— Надежды юношей питают… Вот и не угадала. Не обменялись даже адресами. За войну накопилось десятка два адресов, а от него нет. И писем нет, естественно.
— Ой, врешь!
— Не вру. И иногда вспоминаю почему-то. Может быть, как раз потому, что последний.
— А майор Анисимов? Все пристает? Ну и прилипала! И хитрый.
— Хитрость для неуми — что огонь в голых руках. Все равно обожжет.
Сима взглянула на часы. Скоро поезд! Обняла подругу, всплакнула, причитая:
— Как же ты будешь тут? Без меня? И за что это тебе? За какую провинность?
Надя уже три дня вела прием. К ней шли люди. Оказалось, что есть еще в мире насморк, ангины, есть фурункулы, есть каменная болезнь, моченедержание. А вот рассеченной топором ноге вроде обрадовалась: тут-то она знает, что делать!
Больные почему-то стеснялись ее или не доверяли. Она расспрашивала их, осматривала, ставила диагнозы, назначала лечение и все время чувствовала, что между ней и больными какая-то перегородка: они не видят ее, она не видит их. И когда они уходили, она старалась вспомнить их и не могла. Она ничего о них не знала. А в госпитале? В госпитале она знала всех, кого лечила, может быть, лучше, чем себя, знала, вынослив ли организм, устойчив ли характер, ослабляют его трудности или делают крепче, мобилизуют. Она все знала: про аппетит и про сон, про нервы и про привычки. И жили раненые в одинаковых госпитальных условиях, которые можно было приспосабливать к особенностям того или иного больного. А здесь ничего этого она не знала, потому что видела людей с их болезнями впервые.
И в отношениях с Дарьей Долгушиной происходит то же самое: она не знает ее. И потому не может понять ее отрешенности, потери интереса ко всему, что происходит с ней.
Надя открыла дверь в палату. Пока шла к Дарье, глядя в ее лицо, мысль билась все беспокойнее и беспокойнее. Это труп, но труп, который дышит, у которого бьется сердце и еще видят, но уже мертвеют глаза: жизнь в них угасала. Дарья должна сама бороться за жизнь! Звучит это странно: ее жизнь в ее руках, и что могут сделать врачи, если больной не помогает им?
Муж плачет у ее кровати, а она и не видит, не слышит его. «Могу ли я победить болезнь, не победив больного? — подумала Надя, присаживаясь на табурет, который уступила ей Манефа. — Как странно звучит «победить больного». А может, в этом и есть особый смысл?»
Усталость организма? Война, неженский труд, голод, муж на фронте, от него нет вестей, а потом письмо из госпиталя: калека! И рты голодные за столом.
— Дети… Привезти детей! — И опять вспомнила: «Если ничего не делать — один исход».
Долгушин, давясь, проглотил хлеб, запил водой из бутылки, вытер рот ладонью, и все это время его глаза неотрывно следили за лицом врача — он хотел отгадать, что же его ждет, но ничего не мог выведать.
— Алексей Терентьевич, привезите детей, мать должна их видеть. — Доктор сказала это спокойно, обычно, в ее голосе не было ни тревоги, ни обреченности, но Долгушин все это понял по-своему. На лице его, худом, заросшем седеющей щетиной, отразилось недоумение, так бывало с солдатом, когда он, еще не чувствуя боли, обнаруживал, что ранен. И сейчас, как после нервного потрясения, у Долгушина запрыгали губы, задергались щеки, то одна, то другая.
— Доктор, все? Доктор! — И он заплакал.
— Перестаньте, Алексей Терентьевич. Она жива и должна жить, ей надо жить, и нечего лить слезы. И неужто вы не могли побриться?
Но он не слышал ее.
— Ребят? Не могу! Пусть не знают, не видят!
Надя спустилась с крыльца, подошла к Долгушину, нетвердо стоящему на костылях, схватила его за плечи, тряхнула сильно, как бы приводя в чувство, сказала, не повышая голоса:
— Мы с вами солдаты, Долгушин. Разве вы не понимаете меня? Возьмите нашу лошадь и поезжайте. Поверьте, так надо. Пусть она повидает детей. Это — к лучшему.
«Она должна жить, должна. И только от нее это зависит, — подумала Надя. — Да, кровь еще перелить. И капельницу не снимать, нет…» Она дала Зое назначение и распорядилась запрячь лошадей Долгушину, пусть привезет детей.
— Так безнадежно? — спросила Зоя.
— Все может быть. Шоковое состояние. Давление понизилось. А пульс…
— Поняла, — нехотя согласилась Зоя. И к Долгушину: — Глаза бы на тебя не глядели! Поленился жену отправить, а сейчас распустил нюни.
Надя остановила ее:
— Как можно так, Зоя! Вы тоже хороши: больную на инвалида взвалили!
— Инвалид! За косушкой три раза в день в село сбегает. До победы пил за победу, а сейчас за вечную память братков.
«Вот ведь беда, право, — подумала Надя, — а почему пьют?» В Новограде она видела возле пивных оравы пьяных инвалидов. Однажды подошла, подняла с земли однорукого парня с негнущимся коленом и попыталась устыдить: фронтовик, гвардеец, значок-то свой? Разве пристало пьянчужить, в грязи валяться? Тот окрысился: сама-то понюхала пороху? Понюхала? Где? На Украине, под Москвой? На Брянском ранена? Молись богу, сестренка, что цела и ничего не оставила на поле брани, а я кое-чего недосчитался, видишь сама. Спасибо на добром слове, напомнила, что мы — вояки.