Как-то раз на нашей выставке я устраивал и поправлял кое-что сзади моей картины. Вдруг слышу (я был невидим говорившему) М. К. Клодт с целой толпой своих учеников стоит перед моей картиной, читает целую лекцию, беспощадно ее критикует, смеется и советует им так не писать, и все это громко, в присутствии публики. Я вышел к нему, произошла
ссора. Я чувствовал себя оскорбленным и считал, что Клодт поступил грубо, не по-товарищески. На ближайшем собрании товарищей я заявил, что не останусь с Клодтом: или он, или я. Видя, что в собрании происходит какая-то заминка, я сказал, что выхожу. Клодт также скоро вышел: разрыв мой с передвижниками был только внешний. Я остался по-прежнему их другом, ходил на все собрания, мои советы выслушивались и часто принимались; все было так, как будто я и не выходил. Сделал все так я сгоряча, не подумав даже, как это отзовется на моих делах; правда, беспомощным я тогда уже не был, знал, что не пропаду и один, но все же того успеха, какой выпал на мою долю, когда я выставил один, я не предвидел. Я от него больше устал, чем от самой тяжелой работы.
-- -- --
Наша дружба с Куинджи продолжалась до конца жизни Архипа Ивановича. Мы знали все, что с ним происходило,-- его мысли, планы. Кроме сред, Архип Иванович заходил и в другие дни, а когда переживал что-нибудь, то и несколько раз в день. Часто он играл с Дмитрием Ивановичем в шахматы. Я любила следить за их нервной, всегда интересной игрой, но еще больше любила, когда они оставляли шахматы для разговора. Часто я спрашивала Архипа Ивановича о живописи: "Пишите просто, как видите,-- говорил он,-- не бойтесь, что будет черно и вообще не мудрите. По правде сказать, я больше люблю и доверяю самым неопытным, начинающим художникам, чем мастерам, которые уже выработали манеру и пишут по известным правилам. Искренность в художнике самое дорогое".
На мой вопрос, надо ли делать для развития техники копии, он сказал, что в некоторых случаях полезно и раз даже сам принес свою копию с Деннера "Старик с черепом", рекомендуя мне ее скопировать, так как я не могла уходить из дома, чтобы работать в Эрмитаже. Сам он делал этюды различно, то заканчивал, как картину, то набрасывал одному ему понятными пятнами, а иногда цифрами. Много лет спустя после этого, совсем недавно, в Париже я слышала от знаменитого Менара, что он также делает свои pochades цифрами, и он объяснял своим ученикам, как именно это делать. Басня о цветных стеклах, к которым будто бы прибегал Архип Иванович для изображения лунного света, создалась вероятно оттого, что стекла у Архипа Ивановича действительно были, но он употреблял их не для цвета, а для светотени: через цветные стекла видней полутона. Много также неверного говорят о происхождении его состояния. Начало его положено живописью.
Архип Иванович писал по одной картине в год и всегда продавал их; часто его просили делать повторения, что он и выполнял иногда, но требований было так много, что он не успел бы их выполнить все. Это дало ему мысль издать олеографии. Он говорил, что получил от них много дохода. Тут как-то предложили купить имение в Крыму случайно и недорого, и он мог уже себе это позволить. Море он страстно любил и все мечтал устроить по берегу его колонии своих друзей, предлагая им даром, а кто не захочет даром, то по очень дешевой цене землю, только чтоб строились и жили. Это не удалось по разным причинам. Именье, не принося ему дохода, служило ему местом отдыха и успокоения после бесчисленных огорчений.
Архип Иванович был доверчив, привязчив и, конечно, терпел жестокие разочарования, болел сердцем и душой. Раз Николай Александрович Ярошенко, заехав как-то по дороге на Кавказ к нам в Боблово, рассказал, что с Куинджи, которого мы только что оставили в Петербурге совершенно здоровым, происходит что-то странное: он болен, никого не хочет видеть, лечиться отказывается и на все уговоры друзей обратиться к доктору, говорит, что если только приведут его к нему, то он будет стрелять, что себя он знает и что делать, также знает. Пришлось отступить. А Куинджи заказал в Финляндии крошечный, досчатый, складной домик и перевез его в крымское имение. Там он поставил этот домик на берегу моря и зажил в нем, отбросив все культурные потребности. Он сбросил даже платье и два месяца прожил так, не прикрываясь ничем. Домик этот был такой маленький, что в нем можно было только лежать; крыша открывалась как у сундука и через нее Архип Иванович выглядывал ночью, если слышал какой-нибудь подозрительный шум. Он купался в море и сушился на берегу без всяких покровов и без шляпы; его черные волосы выгорели и сделались желтыми. Я не узнала его, когда увидела по возвращении в Петербург.
Архип Иванович умел говорить по-татарски, и окрестные жители, татары, часто обращались к нему за советами; его считали отшельником, мудрецом, подвижником, слава его разнеслась так, что татарский мулла приезжал к нему, чтобы увидеть и побеседовать с мудрым человеком. Тут произошел известный не многим анекдот. Мулла приехал в то время, когда Архип Иванович сидел, по обыкновению, совсем раздетый и что-то читал. Мулла слез с лошади. Привязывая ее к дереву, он робко, с почтением поглядывал на обнаженного отшельника. Думая, что если мудрец ходит в таком виде, то значит так и нужно и, чтобы не отстать и угодить ему, он степенно стал раздеваться сам и, только когда снял все дочиста, приблизился к Архипу Ивановичу, чтобы приветствовать и начать беседу. В таком виде они проговорили до заката солнца и расстались очень довольные друг другом.
К концу второго месяца отшельнической жизни Архип Иванович стал скучать по своим друзьям. Вот что он придумал. В горах он отыскал большие камни, на которых написал имена тех, к кому чаще ходил: Крамской, Ярошенко, Менделеевы, и в те дни, в которые он ходил к ним в городе, он стал ходить в горы к камням,-- в субботу к камню Ярошенко, в воскресенье к камню Крамского и в среду к камню Менделеевых. К осени он как-будто вылечился от своей неизвестной болезни и, возвратясь в Петербург, с прежней энергией стал работать, не забывая и о мысли создать себе состояние.
Раз, проходя по десятой линии Васильевского острова, он увидел на одном доме объявление о продаже трех огромных пятиэтажных домов. Условия были очень выгодные с доплатой в банк. Архип Иванович рассказывал, что дал себе на обдумывание полчаса и решил купить. Скоро он привел в порядок очень запущенные дома. Себе взял маленькую квартиру на самом верху. Единственная роскошь, которую он себе позволил, был маленький сад на крыше дома. Это была его всегдашняя мечта, он часто об этом говорил, еще когда и не думал покупать дома. Наносили земли, посадили деревья, и Архип Иванович сам за ними ходил. Там любил он кормить голубей и других птиц, которые слетались к нему тучами, лечил заболевших, наблюдал за ними. Так он заметил, что воробьи очень музыкальны: когда он свистел, то они бросали клевать брошенные им зерна и приближались слушать. Он наблюдал целых два месяца за парой пауков; осенью брал в комнаты бабочек, кормил их булкой, намоченной в сахарной воде, и ему удавалось поддержать их жизнь почти до конца января. А раз ему пришлось сделать бабочке операцию сломанного крыла: он вырезал по форме отломанной части крыла такую же из папиросной бумаги, прикрепил ее с помощью своего собственного волоса и гуммиарабика, и бабочка летала. Из сада на крыше был прекрасный вид в сторону Гавани, на который Архип Иванович любил смотреть. Прохожие по 9 линии могли видеть, как над крышей огромного дома показывалась крупная фигура человека, неподвижно и долго смотревшего на закат солнца.
Имея огромный практический смысл, Архип Иванович был все-таки больше идеалист, чем практик. Мне кажется, что он легко бы перенес потерю состояния, но разочарования в людях, друзьях убивали его, и развившаяся у него болезнь сердца, от которой он сошел в могилу, произошла от огорчений моральных. Средства ему нужны были не лично для себя: он довольствовался поразительно малым -- они нужны были ему для целей идеальных и отчасти и для честолюбивых.
Честолюбие было его главной и, может быть, единственной слабостью. Мне помнится, кто-то спросил его, когда он только что купил свои дома, и неизвестно было, как идут его дела, богат ли он, и долго приставали, чтобы сказал. Архип Иванович помолчал, улыбнулся: -- "Я вам расскажу восточную сказку. Был один богатый старик; у него были дети и много друзей; но старик был скуп, он никому не давал ни денег, ни подарков и все свое золото носил в мешке, с которым никогда не расставался. Придет к сыновьям, сядет за стол, а мешок положит рядом; также и к знакомым -- мешок с золотом был с ним неразлучен. Все с почтением принимали богача, служили ему, угождали, все двери для него были открыты. Наконец, старик умирает. Все с нетерпением и любопытством бросаются к мешку, развязывают и находят в нем глиняные черепки. Старик был хитер: зная, что перед золотом все преклоняются, он и придумал способ получить почет. Вот мои дома, может быть, тот же мешок", -- говорил со смехом Архип Иванович.
Он шутил, но мне кажется, что этой сказкой он кое-что сказал: как тот старик, он знал, что золото огромная сила.
Что Архип Иванович просто любил деньги, нельзя думать; тратя мало на себя -- другим он давал щедро и охотно, он не ждал даже, чтобы его просили; сам предлагал, когда думал, что нуждаются. Некоторых товарищей он поддерживал всю жизнь, выдавая им пенсию. Эта изумительная черта характера осталась у Архипа Ивановича до конца жизни и ярко выразилась, когда, продав свой дом за 400 000, он вскоре 100 000 отдал в Академию на премии художникам за картины. Сам же, сделавшись богачом, не изменил нисколько своего образа жизни, продолжал жить без прислуги; обстановка осталась все та же, что и на Малом проспекте, когда он только что начинал свою карьеру; даже все тот же памятный мне коричневый диван, пара кресел и несколько стульев по прежнему составляли меблировку его гостиной. Развлекался он только в кругу своих товарищей, да изредка ходил в театр, преимущественно любил концерты и оперу, но всегда предпочитал попросту посидеть с друзьями.
-- -- --
Одно время Архип Иванович заинтересовался аэропланами и под большим секретом пытался изобрести способ управлять ими. Но я думаю, научная неподготовленность тормозила дело, и удовлетворительных результатов он не получил. Недостаток образования был его больным местом, и этого нельзя было касаться. Раз как-то у знакомых он рассказывал о виденном им на Бермамуте на Кавказе "брокенском при видении", этом интересном и редком горном явлении. Кто-то попросил объяснить это явление. Архип Иванович начал, но объяснение что-то не клеилось. "Подождите, я спрошу нашего репетитора, студента" -- неосторожно сказала одна барышня. Архип Иванович побледнел и, сделав усилие, нашел все-таки удовлетворительное объяснение, но настроение его было испорчено.
Другая отличительная черта характера Архипа Ивановича была его прямота; он не мог не сказать всей правды, всего, что думал, если спрашивали его совета. Это все знали, высоко ценили его слова и ему верили, особенно художники. "Это у вас не вышло, сделайте вот как (следовало ясное и верное указание); ведь вы можете, смягчал он, -- я потому и говорю так, что вы можете сделать".
В совете Академии Художеств он часто один против всех высказывал самые резкие и смелые мнения. Это создавало ему врагов, но он забывал себя ради общих интересов. Самое спокойное время в жизни Архипа Ивановича было, когда он жил в тесном кругу своих друзей-передвижников, которых любил всей душой, входил в их семейные дела, был надежным другом, всегда готовым поддержать и словом и делом. Когда он был приглашен гр. И. И. Толстым в Академию Художеств, он также стал относиться и к своим ученикам. Он внес всю свою душу и энергию в новую деятельность, не жалея ни времени, ни средств; он приобрел огромное влияние на своих учеников, их любовь, но потерял своих друзей-передвижников, которые были против его поступления в Академию: это нанесло Архипу Ивановичу страшный удар и отразилось на его здоровье.
Я помню, как Архип Иванович узнал о своем исключении из собрания передвижников. Он был у нас; пришел и Н. А. Ярошенко; в то время у них уже были несогласия. За обедом Ярошенко, по обыкновению, со свойственным ему остроумием, подшучивал над Архипом Ивановичем. Время шло весело, незаметно. Взглянув на часы, Ярошенко сказал, что, к сожалению, должен итти на собрание товарищей. "Да ведь и я должен, а я совсем забыл", -- сказал Куинджи. Ярошенко промолчал. Они простились с нами и вместе вышли. Через несколько времени раздался нервный звонок, испугавший нас; это был Архип Иванович до того расстроенный, огорченный и возмущенный, что долго не мог выговорить ни слова. Потом рассказал следующее: выйдя от нас с Ярошенко, они дошли, все разговаривая, до Морской, вошли в Общество поощрения художеств, где были общие собрания передвижников, стали уже в передней снимать шубы, и только тут Ярошенко сказал:
-- Да куда же вы, Архип Иванович, разве вы не знаете, что товарищи решили не пускать на собрание никого из посторонних?
-- Ну да ведь не меня же, спокойно улыбаясь, как чему-то невозможному и даже смешному, -- ответил Куинджи.
-- Нет, именно вас решено не пускать, -- сказал Ярошенко так, что Архип Иванович понял все.
Он был ошеломлен. Я не берусь описывать, в каком состоянии он пришел к нам. Много тяжелого пришлось пережить Архипу Ивановичу в жизни, и в Академии, и даже среди учеников, но мне кажется, что рана, нанесенная ему товарищами-передвижниками, была самая тяжелая и не заживала до конца его жизни.
Задолго до поступления в Академию, Архип Иванович перестал выставлять, и многие, даже близкие друзья, думали, что он, отдаваясь заботам о доме, а потом Академии, перестал работать, как вдруг разнеслась изумившая всех новость:
Архип Иванович показывает свои новые картины в своей квартире на Васильевском острове в доме Елисеева, куда он переехал после выхода своего из Академии. Архип Иванович своим друзьям и ученикам показал картины с теми же световыми эффектами, над которыми он работал раньше, много лет назад. Здесь были серый день, малиновый закат и лунная ночь -- Гефсиманский сад. Какой стиль, какая школа -- нельзя ответить. Перед нами сама природа, волшебно перенесенная в эту маленькую комнату, в этот серый день.
Некоторые из наших критиков укоряли Куинджи, что он не учился у Запада, не понимая, что Запад-то выше всего ставит в таланте самобытность, оригинальность и искренность, и явись у него такой колосс, который, имея все эти качества, отдал бы, как Архип Иванович, всего себя до конца служению искусству и миру художников, оставив себе только нравственное удовлетворение -- он был бы оценен с чувством восторга и гордости. Когда мы смотрели картины, кто-то спросил, почему Архип Иванович взял опять те же мотивы, что и много лет назад.
-- Вот почему, -- сказал он, -- когда я выставил "Ночь на Днепре" и другие картины, и толпа пришла смотреть их и еще восторгаться, я сгорал со стыда, что не написал так, как бы хотел, и дал себе слово написать то же, но так, чтобы не краснеть, и вот написал и все-таки краснею.
Мы улыбались, но он говорил искренно, как всегда. Скоро картины свои он опять спрятал, но написать других ему не удалось; он был уже болен. Своими картинами он опять был не удовлетворен. За два месяца до смерти он задумал что-то переписать в картине "Закат", покрыл почти всю битюмом, уничтожил то, что было (а было прекрасно) и, к великому несчастью, не успел сделать то, что хотел.
Как известно, скончался Архип Иванович от болезни сердца, оставив все свое огромное состояние обществу художников и очень скромно обеспечив свою жену.