— Прямо?
— Мы ведь крещены войной, так что доверие друг к другу заработали.
Она вроде бы раскаивалась, что завела этот разговор. И, вдруг тряхнув головой, так что темно-русые завитки возле ушей раздуло ветром, решительно проговорила:
— А если утратим то, что приобрели? Отдохнуть захотим? Сердцем зачерствеем? Так бы и оставила островок прежнего, чтобы помнить о нем.
Вот она, ниточка ее мысли! Странно, как он сразу не уловил это. Но разве можно согласиться с ней? И Дмитрий возразил:
— Не будем мы хуже, нет. Да как же так можно думать, майор Надежда?
Надя подняла на него холодноватые серые глаза с темными мерцающими зрачками. Казалось, выговорит ему за итого «майора Надежду», но она лишь грустно улыбнулась.
— Вот и это — «майор Надежда» — уже в прошлом. Теперь буду просто Надеждой Игнатьевной. Или еще: доктор Сурнина…
— Чудачка вы, право, чудачка! — вырвалось у Дмитрия. Когда проходила у него застенчивость, он делался «настоящим мужчиной», способным даже бросить в лицо женщине «чудачка», женщине чем-то милой ему и к тому же старшей, как он невольно привык считать.
— Что ж, капитан, — сказала она, погасив грустную улыбку. Две короткие продольные складки над ее переносьем стали четче, а лоб и все лицо как бы окутала тень. — Вы меня радуете своим оптимизмом. Но жаль, что не все находят что-то общее между страхом озабоченности и оптимизмом беззаботности. Извините, задержала вас…
Она круто повернулась и зашагала прочь по выбитому, еще довоенному асфальту дороги. Дмитрий следил, как легко несли ее ноги в вишневых туфлях, и все боялся, как бы она не споткнулась на выбоине. Странное состояние души переживал он: ему было приятно это неожиданное, неслужебное внимание — раньше разговор шел только о ране, заживлении тканей, подвижности сустава, — и в то же время он был смущен тем, как неловко сложился их разговор. Да, но кого винить? Если она заговорила, значит, это волнует ее. А он о чем думает, готовясь вступить в жизнь, о сложностях которой уже позабыл? Он бредит птицами и ждет встречи с ними… Ее же забота — о людях, о всех людях, и не только об их здоровье в обычном понимании слова, но и о здоровье нравственном.
Кедров глядел, как она уходила вдоль ограды, слышал стук каблучков, видел, как утренний ветер треплет завитки ее волос, то и дело оголяя правое ухо. «Наверное, ей щекотно», — подумал он, представил, как она щурится, как ей щекотно, и рассмеялся.
До Кедрова долетел пушечный выстрел захлопнувшейся госпитальной двери, он еще постоял минуту, повернулся, чтобы идти, и тут увидел улицу перед госпиталем. Вдоль ограды, топорщась, зеленела трава. Сгребли прошлогодние жухлые листья, и земля открылась солнцу, прогрелась, и брызнули зеленые стрелки. Он еще раз повернулся, и взгляд его наткнулся на тополиную ветку. Крупная почка на кончике блестела желтым щитком, и даже на расстоянии улавливался ее горький запах. Он снял фуражку и тотчас почувствовал дуновение ветра, взглянул на солнце и сразу ощутил на лице тепло, а в душе особое, может даже интимное, отношение к Наде — он этого еще не знал. Но точно знал, что, как только начнет об этом думать, он влюбится в нее. А может, уже влюблен?
В жизни он влюблялся не раз. И всегда, пока он не понимал, что полюбил, а лишь ощущал это, как ощущают ветер или солнечный свет, был счастлив, но, как только ему открывалось то, что с ним случилось, жизнь делалась для него мучительной. Ему с опозданием открывалось, что та, без которой он не мог прожить и дня, любит другого и любима другим…
«Только не думать, не думать», — повторял он, торопливо ступая здоровой ногой и волоча раненую. Но остановить мысли он был уже не в силах… В госпитале, как в воинской части, он не мог представить себе интимных отношений между ним и теми, кто стоял выше. Врач был для него командиром, что-то невидимое разделяло их. Ему казалось, что другие думают так же, как и он. И как потрясли его открытые ухаживания за Надеждой Игнатьевной майора Анисимова, вечного бодрячка, наперед знающего, что ему нужно делать в ближайшие если не двадцать, то уж наверняка десять лет. «Мы поженимся, вот увидишь! — уверенно говорил Анисимов, отправляясь после отбоя «поддежуривать» к начальнику отделения. — Куда ей деться? Тридцать лет. По фронтам поколобродила, а теперь жаждет семейного очага…» Завидуя решительности поведения и простоте его взглядов, Кедров за это же ненавидел своего соседа по палате и мучился без сна в часы «поддежуривания», не признаваясь себе в том, что страдает от ревности.
«Что ж, — подумала Надя, подходя к окну в своем кабинете и еще надеясь увидеть Кедрова (а его уже и след простыл). — Капитан как капитан, сколько таких видела за войну. И в санитарном поезде, и в медсанбатах, и в госпитале. Но с этим, пожалуй, повозилась больше, чем с кем-либо другим. И он последний… И ему делала чуть ли не самую сложную свою операцию, буквально шила большую берцовую кость из обломков».
За окном ветер тормошил березу, гибкие ветки, раскачиваясь, били по железному сливу подоконника, и ветки эти, освещенные солнцем, были вишневыми. В них уже жила весна. И то, что ветки были того же цвета, что ее платье и туфли, почему-то раздражало ее.
Она услышала за собой шаги, знакомые своей осторожностью. Другой их не услышал бы, но она услышала и, не оборачиваясь, сказала:
— Историю болезни Кедрова отложи, Серафима. Только что встретила его на пути в город.
— Не обосноваться ли собирается?
— А кто его знает.
— И нам, наверно, пора. Как вы думаете, Надежда Игнатьевна?
— Да, время подходит.
За спиной вздох:
— Разлетимся в разные стороны. Будем поздравления друг дружке писать к Новому году.
— И к Дню Победы?
— И к Дню Победы.
— И к Дню Советской Армии, как-никак военные.
— Запас первой очереди.
Надя оторвала взгляд от веток березы, обернулась: старшая сестра Серафима, чему-то улыбаясь круглым и пухлым лицом, подбирала на столе истории болезней. И вся она, коротышка, кругленькая, пышнотелая, была как бы антиподом Наде, высокой и суховато-стройной.