, но должна была присоединиться -- не оставаться же одной. Немец все устроил, нашел лошадей, торговался, распорядился насчет багажа -- одним словом, показал себя в самом лучшем свете. Подъем в горы продолжался часа четыре. Красота гор, стада овец и коз с живописными фигурами пастухов, быстрые ключи -- водопады, текущие с гор,-- все это описано пером и красками. Но что никто не сумел бы описать -- это мой юный экстаз. Красота вечная, величавая, чарующая и покоряющая была передо мной -- я радовалась своему бытию. Незаметно мы доехали до Пистойи.
Пистойя -- ряд маленьких каменных домиков на берегу маленькой речки. Женщины усеяли берег, они стирают белье, пересмеиваются, громко перебраниваются; чернобровые, черноглазые, в своих итальянских костюмах очень живописны.
В Пистойе мы сели на поезд, отправлявшийся в Рим. В Бедекере у меня был отмечен Дмитрием Ивановичем отель Del Расе на Via Sistina. Туда я и поехала, без багажа, без денег, без рекомендательных писем и без адресов рекомендованных мне художников, все было в чемодане, оставленном в Болонье.
Отель был очень солидный, наполненный семейными англичанами. За обедом они оживленно разговаривали и все знали друг друга. Я была одна; молча приходила из своей комнаты и молча уходила туда же. Это должно было казаться странным, но с благодарностью вспоминаю, как приветливо англичане отнеслись ко мне, заговорили они со мной первые. Я им рассказала о своем приключении; они обещали следить по газетам о прибытии багажа; багаж все не приходил. Я начинала уже томиться своим одиночным заключением. Единственным развлечением был Бедекер, которого я стала изучать, наблюдала еще в окно улицу. Взглянув раз на противоположную сторону улицы, я заметила на одном из домов номер 123. Почему этот номер я помню? Должно быть мне его называли, давая нужный мне адрес. Может быть там живет Риццони или Бронников. Отчего мне не спросить? Плохо, что совсем еще не знаю итальянского языка и в мои 19 лет еще боюсь за петербургский костюм: у меня синее пальто, круглая шапочка, а здесь все в английских костюмах и в красивых шляпах "Рембрандт" с широкими полями. Все равно -- одеваюсь и выхожу. Привратник стоял в дверях, я заговорила по-французски. Как только я назвала Риццони, он закивал головой, затараторил, вращая глазами и руками. Видя, что я не понимаю, он жестом пригласил меня итти за ним. Оказалось, что Риццони действительно там жил, но теперь переехал на другую квартиру по той же улице, через два дома от прежней. Привратник проводил меня до самой двери. Постучал. Отворил сам Александр Антонович Риццони, пожилой господин лет 50. Попросил войти. Называю себя и рассказываю о своем приключении. Риццони слушает. "Отчего же это не было в газетах?" вдруг спрашивает он. Кровь бросилась мне в голову, и слезы подступили к глазам. Я успела сдержать себя и стала, пробормотав что-то, прощаться.
-- Подождите, подождите, -- торопился исправить свою ошибку Риццони.-- Где же вы остановились?
-- В гостинице.
-- Да ведь это дорого.
Я ушла домой в гостиницу. Не успела еще опомниться, как кто-то постучал.