Она улыбнулась ему, постаравшись вложить в эту улыбку все свои мысли и чувства и вручить их Дику, пообещав отдать себя за сущую мелочь, за миг ответного движения души, за уверенность в том, что он радостно примет ее. Минута за минутой сладостность и свежесть этой ночи стекались к ней от тихих ив, из всего сумрачного мира.
Она тоже встала и, споткнувшись о граммофон, на миг припала к Дику, упершись руками в ямку под его плечом.
– У меня есть еще одна пластинка, – сказала она. – Слышали вы «Пока, Летти»? Наверное, слышали.
– Честное слово, вы так и не поняли, – ничего я не слышал.
Не знал, не обонял, не пробовал на вкус, мог бы добавить он, не считая девушек с жаркими щеками в жарких укромных комнатах. Юные девы, которых он знал в Нью-Хейвене 1914 года, целовали мужчин, и говорили: «Ну вот!», и упирались руками им в грудь, отталкивая. Теперь же чудом спасшийся от погибели беспризорный ребенок норовил принести ему в дар квинтэссенцию целого континента…
VI
Следующая их встреча произошла в мае. Завтрак в цюрихском ресторане стал для Дика упражнением в осмотрительности. Он понял, что логика его существования недоступна Николь, но, когда какой-то сидевший за соседним столиком мужчина уставился на нее и глаза его вспыхнули – внезапно и устрашающе, как не обозначенный на карте маяк, – Дик обратил к нему полный учтивой угрозы взгляд, заставивший наглеца отвернуться.
– Это всего лишь зевака, – улыбаясь, объяснил он Николь. – Разглядывал ваше платье. Откуда у вас их столько?
– Сестра говорит, что мы теперь очень богаты, – смиренно ответила она. – После смерти бабушки.
– Я вас прощаю.
Он был старше Николь – в мере достаточной, чтобы получать удовольствие от ее юного тщеславия и прелести; от того, как она, покидая ресторан, на краткий миг замирает перед вестибюльным зеркалом, чтобы увидеть себя в его неподкупной амальгаме. Он был доволен тем, что она разрабатывает пальцы, беря все новые октавы, по-новому осознавая свое богатство и красоту. Дик честно старался изгнать из головы Николь навязчивую мысль о том, что это он сшил ее заново из разодранных лоскутов, и радовался, наблюдая, как она обретает счастье и уверенность в себе без какой-либо помощи с его стороны; беда состояла, однако же, в том, что все обретенное ею Николь приносила к его стопам, как подношения священной амброзии, жертвенного мирта.
Первую неделю лета Дик провел, заново устраиваясь в Цюрихе. Он пересмотрел свои статьи и армейские записи, скомпоновав из них будущий текст «Психологии для психиатров». Издатель, как он полагал, у него имелся, и Дик, подыскав бедного студента, договорился о том, что тот отутюжит текст, изгнав из него ошибки в немецком языке. Франц счел издание этой книги поступком опрометчивым, Дик указал в ответ на обезоруживающую скромность ее темы.
– Добавить к собранным мной сведениям какие-то новые я уже не смогу, – сказал он. – А сдается мне, эта тема не стала фундаментальной лишь потому, что никто и никогда всерьез к ней не относился. Недостаток нашей профессии в ее привлекательности для человека отчасти ущербного, надломленного. В лоне ее он компенсирует свою неполноценность, ухватываясь за клиническую, «практическую» сторону дела – и побеждает без борьбы.
– Вы, Франц, это другая история, судьба выбрала для вас профессию еще до того, как вы родились, – и благодарите Бога за то, что у вас нет «склонности» к ней. Я же подался в психиатры благодаря слушавшей одни со мной лекции девушке из оксфордского колледжа Святой Хильды. Может быть, я и банален, но мне не хочется, чтобы нынешние мои идеи смыло несколькими десятками кружек пива.
– Ну хорошо, – ответил Франц. – Вы американец. Вы можете проделать это, не понеся профессионального ущерба. Но мне такого рода обобщения не по душе. Этак вы скоро начнете сочинять книжицы под названием «Глубокие мысли для непосвященных», до того упрощенные, что они просто-напросто с гарантией задуматься никого не заставят. Будь мой отец жив, он только посмотрел бы на вас, Дик, и крякнул. А после снял с шеи салфетку, сложил ее, вот так, взял салфеточное кольцо, вот это, – Франц указал на него – кабанья голова, вырезанная из темного дерева, – и сказал: «Ну, на мой взгляд…» и тут посмотрел бы на вас еще раз и подумал: «Да что толку?» – и продолжать не стал бы, а крякнул бы снова; чем наш с ним обед и закончился бы.
– Сейчас я одинок, – запальчиво ответил Дик, – но завтра это может перемениться. И тогда я тоже стану складывать салфетки, как ваш отец, и крякать.
Франц помолчал немного, потом спросил:
– Как там наша пациентка?
– Не знаю.
– Ну, теперь-то вы должны знать о ней многое.
– Она мне нравится. Она привлекательна. Вы, собственно, чего хотите, чтобы я водил ее в горы любоваться эдельвейсами?
– Нет, но, полагаю, раз вы сочиняете научные книги, у вас должны быть какие-то идеи на ее счет.
– К примеру, идея насчет того, чтобы посвятить ей всю мою жизнь?
Франц повернулся к кухне, крикнул жене:
– Du lieber Gott! Bitte, bringe Dick noch ein Glas-Bier[83].
– Нет, хватит, мне сегодня еще с Домлером разговаривать.
– Мы считаем, что нам нужна определенная программа. Прошло четыре недели – ясно, что девочка влюбилась в вас. Живи мы в обычном мире, нас это не касалось бы, но здесь, в клинике, мы кровно заинтересованы в ней.
– Как доктор Домлер скажет, так я и сделаю, – согласился Дик.
Впрочем, ему не верилось, что Домлер способен пролить на эту историю какой-то новый свет – он, Дик, сам был ее непредсказуемым элементом. И что бы он себе ни думал, все теперь зависело от него. Это напомнило ему эпизод из детства: все домашние искали и найти не могли ключ от буфета, в котором хранилось столовое серебро. Дик-то знал, что спрятал его под носовым платком в верхнем ящике материнского комода, и испытывал тогда некую философическую отстраненность, – она же овладела им и теперь, когда он пришел с Францем в кабинет профессора Домлера.
Обрамленное прямыми бакенбардами лицо профессора, прекрасное, как заросшая лозами веранда изысканного старого дома, обезоружило Дика. Ему доводилось встречать людей более одаренных, но ни один из них не превосходил Домлера личными качествами.
[83] Радость моя! Принеси, пожалуйста, Дику еще стакан пива (нем.).