Объяснять это личными психологическими особенностями, честолюбием, стремлением к «искусству ради искусства», желанием иметь успех, далеко не достаточно. Равным образом нельзя сказать, что ученые-атомники занимались своим делом, не обращая внимания на встававшую перед ними моральную проблему. Не признавались ли они в обратном?
Истина значительно проще, и нет оснований сомневаться в глубокой искренности Роберта Оппенгеймера, когда он уже после войны вновь и вновь возвращается к мыслям о противоречии между наукой и властью, о необходимости спасти ценности «либеральной» [10] цивилизации и предупреждает, что в противном случае наступит длительное затмение прогресса. Написанные им на эту тему страницы не лишены величия и силы, и почти нет интеллигентного человека, который не поддержал бы самым решительным образом эти утверждения Оппенгеймера. Но вопрос о том, каким должно быть то общество, которое сумело бы возвыситься над временными требованиями, сохранить непреходящие ценности и позволить им расцвести, – другой вопрос. Оппенгеймер решил его по-своему. Но он, сам того не желая; подчеркивает иррациональность своего выбора, утверждая (а он делал это неоднократно), что невозможно решать политические проблемы при помощи одних только выступлений научной мысли.
Мы не будем касаться этих дебатов. Отметим только то убедительное красноречие, с которым Оппенгеймер в книге «Открытый мозг» показывает, что в практике научно-исследовательских работ развиваются такие моральные и интеллектуальные качества, которые должны быть перенесены и в другие области. Первым качеством является отсутствие чувства непреложности авторитетов. Это совсем не означает, как мы уже видели, что на каждом шагу следует ставить под сомнение все ранее установленное и проверенное; наоборот, наука консервативна в том смысле, что она действует методом дальнейшего развития, а не отбрасывания уже достигнутого. Но на фронте исследований, на поле битвы за достижение новых знаний надо постоянно учитывать возможность ошибки, причем это настолько важно, что усовершенствование техники для выявления возможных ошибок является одновременно и условием, и мерилом прогресса. Поэтому отсутствие догматизма, признание сложности действительности, осторожность в утверждениях являются неотъемлемой часть научных изысканий. «Ученый свободен задавать любые вопросы, требовать любых доказательств, исправлять любые ошибки.
Каждый раз, когда в прошлом науку использовали для создания новых догм, догматизм оказывался несовместимым с прогрессом науки.
В конце концов, или догматизм уступал, или и наука, и свобода гибли вместе».
Таким образом, по Оппенгеймеру, между научными изысканиями и демократической идеологией страны Декларации прав человека и гражданина существует своего рода презумпция гармонии. Наука процветает, раз она развивается в условиях естественной свободы, и, взаимно, дух науки укрепляет основы либерального общества.
К скромности в утверждениях, к отказу от любого догматизма современная наука присоединяет практику постоянного сотрудничества, коллективных усилий. Ученый составляет часть гармоничного общества; его повседневная деятельность, сама суть работы придают ему определенные моральные качества, мудрость и чистоту. Важная задача в решении проблемы взаимоотношений между ученым и обществом состоит в том, чтобы сделать доступными для всего человечества те духовные ценности, которые присущи пока лишь научным кругам.
Именно в этом, а не в чем-нибудь другом состоит вклад современной науки в культуру и прогресс всего общества. Это не так-то просто осуществить, и, следя за мыслью Оппенгеймера, мы ясно понимаем: он ставит под сомнение возможность передавать именно эти достижения науки. Ибо то, что надо передавать другим, состоит не в сущности достигнутых знаний, а в опыте завоевания этих знаний, опыте, который принадлежит только тому, кто сам его пережил. В процессе достижения новых знаний существует принципиальное различие между самим открытием и обучением результатам открытия на факультетах учебных заведений. Никакие педагогические ухищрения не могут сгладить это различие. Лабораторный опыт, который студент должен повторить, заранее зная его результат, представляет собой нечто совершенно отличное от опыта, который ставится впервые, наощупь, чтобы вырвать у природы ее секрет. И еще значительнее различие между завоеванием новых знаний и их популяризацией для широкого применения.
В результате, хотя Оппенгеймер и избегает этого, можно прийти к выводу, вытекающему из ранее высказанных им постулатов: в современном мире ученый представляет собой человека, отличного от других, своего рода высшее существо, поскольку он обладает сокровищами, которые нельзя по самой их сути разделить между всеми, и поскольку он живет более благородной жизнью, в которой рациональное мышление сливается с действиями. Особое положение ученого роднит его с художником: «Существует всегда связь, заметная аналогия, несмотря на чрезвычайно различные условия, несмотря на то, что они ведут жизнь, все более и более различающуюся по своим характеристикам: человек науки и человек искусства всегда живут на краю непостижимого. По мере продвижения вперед их творческого духа и тот, и другой должны привести новое в гармоническое единство с привычным, старым. Оба они должны искать равновесия между новым и синтезом старого; оба должны бороться за то, чтобы установить некоторый порядок во всеобщем хаосе. В работе и в жизни они должны помогать друг другу и всем людям. Они могут проложить путь, который свяжет искусство и науку друг с другом и со всем широким миром многообразными, изменчивыми, драгоценными узами всемирной общности».
Ученый, наделенный особой, почти мистической миссией, но освобожденный от прямой ответственности за ход мирских дел, должен тем не менее играть роль советчика, вдохновителя. Пример – роль самого Оппенгеймера в период между его уходом с поста руководителя Лос-Аламосом и низвержением его с пьедестала волей отдела кадров Комиссии по атомной энергии.
Не только Оппенгеймер, но и другие ученые, интеллигенты, писатели мечтали о «софократическом» обществе, во главе которого стояли бы люди науки. Подобного рода мечты рождались потому, что люди, естественно, сопоставляли разумные требования ученых, их уважение к спокойствию, их плодотворную деятельность с историей человеческого общества, характеризующейся неразумными поступками, беспорядком, страстями и насилием. В равной степени эти мечты – реванш за глупость политических руководителей, за непонимание ими мира ученых, за их глупое скряжничество, когда дело касается ассигнований на научные изыскания, протест против преследований и тирании полицейских государств.
Выдающийся британский астроном Фред Хойл в свободное время писал научно-фантастические романы. Он изложил такие убаюкивающие мечты в довольно странном рассказе под названием «Черное облако», в котором звучит призыв «Ученые всех стран, соединяйтесь!». И в этом призыве не только ирония. Хойл рисует картину, когда в условиях катаклизма, который угрожает всей планете, один ученый захватывает всю власть и диктует свою волю правительствам во имя великого благоденствия всего человечества. Этот ученый погибает, испепеленный почти сверхъестественной молнией, потому что он возвысился слишком быстро и хотел завладеть неземными знаниями.
Молния, которая поразила Оппенгеймера, была далеко не так величественна: она сверкнула из досье, в котором были собраны доклады агентов ФБР и маккартистских инквизиторов. Она поразила не только человека, но и миф о существовании гармонии между ученым-философом и государством американской демократии.
Во имя этого мифа Оппенгеймер построил первые атомные бомбы. Он принял участие в подготовке решения сбросить их на мирное население японских городов. Он не присоединился к усилиям большинства ученых Соединенных Штатов, пытавшихся убедить общественность в необходимости потребовать от правительств отказаться от средств массового истребления человечества. И в конце концов он присоединился к создателям термоядерной бомбы.
Остракизм, которому его подвергли в 1953 году, Оппенгеймер встретил не без достоинства; с ним решительно солидаризировались все те, от кого он сам ранее отмежевывался. Безусловно, у него было время поразмыслить над тем мнением, которое он вынес на суд своих слушателей во время лекций по британскому радио, о «все более квалифицированном разрушении человеческого ума властью полиции, более развращенной, если не более могущественной, чем стихийные бедствия, вызываемые самой природой…». В тот момент, когда Оппенгеймер произносил в Лондоне эти слова, досье полковника Паша уже было на столе президента Эйзенхауэра и ожидало его возвращения в США.
Оппенгеймер в какой-то мере отмежевался от власти, он даже заявил, что сейчас, когда перед человечеством стоят столь важные проблемы, все правительства являются «жестоко анахронистскими». Но он продолжал исповедывать прописные азы антикоммунистического конформизма.
Эти антикоммунистические настроения сильно подрывают значение высказываний Оппенгеймера о советской науке. В 1945 году он был еще довольно хорошо осведомлен о советских работах, чтобы не разделять оптимизма американских официальных лиц, будто русские долгие годы не смогут овладеть атомной энергией. В те времена генерал Гровс заверял комиссию Конгресса: «В самом лучшем случае Советам потребуется от пятнадцати до двадцати лет…». В начале 1953 года, после первых советских термоядерных испытаний, Оппенгеймер считал, что СССР отстал от США на четыре года и что это отставание сохранится. Но он не хотел успокаивать этим своих соотечественников; наоборот, он разъяснял, что после накопления известного количества бомб это неравенство не сможет помешать одной великой державе уничтожить другую. Но утверждение, будто советские ученые-атомники отстали и останутся в этом положении, не соответствовало действительности.
На оценку Оппенгеймера оказала влияние та система призм, которую он сам себе построил и через которую смотрел на советское общество.
Советская ядерная физика начала свое развитие примерно в 1930 году, в частности в Харьковском физико-техническом институте. Первый циклотрон в Европе, построенный еще до циклотрона Фредерика Жолио в Коллеж де Франс, начал действовать в Радиевом институте в Ленинграде. Другой циклотрон был построен накануне войны в Ленинградском физико-техническом институте. В 1939 году Бродский опубликовал диссертацию о разделении изотопов урана. Курчатов и Френкель примерно в одно время с Бором и Фришем дали теоретическое обоснование распада ядра урана. В 1941 году Курчатов опубликовал работу о возможности цепной реакции распада урана, и Академия наук СССР сообщила о создании специальной Комиссии по урану. В газете «Известия» от 31 декабря 1940 г. была помещена статья «Уран-235», в которой можно было прочесть, что человечество скоро откроет новый источник энергии, в миллионы раз превосходящий все существовавшие до этого, что господство человека над природой вступает в новую эпоху, что человек получил возможность производить любое количество энергии и использовать ее для избранных им целей.
Если вспомнить, что в это же время Эйнштейн и европейские ученые-атомники, бежавшие в США, «боролись за то, чтобы вашингтонские власти поняли необходимость атомных исследований, становится ясно, что советское «отставание» относится всего-навсего к области политической мифологии. Часто делают напрасные попытки представить себе, что произошло бы, если б не случилось того или иного события. Однако можно с большой долей уверенности утверждать, что, если бы не было гитлеровского нашествия, первые атомные реакторы были бы построены Жолио во Франции и Курчатовым и его сотрудниками в СССР, а не Энрико Ферми в Чикаго в 1942 году.
Значительный выигрыш Соединенных Штатов во времени образовался к 1945 году из-за стечения ряда обстоятельств: отставания Европы, стонавшей под пятой фашизма, и гигантского скачка военного производства в США, совершенного по инициативе ученых, среди которых главную силу составляли ученые, бежавшие из Европы.
Харьков был оккупирован, Ленинград – в осаде. Московский институт атомной физики вступил в строй в 1943 году, во время последнего немецкого наступления в направлении столицы. В изысканиях по осуществлению цепной реакции распада атомного ядра урана советские ученые-атомники могли рассчитывать только на свои собственные силы. Американские службы безопасности зорко следили за тем, чтобы к их союзникам не просочилась никакая информация: это было бы «изменой», по выражению самого Оппенгеймера. Сталинская шпиономания лишила СССР ценной помощи ученых-эмигрантов. Наконец, СССР в условиях войны не мог предоставить в распоряжение своих ученых таких средств, какие были затрачены в США на создание Ок-Риджа и Лос-Аламоса.
Похоже, что во время войны советские ученые концентрировали свои усилия, с одной стороны, на теоретических исследованиях структуры атомного ядра, а с другой – на перспективах промышленного использования энергии атомного распада. Только после уничтожения Хиросимы и Нагасаки (а подлинная направленность этого события, очевидно, была ясна советским руководителям) Курчатов получил приказ как можно скорее создать атомную бомбу. Через два года, в 1947 году, СССР заявил, что «секрета» атомной бомбы больше не существует. В 1949 году Оппенгеймер входил в состав комиссии, изучавшей фотоснимки верхних слоев атмосферы, доставленные американским бомбардировщиком, на которых были видны следы первого советского атомного взрыва. Бывший руководитель сверхлаборатории в Лос-Аламосе мог лучше, чем кто-либо другой, понять, что четырехлетний промежуток (с момента первого атомного взрыва в Аламогордо) ни в коей мере не означал постоянной разницы в уровнях науки и техники обеих стран. Наоборот, взрыв атомной бомбы означал, что Советы ликвидировали отставание, вызванное годами войны и нашествия, такими темпами, что вполне закономерно возникал вопрос, как скоро они обойдут американцев. Так и случилось: во-первых, в августе 1953 года русские взорвали первую действительно термоядерную бомбу, в то время как взорванный на острове Эниветок американский снаряд еще не представлял собой транспортабельного оружия. Во-вторых, в 1954 году под руководством Игоря Курчатова в окрестностях Москвы была пущена первая в мире атомная электростанция мощностью 5000 киловатт.
При царивших в Соединенных Штатах настроениях признать, что советские физики опередили американцев, казалось совершенно немыслимым. Нужно было найти объяснение: супруги Розенберг, обвиненные в «выдаче секрета атомной бомбы», были принесены в жертву мифу об американской непобедимости.
Не разделяя иллюзий генерала Гровса, Оппенгеймер все же находился под известным влиянием окружавшего его общества, и это сказалось в недооценке им советской науки. Его собственная система политической философии привела к такой ошибке. Если развитие науки неразрывно связано с развитием «либерального» общества, соответствующего традиционным американским нормам, и если советская система всего лишь абсурдный догматизм, террор и принуждение, то можно a priori считать, что советская наука будет обязательно отставать от науки других стран и прежде всего от науки Соединенных Штатов. Эта идея столь прочно укоренилась в мозгу Оппенгеймера, что даже очевидность фактов не позволила ему пересмотреть свои убеждения. Когда в апреле 1958 года, через полгода после запуска первого Спутника, Оппенгеймера спросили, не опровергают ли последние успехи советской науки те мысли, которые он высказывал ранее по этому поводу, он с некоторым смущением дал следующий уклончивый ответ: «Действительно, они как будто частично опровергают мои суждения. Однако я убежден, что в области чистой науки были бы достигнуты более ценные результаты при наличии свободных контактов с Западом. Отставание, связанное с изоляцией, было довольно серьезным. Что касается физиков, то они, безусловно, добились известной свободы для себя и для своей работы. Иное положение значительного числа их коллег, особенно, по-моему, врачей и биологов».
Мы несколько отклонились от проблемы, поставленной в начале этой главы: моральная ответственность ученых, создающих средства массового уничтожения. Но эту проблему нельзя отделить от вопроса о природе политической власти. Эйнштейн потому так страстно заклинал Рузвельта воспрепятствовать Гитлеру в захвате монополии на атомную бомбу, что перспектива победы нацистов казалась ему Абсолютным злом.
Оппенгеймер, отмежевываясь в известной степени от деятельности американских властей, отказывался и от некоторых страниц своего прошлого. В ответ на вопрос о его деятельности во Внутреннем комитете, который рекомендовал президенту Трумэну применить атомную бомбу, Оппенгеймер произнес слова, в которых звучало не то сожаление, не то попытка оправдать свое поведение: «К несчастью, нам не хватало времени. Мне кажется, что если бы можно было глубже и всестороннее изучить проблему, то люди, несшие в то время ответственность, возможно, пришли бы к более верному и, может быть, даже иному мнению относительно использования нового оружия». А в ответ на цитирование «доклада Франка» Оппенгеймер несколько неожиданно заявил: «Что касается лично меня, то я не чувствую себя способным принять ту ответственность, которая стояла в 1945 году перед Соединенными Штатами». Однако нет сомнений в том, что в те времена Оппенгеймер взял ответственность на себя, содействуя устранению выводов «доклада Франка», которые могли помочь избежать Хиросимы и, кто знает, может быть и последовавшей за нею гонки в области атомного вооружения.
Он взял на себя эту ответственность, поскольку на самом деле функции членов Внутреннего комитета были функциями не ученых, а технических советников власти, и мнение, которое от них требовали – какие бы ни задавались вопросы, – было неразрывно связано с политическим решением. Точно так же обстояло дело с авторами «доклада Франка», которые взяли на себя противоположную ответственность. И те, и другие в этот момент действовали не как научные исследователи, а как граждане, которых их профессия поставила в положение людей, располагающих ценной информацией в жизненно важном для страны деле.
Оппенгеймер часто напоминает о необходимости различать ответственность ученого и политического деятеля. Та доля знаний, которой обладает первый, не дает ему никаких особых прав в общественных делах. Тем более он не должен нести ответственности за полезное или вредное использование обществом результатов его работ. Он отвечает только за их научную ценность.
[10] Читай: буржуазной. – Прим. перев.