Небезынтересно отметить, что мысли Оппенгеймера относительно общественной роли научных изысканий, по-видимому, эволюционировали в сторону пессимизма во время кризиса, который пережил ученый с декабря 1953 года по май 1954 года, когда он был отвергнут государством, которому он дал могущество и от которого он сам его получил. Лекция перед выпускниками Принстонского университета, в которой он выражает свою веру в человеческую ценность науки, относится к январю 1953 года. Лекции по британскому радио, в которых Оппенгеймер высказывает серьезные сомнения относительно возможности передавать знания, прочитаны в ноябре – декабре, как будто он уже чувствовал приближение грозы. А в более поздних высказываниях мы встречаем утверждение, что знание принадлежит отныне только немногочисленным группам узких специалистов, что оно перестает быть одним из факторов уровня общей культуры Человечества. Изоляция, которую Оппенгеймер обещает ученым, на деле является отражением его собственной изоляции после пережитой драмы. Но эта драма – не драма науки, а всего лишь драма взаимоотношений между ученым и политической властью. К этому мы еще вернемся.
Способность Оппенгеймера очаровывать окружающих его людей, особенно учеников, объясняется особым складом его ума. Оппенгеймер подходил к проблемам, возникавшим по мере развития науки, с особой, иногда на первый взгляд поражающей точки зрения и освещал их по-новому. Как по мановению волшебной палочки, задачи оказывались решенными, препятствия устранялись, все приходило в стройную систему. Слушателей Оппенгеймера охватывало интеллектуальное возбуждение. Мало кто из великих ученых обладает такой способностью. Их изложения тяжелы, за ними трудно уследить, восприятие материала требует напряжения и усилий. Если же такие ученые занимаются популяризацией, создается впечатление, что они слишком упрощают, выхолащивают проблемы. Оппенгеймер умеет ослаблять напряженность ума слушателей, он помогает подойти к идеям, облегчающим понимание современного мира – мира физики, в котором наша мысль чувствует себя неуютно, точь-в-точь как путешественник в абсолютно незнакомой стране.
Примером может служить то, как Оппенгеймер разъясняет принципы соответствия и дополнительности.
Теория относительности сильно поколебала наши представления о мире, устранив привычные понятия об абсолютности времени и пространства. Удар стал еще более сильным, когда атомная физика обнаружила, что знание системы в целом не позволяет предвидеть в деталях ее поведение в будущем. Вот атом радиоактивного вещества. Может быть, этот атом распадется немедленно, в то время как соседний абсолютно идентичный атом распадется только через десять тысяч лет. Единственное возможное предсказание – это то, что каждый атом этого тела рано или поздно распадется. Для большого количества атомов мы можем установить время, за которое половина их распадется: промежуток в N лет. Затем половина оставшихся атомов также распадется за тот же промежуток N лет. Если речь идет о довольно большом числе атомов, которое содержится, например, в куске металла, этот закон всегда удается проверить с достаточной точностью. Можно предсказать, что какое бы мы ни взяли количество таллия-207, половина его через 4,8 месяца превратится в свинец. Более того, теория позволяет заранее высчитать период полураспада радиоактивного вещества при условии, что известен состав ядра его атома. Но если вместо того, чтобы изучать кусок таллия, мы возьмем его атом в отдельности, то уже никакие предсказания невозможны. Этот атом может превратиться в свинец сразу же или через тысячу столетий. Атомная физика не дает уверенного ответа на этот вопрос, а только вероятный. Но повторяем, что как атом, превращающийся в свинец сейчас, так и тот, который превратится в него только через десятки тысяч лет, находятся в одинаковых условиях. Различие в их судьбе не может быть связано ни с какой определенной видимой причиной. Аналогичное положение мы имеем с переходом электронов с одного возбужденного уровня на другой. Когда значительное число атомов возбуждено (например, излучением источника радиоактивности), некоторые электроны, которым свойственна меньшая устойчивость, переносятся на уровни более высоких энергий. Они возвращаются на свои места, испуская фотоны. Но эти превращения не происходят со всеми электронами одновременно. Нельзя предсказать, когда это случится в отдельно взятом атоме. И тем не менее нет факторов, которые различно влияли бы на эти атомы.
Наука, поколебав сначала понятия «пространство» и «время», уничтожила теперь то, что всегда казалось ее собственным фундаментом, условием любой логической мысли: принцип причинной связи. Идентичные состояния в одинаковых условиях развивались различными путями. «Каким образом, – пишет Оппенгеймер, – это могло быть истиной и не перевернуть одновременно наши привычные представления о мире? Крупные тела состоят из атомов. Каким же образом в основе причинности, применимой к машинам, снарядам и планетам, лежит апричинное (непредсказуемое) поведение атомов? Каким образом снова найти траектории, орбиты, скорости, ускорения и позиции за этим странным состоянием, за этими превращениями и вероятностями? Ведь то, что было правдой вчера, не перестало быть ею сегодня, и новые знания не могли отрицать предыдущих. Может ли существовать связь между двумя мирами и какова ее природа?»
Противоречие исчезает, если вспомнить, что современная физика основана на открытии кванта действия. Когда действия имеют величину порядка кванта, а это происходит внутри атомных ядер, законы физики становятся статистическими: они позволяют установить только вероятность. «Когда действия значительны по объему по сравнению с квантом, классические законы, выработанные Ньютоном и Максвеллом, остаются применимыми…» Практически это означает, что в тех явлениях, где масса и пространство велики по сравнению с массой и пространством элементарных частиц, апричинные характеристики атомных явлений становятся несущественными: статистические законы тогда приводят к вероятностям, практически равноценным достоверности.
Оппенгеймер не только показывает, как этот «принцип соответствия» между законами внутриатомного мира и законами макрокосмического мира расчистил дорогу, ведущую к теориям волновой механики. Он подчеркивает философское значение и даже социальную роль этого принципа. Новые открытия не опровергают предшествующих знаний, остающихся пригодными в той области, которая им свойственна. Каким бы революционным ни было новое открытие, оно оставляет нетронутым огромный мир, принятый всеми раз и навсегда. «Это одна из причин, по которым никакое открытие, сколь бы странно или важно оно ни было, не позволяет и не принуждает нас поспешно перестраивать здание наших знаний. Все это частично объясняет тот факт, что, несмотря на все свои революции, наука остается консервативной. Вот почему нам следует смириться с мыслью, что каждый из нас в отдельности знает не так уж много, но сумма наших знаний все время увеличивается, и это утешает нас».
Подобные рассуждения играют огромную роль, так как разоблачают мистификации и крайности отдельных популяризаторов науки. Публика, жаждущая философских откровений, ломает себе голову над умствованиями таких горе-популяризаторов, которые новое открытие, новую теорию представляют как нечто стирающее или аннулирующее предыдущее знание. Уже одно это бросает тень сомнения на все познанное ранее, поскольку есть все основания предположить, что новая сенсационная находка сметет, в свою очередь, накопленные ранее концепции.
Одновременно Оппенгеймер – мы это уже отмечали – несколькими словами начисто расправляется с теми так называемыми философами, которые с победоносным видом кричат, будто они нашли доказательство свободы воли в соотношениях неопределенности Гейзенберга или в положениях квантовой механики, устанавливающих невозможность предсказать индивидуальное поведение элементарных частиц. Они пытаются представить это доказательством того, что свободная неопределенность является самой сущностью Природы, а Человек – абсолютно свободен. Даже если согласиться с этим столь явно незаконным перенесением принципов научного мира на область морали и философии, совершенно очевидно, что подобного рода рассуждения не выдерживают критики именно в силу принципа соответствия. Человеческий мозг состоит из миллиардов и миллиардов атомов, и любая его деятельность затрагивает огромное количество атомов. Если даже касаться только физико-химической стороны вопроса, то и эти процессы относятся уже к области определенности, а не вероятностей. Если мы не можем сформулировать в этой области абсолютных предсказаний, так это потому, что еще многого не знаем о механике нашего собственного организма, а число факторов, влияющих на решение, в каждом конкретном случае так велико, что нельзя даже представить себе, как можно охватить их все. Эта практическая невозможность предсказания имеет совершенно иную природу, чем теоретическая невозможность в квантовой механике предсказать индивидуальное поведение каждого электрона или определить одновременно и количество движения и положение данного электрона.
Стремясь поставить обсуждение на научную основу, горе-философы рискуют лить воду на мельницу именно тех, кого они хотят разбить – некоторых материалистов XVIII столетия, отрицавших свободу во имя детерминизма путем аналогичного злоупотребления экстраполяцией. Свобода воли, в каком бы смысле ее ни понимали, не вмещается в рамки физических явлений. Акт человеческой воли не имеет ничего общего с тем, что электрон проходит через данное отверстие экрана, а не через соседнее, если только не считать электрон наделенным разумом и моралью! Если довести до логического конца попытку разрешить моральные или религиозные проблемы с помощью аналогий с волновой механикой, то надо также допустить мысль, будто человеческие индивидуумы, как и электроны, неразличимы и их существование как отдельных индивидуумов не может быть установлено. Это было бы довольно странным аргументом в пользу моральной ответственности! Правда, в идеях Оппенгеймера есть мистические отступления, и это придает еще большую ценность его презрительному осуждению дешевых метафизиков. Но мистика Оппенгеймера не претендует на противопоставление величия судеб человечества разуму мира.
Еще один пример глубины мысли Оппенгеймера можно найти в том, как он комментирует принцип дополнительности.
Выше мы видели, что электрон можно рассматривать то как волну, распространяющуюся непрерывно и вызывающую явления интерференции, аналогичные явлениям световой интерференции, то как частицу, которую можно локализовать и определить. В зависимости от этого можно определять и измерять либо энергию электрона, либо его положение. Уже сам факт, что ученый прибегает к одному из этих определений, предопределяет невозможность применить второе определение. Физики говорят, что энергия и положение элементарной частицы взаимно дополняют друг друга.
Касаясь этого вопроса, Оппенгеймер подчеркивает легковесность утверждений, будто психологические явления нельзя определить из-за того, что сам факт наблюдения за ними вносит свои изменения. «Если дополнительное описание и необходимо, так это не потому, что наблюдение может привести к изменениям в состоянии атомной системы, а потому, что невозможен какой бы то ни было контроль или анализ изменений, без чего наблюдение не будет действительным».
Все же принцип дополнительности как способ мышления, как отношение нашего разума к внешнему миру пригоден и для отраслей знания, весьма далеких от атомной физики. К тому же этот принцип значительно древнее, чем атомная физика. Это наглядно видно в биологии. До последнего времени мы не имели возможности наблюдать живую клетку и одновременно проводить физико-химическое исследование составляющих ее элементов. Правда, сейчас, кажется, препятствия к этому устраняются.
Более глубокую необходимость мы испытываем в том, чтобы взаимодополнительно описывать различные стороны нашей собственной жизни: интеллект и эмоциональность, самоанализ и деятельность, предмет искусства и представление о нем. Равное положение с «великими противоречиями, которые на протяжении веков организовали и одновременно разъединили человеческое существование»: хрупкость и преходящий характер земных вещей наряду с тем, что любое событие оставляет след в истории; развитие и незыблемость порядка; причинность и следствие. Каждый из этих методов описания жизни верен со своей точки зрения, но каждый исключает Другой.
Принцип дополнительности в конце концов распространили на противопоставление личности обществу, ученого обществу. Ученый не может не знать, что его исследования могут иметь разрушительные последствия, но это не является для него основанием прекратить свои исследования. Смысл его существования заключается в исследовательской работе. И общество не может требовать от него иного; единственное, над чем он должен задумываться – увеличивает ли его работа общую сумму знаний. Так проявляется дополнительность между моральным оправданием науки как таковой и личными мотивами отдельных ученых.
Нельзя не заметить, что высказывания Оппенгеймера несколько нелогичны. Ведь здесь мы касаемся самого существа личной драмы ученого. Несет ли ученый ответственность за свои творения? Должны ли были ученые-атомники создавать бомбу Хиросимы, должны ли они продолжать служить Государству, поставляя ему средства массового уничтожения?
VII. Ученый и государство
Один из летчиков самолета, с которого была сброшена бомба на Хиросиму, в последующие годы пытался протестовать против того общества, которое превратило его в убийцу. Для этого он не выступал на митингах. Он совершил несколько уголовных преступлений, которые привели его в тюрьму и позволили властям представить его сумасшедшим, чтобы общество не поняло смысла его протеста.
Ни один из физиков, принимавших участие в изготовлении атомной бомбы, не впал в такую крайность. Но мало кто из них не задавал себе вопросов о собственной роли в этом и вообще об ответственности ученых в современном мире.
Можно отметить жест молодой англичанки Элен Смит, которая работала ассистенткой у Макса Борна. Узнав о существовании атомной бомбы, она бросила физику и стала изучать юридические науки. Может быть, если хорошенько поискать, можно отыскать еще несколько аналогичных случаев. Но трудно найти в этом что-либо иное, нежели личное бегство, путь к спасению только самого себя. Те, кто вовремя вступил на этот путь, успокоили себя, они могут не задавать себе неприятных вопросов. Но сама проблема от этого не исчезла. Нельзя уничтожить физику и ее применение, отказавшись заниматься ею.
В 1954 году один из создателей водородной бомбы Ганс Бете исповедывался в своих мучениях: «Я должен сказать, что меня никогда не покидала глубокая озабоченность… Меня преследует ощущение, что я действовал в ошибочном направлении. Но, увы! что было, то было».
Эйнштейн никогда не мог простить себе того, что привлек внимание Рузвельта к возможности создания атомного оружия: «Если бы я знал, – заявил он после войны, – что немцам не удастся создать атомную бомбу, я бы и пальцем не пошевелил».
Оппенгеймер таких сожалений не высказывал. Но в 1956 году, усталый и морально истощенный, он произносит следующие слова: «Мы сделали работу за дьявола». Уже в 1947 году (еще до катастрофы, которая заставила его пересмотреть свою точку зрения на различные стороны американской демократии) он признавал существование «глубокой растерянности и моральной тоски», которые поразили значительное число физиков, принимавших участие в создании атомной бомбы.
Очень часто обсуждается вопрос, были ли в состоянии ученые-атомники в какой-то определенный момент остановить процесс, который привел к производству оружия массового истребления. Если углубиться в историю, как бы просматривая фильм от конца к началу, можно легко обнаружить те роковые места, когда принятие иного решения коренным образом изменило бы ход последующих событий. Гейзенберг с глубокой убежденностью заявил, что если бы вся небольшая группа физиков в 1939 году совместно решила, что атомная энергия не должна использоваться для военных целей, так бы и было. Даже после первого взрыва в Аламогордо ученые-атомники, и прежде всего Оппенгеймер, еще были в состоянии предотвратить катастрофу Хиросимы. Но Оппенгеймер поступил иначе. Правда, он колебался при решении вопроса о создании водородной бомбы, но в конце концов не только присоединился к работе над ней, но впоследствии даже отрицал существование других причин для колебаний, кроме соображений чисто технического порядка. И, безусловно, он использовал весь свой авторитет, чтобы внести идейный разброд в среду тех ученых-атомников, которые сразу после войны требовали быстрых действий, чтобы положить конец гонке вооружений, представляя им в искаженном свете проекты контроля, разрабатывавшиеся в вашингтонских кабинетах.
Позиция Оппенгеймера в этом вопросе весьма последовательна. Она согласуется как с участием Оппенгеймера в создании после войны сети воздушного наблюдения вдоль границ Советского Союза, так и с доносом на ученых-атомников, подозреваемых в принадлежности к коммунистической партии или в симпатиях коммунистам. Все это выглядит логичным и даже морально обоснованным с того момента, как человек принимает за чистую монету официальную оценку американского общества середины двадцатого столетия. Оппенгеймер присоединился к этой точке зрения, попав под влияние генерала Гровса и органов безопасности: отечество Джефферсона воплощает добро, прогресс, демократию; зло представлял Гитлер, но больше всего коммунисты.
Каким образом столь тонкий ум человека, готового на каждом шагу вскрывать всевозможные противоречия, смог принять эти упрощенческие, еретические взгляды? Роберт Юнг считает, что «обращение» Оппенгеймера относится к тому времени, когда генерал Гровс потребовал от Вашингтона, чтобы вопреки докладам органов безопасности Оппенгеймер был подтвержден в должности руководителя Лос-Аламосской лаборатории. Юнг пишет, что тогда же «Роберт Оппенгеймер принял решение целиком посвятить себя служению родине. Впервые он считал, что прочно вошел в действительность, безусловно, приодетую в грубоватое одеяние, но в условиях которой такие люди, как Лесли Гровс, вели игру во всей ее жестокости, оставаясь всегда готовыми последовать советам высшего ума. Спустившись с поднебесных высот, он не был больше простым интеллигентом, лишенным практического смысла и солидных привязанностей. Наконец, наконец-то, он стал в строй».
Возможно, что это удобное ощущение факта слияния с обществом особенно воздействовало на сына иммигрантов-израильтян, который испытал неисчислимые затруднения, пока не добился признания определенных кругов высшего американского общества. Оппенгеймер всегда испытывал потребность в популярности, в поклонении. В разговорах, касающихся «дела Оппенгеймера», Юнг упоминает об этом этническом комплексе. Однако не следует доверять подобного рода объяснениям; они внешне соблазняют своей правдоподобностью, но никуда не ведут, если только не заводят слишком далеко. В конце концов, у Эйнштейна было значительно больше мотивов реагировать именно так, но он никогда не сделал ни одного такого шага, ни разу не капитулировал перед конформизмом. Вместо того чтобы служить поводом для ничего не дающих психологических спекуляций, судьба «отца атомной бомбы» должна стать толчком к постановке значительно более общей и более реальной проблемы взаимоотношений между Ученым и Государством в эпоху, когда труд ученых имеет столь важное значение для судеб государств.
В 1940 году эти отношения приняли в странах Старого света трагический характер как для науки, так и для личной безопасности большинства ученых. Германия Гитлера и Геббельса осуждала вкупе и марксизм, и психоанализ, и квантовую физику как «еврейские науки». Mutatis mutandis, положение в СССР с первого взгляда казалось не лучшим. Сталинский догматизм вытравлял идеалистическую ересь во всех без различия формах обновления научной мысли. Однако эта инквизиция принесла меньше вреда, чем можно было ожидать, во всяком случае в том, что касается физики. Она не мешала ученым продолжать исследования в своих лабораториях в том направлении, которое они считали правильным. При некоторой поверхностной аналогии между судьбой науки в Германии и СССР существовало принципиальное различие. В СССР культурные ценности играли первостепенную роль. Каковы бы ни были ошибки Сталина, значение научных изысканий в стране, строящей социализм, никогда не оспаривалось и не могло оспариваться. Денежные ассигнования, моральная поддержка, средства для воспитания нового поколения ученых предоставлялись без ограничений. Но шпиономания, свойственная Сталину, тяжело отразилась на судьбах иностранных ученых, которые считали, что нашли в СССР убежище и возможности для продолжения своих работ. Это стало известно западным физикам, когда в 1938 году Нильс Бор отправил в СССР двух своих учеников для выяснения возможности размещения новых беженцев из Австрии. Подобные сообщения в значительной мере способствовали впоследствии легкому восприятию учеными «демократического» мифа Государственного департамента Вашингтона; служить мощи Соединенных Штатов, с каким бы врагом им не пришлось бороться, – значит защищать дух свободы, столь же ценный для науки, как хлеб для человечества. Многие ученые-атомники не принимали столь примитивной схемы. После капитуляции Германии колебания и случаи открытой оппозиции развитию атомного оружия стали учащаться.
Но все же приходится констатировать, что в конце концов последнее слово осталось за военными и политиками и что сопротивляющиеся быстро «исправлялись» – случай с Бете красноречив. Оппенгеймер и Теллер тоже не нарушили логики системы.