— Остановитесь! — вскричала русалка, но ее никто не слушал. Она познала горечь полководца, чье войско обратилось в паническое бегство.
Кефаль, вышедшая рано утром в устье реки, заметив собратьев, безумно стремившихся к спасительному морю, еще ничего не поняв, поспешила назад. — Там, где река, образовав широкое устье, затем узкой полоской входит в море, вся речная живность смешалась с холеным племенем кефалей и устроила давку, как если бы это были люди.
Сама смерть, переливаясь черной радугой, источая незнакомый омерзительный смрад, пронеслась по телу последней реки села. Таково было свойство белоснежного вещества, ссыпанного в воду.
С ужасом и отвращением побежала русалка прочь от своей древней обители.
Она бежала, спотыкаясь вывернутыми ступнями, и была сейчас всего лишь беззащитной женщиной. Русалка пустилась по проселочной дороге.
Был час после полудня, и в деревне между отравленными речками начиналось непонятное ей торжество. Шли люди, неся портрет вместо чучела, но при этом никто, никто не видел русалки, не слышал ее испуганного плача. Неощущаемая, она пробежала сквозь толпу. Тело русалки, данное в ощущениях только ей, было переполнено ужасом.
Свернув с дороги, она побежала к дому Хатта, к последнему Хатту, чей предок разделил с ней когда-то ее травянистое ложе, к последнему Хатту, женщинам дома которого она открывала тайны целебных трав и вод.
Она бежала, боясь еще раз вдохнуть отвратительную вонь грязной радуги. Она бежала и ощущала свое дрожащее от испуга тело. Русалке казалось, что тело ее тяжелеет и она слышит звук своих шагов. Но думала, что это от усталости.
Наконец она добежала до дома Хатта. В пустынной усадьбе последнего Хатта, огороженной старым замшелым частоколом, на пустынной лужайке перед домом последнего Хатта, где паслась тощая коровенка, русалка почувствовала себя в безопасности и отдышалась.
Она зажмурила и открыла глаза. Напротив нее стоял черный пес. Пес учуял ее! — залаял на нее! — услышал! — потому что тоска и ужас вернули русалке плоть.
Пес подошел к ней совсем близко, но русалка и не вспомнила о своем древнем страхе перед черным псом. С нежностью и торжеством она ощущала свою пышную, дрожащую в ознобе плоть.
Черный пес дружелюбно обнюхал ее. Русалка пахла тиной и рыбьим духом. Тявкнув и вильнув хвостом, он побежал к амбару, словно указывая ей дорогу. Она покорно пошла за ним.
Русалка забралась на балкончик амбара и легла на спину — нежной кожей на сваленные там ржавые инструменты. Золотые волны ее волос, свешиваясь с крылечка, падали вниз. По волосам текли слезы, скатываясь в пыль — в пыль, по которой волочились, тронутые ветерком, концы ее расплетенной косы. Она лежала неподвижно и смотрела в чуждо-светлое небо, и лишь пальцы ее вывернутых ног понуро свешивались вниз.
Последний Хатт в честь праздника зашел в дорогой ресторан и потому задерживался. Вернулась с прополки кукурузы его жена.
Она подошла к гостье, лежавшей навзничь на крылечке амбара, и вдруг бессознательно проделала то, чего требовала память крови: осторожно приподняв золотые волосы, положила их рядом с русалкой. На сей раз русалка не притворилась спящей. Она присела, свесив уродливые ножки.
Хозяйка стояла на ступеньке приставной лестницы. Краем грязного передника она утерла слезы на иссиня-белых щеках Владычицы Рек и Вод.
Но не говорила, боясь, как бы русалка, истосковавшаяся по применению своих чар, не ввергла ее в немоту.
А вечером вернулся домой последний Хатт. Он вошел во двор, шагая против девичьих следов.
О рожденных в пути
Григорий Лагустанович сидел в своем служебном кабинете, рассеянно отвечая на обкомовский и совминовский телефоны, а прочие переключив на секретаршу. Время приближалось к обеденному перерыву. Это было вскоре после заявления Григория Лагустановича в обком с просьбой разрешить переход на полную творческую деятельность. В предбаннике кабинета томилась его секретарша Джозефина. О заявлении она еще не знала. Томилась она потому, что сегодня у нее была деликатная просьба к шефу. Она хотела сказать ему прямо: хитрить и ловчить Джозефина не умела и не желала.
Лагустанович думал о том, как, уйдя на покой, он с наслаждением отдастся творчеству, а его преемник очень скоро покажет им — он покосился на непереключенные телефоны, — кого они кем заменили. Ну и пусть, ему возиться с этими неформалами. Еще он думал о том, что достиг в жизни высоты положения, так возможной для сына третьестепенного автономного народа, широты охвата действительности и глубины познания тайн бытия, но на это ушла вся деятельная часть жизни, а он так и не понял, далеко ли до Хвоста Земли! Далеко ли до края Земли, мама? Также Лагустанович размышлял о том, что, уйдя на пенсию, он поселится на усадьбе и редко будет наезжать в город. Он так и сказал супруге: оставим Хасика одного на городской квартире, проголодается — еще как женится. Мы же поселимся поближе к народу.
В нечастые приезды в город Григорий Лагустанович заведет обыкновение с четками и тростью разгуливать по набережной, неторопливо пить кофе с интеллигенцией, для которой, неблагодарной, так много сделал. При этом мечты мечтами, но он понимал, что в городе бывать ему все-таки придется и что он правильно сделал, сохранив за собой машину и водителя, ибо Лагустанович был не только государственный, но и общественный деятель, и его присутствие на многих мероприятиях было и оставалось необходимым.
Из раздумий его вывел шум в приемной. Не с прежней охотой в последнее время принимал посетителей Лагустанович, тем более в неприемные дни. Он надеялся, что секретарша никого не пустит. Но по шуму было ясно, что визитер случился напористый. Вскоре тот ворвался в кабинет, одолев вход, который грудями защищала секретарша. Посетитель оказался не кто иной, как цыганский барон Бомбора. Лагустанович его сразу узнал, а тот его нет. А существует ли он, Хвост Земли? То есть Лагустановича барон, конечно, знал, потому что кто мог не знать Лагустановича в городе, но цыган не признал в начальнике брата, о чем ниже. А Лагустановичу было известно даже, что сестра барона вышла замуж за гангстера Матуту Хатта. Не узнавая в Лагустановиче брата-гаджио, зато зная по городу о характере начальника, суровом, но справедливом, цыган явно приготовился к скандалу и даже выпил для храбрости граммов двести барбарисовой чачи.
— Говорите, товарищ депутат, почему наши дети дела-дела[30] на глазах у иностранных туристов! — заговорил барон.
— Тогда дайте хоть одному романэ раскрутиться, дел де марел три года, — требовал он, под «хоть одним» имея в виду себя. — Кирал[31], да не пропиши вы нас в Старом Поселке, были бы мы уже на Хвосте Земли!
Григорий Лагустанович вздрогнул от несправедливости услышанного.
Значит, по-ихнему, это он прописал цыган в Старом Поселке Сухума! Это он прервал их великий исход к Хвосту Земли! Но промолчал, ибо считал, что власть должна быть преемственна, и, в отличие от некоторых, которых не хотелось называть, брал на себя ответственность за деяния предыдущих руководителей. Вместо ответа он ясно взглянул на барона и, указывая на место рядом с собой на диване, грустно произнес:
— Вам всем кажется, что я тут все решаю сам! Садись, чего стоишь!
Прекрасно знакомым Лагустановичу движением своего отца цыган почесал за ухом с серьгой, и все же, несмотря на замечательное сходство, он был не чета отцу, Кукуне Манушу-Саструно, что Лагустанович отметил с сожалением. Барон не упустил возможности посидеть на диване с начальством. Это оказалось непросто. Он сопел и старался ртом не дышать, чтобы не разило перегаром. Но начальник, казалось, этого не замечал.
Дело у барона было пустячное. Он просил шифера для крыши. Конечно, шифера он сам мог купить на пол-Сухума. Зашел же он для того, чтобы потом рассказывать, как ногой открыл дверь к большому начальству, которого все боятся, и как дерзко там говорил. Лагустанович пробежал глазами засаленную бумажку барона и поднял глаза. Бомбора пытался сидеть с развязным видом, но присмирел. Бостоновый пиджак, который казался мешковатым из-за плохого покроя, на самом деле теснил все еще мощный торс стареющего цыгана. Лицо у барона было морщинистое, намного старее, чем у Лагустановича, довольно благообразное, и лишь некоторая суетливость во взгляде мешала цыгану быть величавым, каким был его отец.
[30] Не учатся, не ходят в школу (цыган.).
[31] Хлесткое цыганское выражение.