MoreKnig.org

Читать книгу «О старости. О дружбе. Об обязанностях» онлайн.

(88) Поэтому справедливо то, что — если не ошибаюсь — говаривал Архит Тарентский[317]; я слыхал это от наших стариков, которые, в свою очередь, слыхали это от других стариков: «Если бы кто-нибудь поднялся на небеса и обозрел устройство вселенной и великолепие светил, то это изумительное зрелище[318] его бы не очаровало; оно было бы гораздо приятнее ему, если бы нашелся человек, которому он мог бы рассказать об этом». Так природа не любит полного одиночества и всегда ищет какой-нибудь опоры. И именно это — самое приятное в каждом близком друге.

(XXIV) Но хотя все та же природа столькими знаками дает нам понять, чего она хочет, ищет, жаждет, мы все-таки почему-то становимся туги на ухо и уже не слышим ее предостережений. Ведь различны и многообразны отношения между друзьями, и в них возникает много поводов для подозрений и обид; в одних случаях их избегать, в других не придавать им значения, в третьих их переносить — вот что свойственно мудрому человеку; порой надо и стерпеть обиду, дабы сохранить в дружбе пользу и веру. Ибо друзей часто приходится и наставлять, и порицать, и все это надо принимать по-дружески, когда это делается доброжелательно[319].

(89) Но почему-то справедливо то, что в «Девушке с Андроса» говорит мой друг[320]:

Правда тяжела, так как она порождает ненависть, которая отравляет дружбу; но уступчивость гораздо тяжелее, так как она, потворствуя проступкам, позволяет другу нестись к пропасти. Величайшая вина, однако, тяготеет на том, кто презирает правду и кого уступчивость толкает на обман. Во всем этом, следовательно, нужны разумность и внимательность — прежде всего чтобы предостережения не были суровы, а затем чтобы порицания не были оскорбительны; но в «уступчивости», — так как я охотно повторяю слова Теренция, — пусть чувствуется приветливость: лесть же, пособница пороков, да будет изгнана, она, которая недостойна, уже не говорю — друга, но вообще свободного человека[321]. Ведь одно дело — жить под властью тиранна, другое — в общении с другом.

(90) Что касается человека, чьи уши закрыты для правды, так что он не может слышать правду от друга, то спасти его безнадежно. Хорошо известны и следующие слова Катона (как и многие другие): «Суровые недруги оказывают некоторым людям услуги бо́льшие, чем те, какие оказывают друзья, которые кажутся нам мягкими; первые говорят правду часто, вторые — никогда». При этом, вопреки здравому смыслу, предостерегаемые не испытывают неудовольствия, какое должны были бы испытывать, а испытывают такое, от какого они должны были быть свободны; ибо о проступке своем они не сожалеют, но порицание за него им в тягость; уместным было бы противоположное: по поводу вины своей печалиться, поучению радоваться.

(XXV, 91) И вот, как истинной дружбе свойственно и предостерегать, и слышать предостережения, чтобы при этом один высказывал их откровенно, но не сурово, а другой терпеливо и без строптивости их принимал, так самой сильной пагубой в дружеских отношениях надо считать лесть, слащавость, поддакивание; впрочем, есть много названий, какими можно заклеймить этот порок ничтожных и лживых людей, говорящих все что угодно, чтобы доставить удовольствие, и ничего — чтобы сказать правду. (92) Если притворство порочно всегда (ведь оно делает невозможным правдивое суждение и его извращает), то дружбе оно препятствует более всего: оно уничтожает правдивость, без которой название «дружба» не может иметь силы. Ибо если смысл дружбы в том, чтобы многие души как бы сливались в одну, то как это станет возможным, если даже в одном человеке не будет души единой и всегда одной и той же, но она будет разной, переменчивой, многообразной? (93) И право, что может быть столь непостоянным, столь уклончивым, как душа человека, повинующегося, уже не говорю — чувству и воле другого, но даже выражению его лица и его кивку?

как говорит все тот же Теренций, но от лица Гнафона[322]. Приобретать себе друзей в таком роде, право, свойственно только пустым людям. (94) Есть много людей, подобных Гнафону, хотя они и выше, чем он, по своему происхождению, богатству и положению; их поддакивание неприятно, всякий раз как к их суетности присоединяется авторитет.

(95) Отличить льстивого друга от истинного и раскусить его возможно, приложив к этому внимание, так же, как отличить все напускное и притворное от искреннего и правдивого. Народная сходка, состоящая из совершенно неискушенных людей, все-таки обыкновенно оценивает различие между популяром, то есть склонным к поддакиванию и ничтожным гражданином[323], и стойким, суровым и строгим. (96) Какой только лести не вливал недавно Гай Папирий в уши народной сходке, предлагая закон о переизбрании плебейских трибунов![324] Я высказался против его предложения. Но о себе говорить не буду; лучше скажу о Сципионе. Как велика — бессмертные боги! — была его строгость, каково было его величие, когда он произносил речь! Его вполне можно было бы назвать вождем римского народа, а не его спутником. Вы ведь присутствовали при этом, и речь его в руках у всех. И вот, угодный народу закон был отвергнут голосованием народа. Далее, — вернусь к себе, — вы помните, каким угодным народу в год консулата Квинта Максима, брата Сципиона, и Луция Манцина[325] казался закон Гая Лициния Красса о жречествах[326]. Ведь кооптация в коллегии передавалась в ведение народа. К тому же Красс первым начал обращаться к народу, говоря на форуме[327]. И все-таки его льстивую речь легко победил страх перед бессмертными богами, защитником которых был я. И это произошло в год моей претуры, за пять лет до моего избрания в консулы; так спор был разрешен скорее самим существом дела, а не высшим авторитетом оратора.

(XXVI, 97) И если на сцене, то есть на народной сходке, на которой для вымыслов и намеков очень много места, все-таки обладает силой правда, если она раскрыта и выявлена, то что же должно происходить в дружеских отношениях, которые всецело взвешиваются на весах правды, в дружбе, в которой, — если ты, как говорится, не увидишь открытого сердца[328] и не покажешь другу своего сердца, — не будет ничего верного, ничего испытанного, причем даже в вопросе, любишь ли ты и любят ли тебя, не будешь знать, насколько это искренно? Впрочем, поддакивание само по себе, хотя и пагубно, повредить все-таки никому не может, разве только тому, кто его принимает и им услаждается. Таким образом, к речам поддакивающих людей более всего преклоняет свой слух тот, кто поддакивает себе сам и более всего сам этим услаждается. (98) Доблесть, вообще говоря, любит сама себя; ведь она превосходно знает себя и понимает, сколь она достойна любви. Впрочем, я теперь говорю не о доблести, а о воображаемой доблести. Ведь быть наделенными доблестью желает меньшее число людей, чем число тех, кто желает доблестным казаться. Вот этих людей и услаждает поддакивание; вот они, слыша слова, придуманные в соответствии с их желанием, считают эти пустые речи свидетельством их заслуг. Следовательно, это вовсе не дружба, когда один не хочет слышать правды, а другой готов лгать. Поддакивание параситов в комедиях не казалось бы нам остроумным, не будь на свете хвастливых воинов[329]:

Было бы достаточно ответить: «Очень»; он отвечает: «Безмерно». Склонный к поддакиванию все всегда преувеличивает в угоду своему слушателю.

(99) Поэтому, хотя эта ласковая льстивость имеет успех особенно у тех людей, которые сами на нее напрашиваются и ее вызывают, даже людям более строгих взглядов и более стойким все же надо советовать быть настороже, дабы не поддаться на это хитрое поддакивание. Ведь открытого льстеца видит каждый, за исключением разве только круглых глупцов; что касается хитрого и скрытного, то надо всячески остерегаться его и не давать ему втереться к нам в доверие. Ведь узнать его вовсе не легко: он, даже противореча нам, часто поддакивает и лебезит в притворном споре, а под конец сдается и признает себя побежденным, — дабы тому, над кем он издевался, показалось, что сам он был более дальновиден. Но что может быть более позорным, чем позволить издеваться над собой? Надо всячески стараться, чтобы этого не случилось.

(100) Ведь даже в комедиях это глупейшая роль — недалеких и легковерных стариков. Но каким-то образом речь моя от дружеских отношений между совершенными, то есть мудрыми, людьми (я говорю именно о той мудрости, которая, по-видимому, может стать уделом человека) отклонилась к вопросу о пустых дружеских отношениях. Поэтому возвратимся к первым и на них закончим.

(XXVII) Доблесть, повторяю, доблесть, Гай Фанний и Квинт Муций, и создает, и оберегает дружеские отношения. На ней ведь основано согласие, на ней — стойкость, на ней — постоянство; всякий раз, как она проявляется и проливает свой свет и то же самое видит и узнает в другом человеке, она с ним сближается и, в свою очередь, воспринимает то, что свойственно другому; так разгорается приязнь или дружба (ведь оба эти слова произошли от слова «любить»[331]); но «любить» означает не что иное, как быть расположенным именно к тому, кого любишь, ни в чем не испытывая нужды, не добиваясь никакой пользы для себя; последняя сама расцветает из дружбы, даже если ты не искал ее.

(101) С такой благожелательностью мы в молодости почитали стариков — Луция Павла, Марка Катона, Гая Гала, Публия Насику[332], Тиберия Гракха[333], тестя нашего Сципиона; она еще ярче светит среди ровесников, например в отношениях между мною и Сципионом, Луцием Фурием, Публием Рупилием, Спурием Муммием. В свою очередь, мы в старости находим покой в привязанности молодых людей, например в вашей, в привязанности Квинта Туберона. Я, со своей стороны, нахожу радость в близкой дружбе с очень молодым Публием Рутилием[334] и с Авлом Вергинием[335]. И так как наша жизнь и наша природа устроены так, что одно поколение сменяет другое[336], то более всего следует желать достигнуть, как говорится, известковой черты[337] вместе с теми ровесниками, с которыми ты был как бы выпущен из стойл.

(102) Но так как дела человеческие непрочны и шатки, то всегда надо искать людей, которых мы любили бы и которые любили бы нас. Ведь если уничтожить привязанность и доброжелательность, то жизнь утратит всякую привлекательность. Лично для меня Сципион, хотя его и отняли у нас безвременно, все-таки жив и будет жив всегда; ибо я любил доблесть этого мужа, а она не угасла. И не перед моим только взором стоит она, не только предо мною, который ее всегда как бы осязал, но и для потомков она будет светла и блистательна. Всякий, кто когда-то возьмет на себя, с мужеством или с надеждой, какое бы то ни было значительное дело, вызовет в своей памяти образ Сципиона.

(103) Я, со своей стороны, не обладаю ничем таким, что мог бы сравнить с дружбой Сципиона: в ней я нашел согласие в государственных делах, в ней — советы насчет своих личных дел, в ней же — отдохновение, преисполненное радости[338]. Ни разу не обидел я его, насколько я знаю, даже каким-нибудь пустяком, и сам я никогда не услыхал от него ничего неприятного. У нас был один дом, одна пища за одним и тем же столом. Не только походы, но и путешествия и жизнь в деревне были у нас общими.

(104) Надо ли мне говорить о наших неизменных стараниях всегда что-нибудь познавать и изучать, когда мы, вдалеке от взоров народа, тратили на это все свои досуги? Если бы живые воспоминания об этом исчезли вместе с ним, то я никак не смог бы перенести тоску по этому мужу, связанному со мною так тесно и так сильно любившему меня. Но они не исчезли; напротив, они усиливаются и растут благодаря моим размышлениям и воспоминаниям. А если бы я был даже полностью их лишен, то все-таки самый возраст мой служит для меня большим утешением. Ведь предаваться этой тоске очень долго я уже не смогу, а все кратковременное мы должны переносить, даже если оно тяжко.

Вот все то, что я хотел сказать вам о дружбе. А вам я советую ценить доблесть, без которой дружбы быть не может, столь высоко, чтобы, кроме нее, не ставить ничего выше дружбы.

ОБ ОБЯЗАННОСТЯХ

КНИГА I

(I, 1) Хотя ты, сын мой Марк[339], слушая Кратиппа уже в течение года и притом в Афинах, должен отлично знать наставления и положения философии и ввиду необычайного авторитета своего учителя, и ввиду [обаяния] этого города (первый может обогатить тебя знаниями, второй — примерами), все же, раз сам я, с пользой для себя, [интерес ко всему] латинскому всегда сочетал в себе [с интересом ко всему] греческому[340] и поступал так не только в философии, но и при упражнениях в ораторском искусстве, то так же, по моему мнению, следует поступать и тебе, чтобы быть одинаково способным говорить на обоих языках. Именно в этом я, по-видимому, оказал своим соотечественникам большую помощь, так как не только люди, в греческой литературе несведущие, но и люди, ее изучившие, думают, что они кое-что приобрели и в отношении своего образования, и в отношении своей способности судить. (2) Поэтому ты будешь учиться у главы философов нашего поколения и учиться столько времени, сколько захочешь, а хотеть этого ты должен будешь, пока останешься удовлетворен своими успехами. Все же ты, читая мои сочинения, несколько расходящиеся со взглядами перипатетиков[341], так как и они, и я хотим быть последователями Сократа и Платона, в этих вопросах будешь руководствоваться своим собственным суждением (ведь я вовсе не препятствую тебе в этом); но латинскую речь свою ты, читая мои труды, конечно, обогатишь. При этом я вовсе не хочу, чтобы это мое высказывание сочли заносчивым. Ведь если я, уступая в знании философии многим людям, себе приписываю то, что свойственно оратору, — умение говорить к месту, точно и красно́[342], так как занятию этому я посвятил всю свою жизнь, то я, мне кажется, притязаю на это, так сказать, по праву. (3) Поэтому настоятельно советую тебе, мой дорогой Цицерон, внимательно читать мои не только речи, но и книги по философии, которые теперь приобрели почти такое же значение. Сила слова в первых, правда, больше, но надо упражняться и в уравновешенном и умеренном роде речи. И я, право, не вижу, чтобы кому-нибудь из греков до настоящего времени удалось одновременно подвизаться на обоих поприщах и владеть и судебным красноречием, и умением спокойно рассуждать. К числу таких людей можно отнести разве только Деметрия Фалерского[343], мастера тонко рассуждать, а оратора не особенно блестящего, но все-таки приятного, так что в нем можно узнать ученика Феофраста[344]. Что касается меня, то, насколько преуспел в обоих этих отношениях я, пусть судят другие; во всяком случае, я занимался и тем, и другим. (4) Лично я думаю, что Платон[345], если бы захотел посвятить себя судебному красноречию, мог бы говорить весьма убедительно и с очень большим богатством языка, а Демосфен[346], если бы он сохранил все то, чему научился у Платона, и пожелал это излагать, мог бы делать это красно́ и блистательно. Такого же мнения я об Аристотеле[347] и об Исократе[348]; и тот и другой, увлеченные каждый своим занятием, с презрением отнеслись к другому.

(II) Но так как я решил написать кое-что для тебя в настоящее время и еще многое в будущем, хочу начать именно с того, что более всего соответствовало бы и твоему возрасту и моему авторитету. Ибо, хотя в философии многие важные и полезные вопросы были тщательно и подробно рассмотрены философами, широчайшее распространение, мне кажется, находит то, что они завещали и преподали нам насчет обязанностей. Ведь ни одна сторона нашей жизни — ни дела государственные, ни частные, ни судебные, ни домашние, ни случай, когда ты ставишь вопрос перед самим собой, ни случай, когда ты заключаешь соглашение с ближним, — не может быть свободна от обязанности. И в служении ей вся нравственная красота жизни; в пренебрежении к ней позор. (5) И именно эти вопросы общи всем философам. И действительно, кто, не преподавая правил насчет обязанностей, осмелится называть себя философом? Но существуют учения, которые предложенными ими границами добра и зла уничтожают всякое понятие об обязанности[349]. Ибо человек, определяющий высшее благо как нечто, не имеющее ничего общего с доблестью, и измеряющий его своими выгодами, а не его нравственной красотой, такой человек, если останется верен себе и не будет иногда уступать своей доброй натуре, не сможет служить ни дружбе, ни справедливости, ни щедрости. Но человек, считающий высшим злом боль, конечно, никак не может быть храбрым, а человек, признающий высшим благом наслаждение, — воздержным. (6) Хотя это настолько очевидно, что в рассмотрении не нуждается, я все-таки рассмотрел это в другом месте[350]. Итак, школы эти, если бы они захотели оставаться последовательными, сказать об обязанности не смогли бы ничего; твердые, нерушимые и сообразные с природой наставления могут преподать либо те люди, по чьему утверждению надо стремиться к одной только нравственной красоте, либо те, по чьему утверждению надо стремиться, главным образом, к ней ради нее самой[351]. Преподавание в таком духе свойственно стоикам, академикам и перипатетикам, так как учения Аристона, Пиррона и Эрилла уже давно отвергнуты[352]; однако философы эти были бы вправе рассуждать об обязанности, если бы они сохранили какую-либо возможность различать понятия, так что был бы доступ к открытию обязанности. Итак, я, во всяком случае, в настоящее время в этом вопросе следую преимущественно стоикам и притом не как их переводчик; нет, я, по своему обыкновению, буду черпать из этих источников по своему суждению и разумению, сколько и как найду нужным.

(7) Итак, раз все наше рассуждение будет об обязанности, я прежде всего нахожу нужным определить, что́ такое обязанность; то обстоятельство, что Панэтий пропустил это, меня удивляет[353]. Ведь отправной точкой всякого последовательного изучения любого вопроса должно быть определение, дабы можно было понять, о чем именно рассуждают. (III) Всякое исследование об обязанности — двоякое: с одной стороны, оно имеет в виду предел добра[354]; с другой стороны, оно состоит в наставлениях, которыми мы могли бы во всем руководствоваться в повседневной жизни. Вот примеры, относящиеся к первой стороне вопроса: все ли обязанности «совершенны», может ли одна обязанность быть значительнее другой и какие обязанности одинаково важны? Что касается наставлений, преподаваемых насчет обязанностей, то, хотя они и относятся к пределу добра, это все-таки не проявляется, так как они, по-видимому, больше относятся к повседневной жизни. Вот о них-то мне и предстоит дать разъяснения в этих книгах.

(8) Но есть и другое деление понятия обязанности. Ведь говорят о, так сказать, «средней» обязанности и о «совершенной». «Совершенную» обязанность мы, думается мне, можем назвать прямой, так как греки называют ее κατόρθωμα, в то время как обыкновенную, которой мы здесь занимаемся, они называют καθῆκον. Греки определяют их так: то, что является прямым, они определяют как «совершенную» обязанность; «средней» обязанностью они называют такую, исполнению которой можно дать вероятное объяснение[355]. (9) Таким образом, по мнению Панэтия, рассуждение о принятии решения бывает трояким. Ибо насчет того, прекрасен ли в нравственном отношении или позорен поступок, который становится предметом обсуждения, возможно сомневаться; при рассмотрении этого вопроса мнения часто противоположны. Но затем мы ставим перед собой и рассматриваем вопрос: благоприятствует ли предмет нашего рассуждения достатку и приятности нашей жизни, средствам нашего существования и богатствам, влиянию, могуществу — всему тому, чем люди могли бы помогать себе и своим близким? Это рассуждение целиком относится к вопросу о пользе. Третий вид сомнений — когда с нравственно-прекрасным, как нам кажется, борется то, что нам кажется полезным; ведь когда польза, как нам кажется, привлекает к себе, а нравственная красота, со своей стороны, призывает к себе, то это приводит к тому, что в нашей душе при рассуждении об этом появляется неуверенность, приносящая нам мучительные соображения за и против. (10) При этом делении, когда пропустить что-либо — величайшая ошибка, два обстоятельства были пропущены. Ведь обыкновенно рассуждают не только о том, прекрасен ли в нравственном отношении тот или иной поступок или позорен, но и о том, который из двух предстоящих нам прекрасных поступков более прекрасен; также и о том, который из двух предстоящих нам полезных поступков более полезен. И вот оказывается, что деление, которое Панэтий признал трояким, должно совершаться по пяти путям. Итак, первый из них относится к нравственно-прекрасному, но и он двоякий; далее, таким же образом надо будет рассмотреть вопрос о полезном, а после этого сравнить одно с другим.

(IV, 11) Прежде всего, каждому виду живых существ природа даровала стремление защищаться, защищать свою жизнь, то есть свое тело, избегать всего того, что кажется вредоносным, и приобретать и добывать себе все необходимое для жизни, как пропитание, пристанище и так далее. Общи всем живым существам стремление соединяться ради того, чтобы производить на свет потомство, и забота об этом потомстве. Но наибольшее различие между человеком и зверем состоит в том, что зверь передвигается настолько, насколько им движут его чувства, и приспособляется только к окружающим его условиям, очень мало думая о прошлом и о будущем. Напротив, человек, наделенный разумом, благодаря которому он усматривает последовательность между событиями, видит их причины, причем предшествующие события и как бы предтечи не ускользают от него; он сравнивает сходные явления и с настоящим тесно связывает будущее, с легкостью видит все течение своей жизни и подготовляет себе все необходимое, чтобы прожить. (12) Эта же природа силой разума сближает человека с человеком, имея в виду их общую речь и совместную жизнь, и прежде всего внушает ему, так сказать, особенную любовь к потомству, заставляет его желать, чтобы существовали объединения и скопления людей, в них участвовать и, с этими целями, стараться приобретать все необходимое для своих удобств и существования, и притом не только для себя, но и для жены, детей и других людей, которых он любит и должен оберегать; такая забота воодушевляет людей и придает им силы для деятельности. (13) Человеку свойственна прежде всего склонность изучать и исследовать истину. И вот, когда мы свободны от неизбежных занятий и забот, мы хотим что-нибудь видеть, слышать, изучать и находим нужным — для того, чтобы жить счастливо, — познавать вещи либо скрытые от нас, либо изумительные[356]. Из этого возможно понять, что для человеческой природы более всего подходит все истинное, простое и искреннее. К этому желанию видеть истинное присоединяется стремление главенствовать, так что человек, хорошо одаренный от природы, соглашается повиноваться только человеку либо наставляющему, либо обучающему его, либо справедливо и законно повелевающему им для общей пользы; так возникают величие духа и презрение к делам человеческим. (14) И это совсем не малая сила его природы и разума — в том, что только одно это живое существо чувствует, что́ такое порядок, что́ такое подобающее, какова мера в поступках и высказываниях. И вот, никакое другое живое существо не воспринимает ни красоты, ни привлекательности, ни соразмерности частей всего того, что воспринимается взглядом; природа и разум, перенося это изображение от глаз к душе, находят нужным в гораздо большей степени сохранять красоту, стойкость и порядок в намерениях и поступках и стараются не допускать ничего некрасивого и развратного ни в помыслах, ни в поступках, — чтобы человек ничего не сделал и не задумал, будучи охвачен страстью. Из всего этого слагается и создается то, чего мы ищем, — нравственно-прекрасное, которое, даже если и не встретило всеобщего одобрения, все-таки в нравственном отношении прекрасно, и мы по справедливости называем это — даже если этого не прославляет никто — по его существу достойным прославления.

(V, 15) Ты видишь уже, сын мой Марк, очертания и как бы лицо нравственной красоты, «которое, будь оно видимо глазом, вызывало бы, — говорит Платон, — необычайную любовь к мудрости»[357]. Но все то, что прекрасно в нравственном отношении, происходит от одной из четырех основ; оно состоит либо в способности и искусстве видеть истину, либо в защите человеческого общества, в воздаянии каждому по его заслугам и в верности взятым на себя обязательствам, либо в величии и силе возвышенного и непобедимого духа, либо в порядке и мере, относящихся ко всему тому, что совершается и говорится; на этом зиждутся умеренность и воздержность. Хотя эти четыре основы связаны и переплетены между собою, все же из каждой из них возникают определенные виды обязанностей; так, в ту основу, которая была названа первой, в ту, к которой мы относим мудрость и дальновидность, входят исследование и открытие истины, и именно такая задача свойственна этой доблести. (16) В той мере, в какой каждый человек лучше всего различает, что́ в каждой вещи самое истинное, и в какой каждый способен отчетливее и быстрее других увидеть и объяснить ее значение, он по справедливости обыкновенно и считается дальновиднейшим и мудрейшим. Вот почему доблести этой подвластна истина, как бы материя, к которой она относится и среди которой находится. (17) На три другие доблести была возложена непременная задача создавать и оберегать все нужное для поддержания деятельной жизни, дабы сохранялись общество и объединение людей и выявлялись выдающиеся качества и величие души человека — как в увеличении средств и накоплении полезных вещей для него и его родных, так и, в гораздо большей степени, в презрении именно к этим средствам. Но порядок, стойкость, умеренность и подобные им качества относятся к области нравственной красоты, которая требует деятельности, а не одних только размышлений. И мы, соблюдая в повседневной жизни некоторую меру и порядок, сохраним свою нравственную красоту и все нам подобающее.

(VI, 18) Из четырех положений, на какие мы разделили сущность и смысл нравственной красоты, первое, состоящее в познании истины, более всего относится к человеческой природе. Ведь всех нас влечет к себе и ведет горячее желание познавать и изучать, и мы находим прекрасным превосходить других на этом поприще. Напротив, ошибаться, заблуждаться, не знать, обманываться, как мы говорим, дурно и позорно[358]. В этом роде деятельности, и естественном, и нравственно-прекрасном, надо избегать двух ошибок; первая состоит в том, что непознанное принимают за познанное и опрометчиво с этим соглашаются. Кто захочет избегнуть этой ошибки (хотеть этого должны все), тот затратит на рассмотрение тех или иных вопросов должное время и прилежание. (19) Другая ошибка состоит в том, что некоторые прилагают чересчур большое старание и чересчур много труда к познанию темных и трудных предметов, в то же время не нужных нам. Избегнув этих ошибок, мы по справедливости прославим труд и старания, которые будут приложены в вопросах нравственно-прекрасных и достойных познания. Например, как об астрологе мы слыхали о Гае Сульпиции[359], как геометра мы сами знали Секста Помпея[360]; многие известны нам в диалектике, еще большее число людей — в гражданском праве. Все эти науки направлены на исследование истины, но при изучении их отвлекаться от ведения дел противно долгу. Ведь вся заслуга доблести состоит в деятельности[361]; но последнюю часто прерывают, и многим людям дается возможность вернуться к изучению; вот тогда умственная деятельность, никогда не знающая покоя, может сохранить нас верными занятиям по познанию даже и без усилий с нашей стороны. И тогда все помыслы наши и движения нашей души будут направлены либо на принятие решений о делах нравственно-прекрасных и относящихся к хорошей и счастливой жизни, либо на занятия, связанные с наукой и познанием. Итак, о первом источнике обязанности мы сказали.

(VII, 20) Из трех остальных самое широкое применение имеет положение, охватывающее узы между самими людьми и как бы общность их жизни. Это положение делится на два: на справедливость, в которой блеск доблести — величайший и на основании которой честные мужи и получают свое название, и на связанную с ней готовность творить добро, которую тоже дозволяется называть либо добротой, либо щедростью. Но первая задача справедливости — в том, чтобы никому не наносить вреда, если только тебя на это не вызвали противозаконием[362]; затем — в том, чтобы пользоваться общественной [собственностью] как общественной, а частной — как своей. (21) Ведь частной собственности не бывает от природы. Она возникает либо на основании давнишней оккупации, например, если люди некогда пришли на свободные земли[363], либо в силу победы, например, если землей завладели посредством войны, либо на основании закона, соглашения, условия, жребия. Таким образом, Арпинская область называется принадлежащей арпинатам, Тускульская — принадлежащей тускуланцам, нечто подобное бывает и при распределении частных владений. Ввиду этого, — так как частная собственность каждого из нас образуется из того, что от природы было общим, — пусть каждый владеет тем, что ему досталось; если кто-нибудь другой посягнет на что-нибудь из этого, он нарушит права человеческого общества. (22) Но поскольку мы, как превосходно написал Платон[364], родились не только для себя, и поскольку на наше существование притязают отчасти наше отечество, отчасти наши друзья, и поскольку — по воззрениям стоиков — земные плоды все произрастают на потребу человеку, а люди рождены ради людей, дабы они могли быть полезны друг другу, то мы должны в этом следовать природе как руководительнице, служить общим интересам, обмениваясь услугами, давая и получая, и знаниями своими, трудом и способностями накрепко связывать человеческое общество. (23) Далее, основание для справедливости — верность, то есть стойкость и правдивость в словах и принятых на себя обязательствах. Итак, хотя это кое-кому, быть может, покажется несколько трудным, все-таки решимся подражать стоикам, ревностно старающимся узнать происхождение слов, и поверим тому, что верность [fides] была названа так потому, что сказанное делается [fit][365].

Но несправедливость бывает двух видов: один — со стороны тех, кто совершает ее; другой — со стороны тех, кто, хотя и может, не отводит противозакония от тех, по отношению к кому его совершают. Ведь тот, кто, охваченный гневом или каким-либо другим треволнением, противозаконно нападает на кого-нибудь, как бы налагает руку на члена общества; но тот, кто последнего не защищает и с противозаконием не борется, когда может, совершает такой же проступок, как если бы он без помощи оставил родителей, или друзей, или отечество. (24) Именно такие противозакония, которые совершаются умышленно, с целью нанести вред, часто порождаются страхом, когда тот, кто думает повредить ближнему, боится, что ему самому, если он этого не сделает, нанесут какой-нибудь ущерб. Но в подавляющем большинстве случаев люди вступают на путь противозакония, чтобы достичь того, чего они сильно пожелали. В этом проступке самым явным образом сказывается алчность. (VIII, 25) Люди добиваются богатства как ради удовлетворения насущных потребностей, так и ради того, чтобы доставлять себе наслаждения. У таких людей душа более широкая; в них жадность к деньгам направлена на достижение власти и на возможность оказывать благодеяния. Так Марк Красс[366] недавно сказал, что у того, кто желает первенства в государстве, но содержать войско на свои доходы не может, денег далеко не достаточно. Людей услаждает великолепное убранство, как и изысканный образ жизни в сочетании с изобилием. Все это привело к безграничной жажде денег. Преумножение имущества, никому не причиняющее вреда, право, не заслуживает порицания, но всегда до́лжно избегать противозакония. (26) Однако сильнее всего большинство людей доходит до забвения справедливости всякий раз, как ими овладевает желание империя, магистратур, славы. И слова Энния[367]:

применимы к очень многим людям. Ибо во всем том, в чем многие не могут выдвинуться, соперничество так велико, что сохранить «священную общность» весьма трудно. Это недавно доказало безрассудство Гая Цезаря[368], преступившего все божеские и человеческие законы ради того, что он для себя придумал в своем заблуждении, — ради принципата[369]. В этом отношении прискорбно, что в самых великих душах и в самых блестящих умах в большинстве случаев возникает жажда магистратур, империя, могущества, славы. Тем более надо остерегаться подобного проступка. (27) Но при всякой несправедливости очень важно, как совершают ее: вследствие ли какого-либо душевного треволнения, большей частью недолгого и внезапного, или с заранее обдуманным намерением? Ведь то, что случается в связи с каким-нибудь неожиданным волнением, менее тяжко, чем то, что совершают умышленно и после подготовки. Но о противозакониях сказано достаточно.

[317] Об Архите см. «О старости», 39, прим. 91.

[318] Ср. Цицерон, «О государстве», VI, 16 сл. Друзья Сципиона Эмилиана не были чужды пифагорейской философии.

[319] Возможно, намек на предостережения Аттика насчет некоторых литературных произведений Цицерона. Ср. Цицерон, письма к Аттику, XV, 14, 4 (759); XVI, 11, 1 (799).

[320] Теренций, «Девушка с Андроса», 68. Перевод А. В. Артюшкова. Ср. Цицерон, письма к Аттику, VII, 3, 10 (293); Квинтилиан, «Обучение оратора», X, 1, 99.

[321] Ср. Цицерон, «Об обязанностях», I, 26.

[322] Гнафон — персонаж комедии Теренция «Евнух», 252 сл. Перевод А. В. Артюшкова. См. ниже, прим. 140.

[323] В год своего консулата (63 г.) Цицерон высоко ставил понятие «популяр» (consul popularis): человек, заботящийся об интересах народа. Ср. речи: О земельном законе: I, 23, II, 6 сл.; 15; 102; III, 7 сл.; В защиту Сестия, 96 сл.; VI филиппика, 19; «Об обязанностях», I, 85.

[324] О Гае Папирии Карбоне см. выше, 39 и прим. 72. В 131 г. Карбон предложил закон, допускавший переизбрание плебейского трибуна на следующий год после его первого трибуната (вместо 10-летнего перерыва). Сципион и Лелий высказались против его предложения, и закон был отвергнут; он был принят несколькими годами позднее.

[325] Квинт Фабий Максим Эмилиан (см. выше, 69) и Луций Гостилий Манцин были консулами в 145 г. При штурме Карфагена (146 г.) Манцин одним из первых ворвался в город.

[326] Гай Лициний Красс предложил в 145 г., чтобы члены жреческих коллегий избирались комициями, а не кооптировались соответствующей коллегией.

[327] …Красс первым начал обращаться к народу, говоря на форуме. — Ранее, по обычаю, ораторы, выступая на форуме, обращались лицом к Гостилиевой курии, обычному месту собраний сената. Плутарх приписывает эту перемену Гаю Гракху; «Гай Гракх», V.

[328] …если ты не увидишь открытого сердца… — Поговорка. Ср. Плиний мл., письма, VI, 12, 3; Сенека, письма, 59, 9.

[329] … не будь на свете хвастливых воинов. — Лелий имеет в виду персонажи комедии Теренция «Евнух» — парасита Гнафона и воина Фрасона и персонаж комедии Плавта «Хвастливый воин» — Пиргополиника. Далее следует цитата из «Евнуха», 39; перевод А. В. Артюшкова. Ср. Цицерон, письма к близким, I, 9, 19 (159).

[331] Ср. выше, 26, прим. 54.

[332] Луций Эмилий Павел Македонский (§ 9); Марк Порций Катон Цензорий (§ 4); Гай Сульпиций Гал (§ 9); Публий Корнелий Сципион Насика (§ 101), отец убийцы Тиберия Гракха, зять Сципиона Африканского Старшего.

[333] Тиберий Семпроний Гракх — консул 177 и 163 гг., муж Корнелии, дочери Сципиона Африканского Старшего, отец известных плебейских трибунов, тесть Сципиона Эмилиана.

[334] Публий Рутилий Руф был учеником стоика Панэтия; в 133 г. он как военный трибун участвовал в осаде Нуманции; консул 105 г. В 95 г. он был легатом проконсула Квинта Муция Сцеволы в Азии; его неподкупность восстановила против него римских всадников (откупщиков); всаднический суд осудил его якобы за вымогательство, и он удалился в 92 г. в изгнание. См. Цицерон, «О государстве», I, 13; «Об ораторе», I, 229; «Брут», 85 сл.; «Об обязанностях», II, 47; III, 10.

[335] Авл Вергиний был правоведом; упоминается в «Дигестах».

[336] Ср. Гомер, «Илиада», VI, 146 сл.

[337] …достигнуть… известковой черты. — Поговорка; см. «О старости», 83 и прим. 182.

[338] …отдохновение, преисполненное радости. — Возможно, Цицерон имеет в виду свои дружеские отношения с Аттиком.

[339] Сын Марк, которому Цицерон посвятил свой последний философский труд — трактат «Об обязанностях», родился в 65 г. Желая дать ему философское образование и тем самым обеспечить ему политическую карьеру, отец сам следил за его воспитанием и занятиями. В 51—50 гг., во время проконсулата Цицерона в Киликии, юный Марк находился при отце. На обратном пути в Италию они останавливались на острове Родосе, возможно, для встречи с философами, жившими там.

[340] Цицерон написал на греческом языке историю своего консулата (утрачена); в молодости он перевел с греческого языка на латинский астрономическую поэму Арата «Феномены» (III в.) См. Цицерон, «Брут», 310; письма: к Аттику, I, 19, 10 (25); 20, 6 (26); II, 1, 1 сл. (27); к брату Квинту, II, 15, 5 (144).

[341] Ср. Цицерон, «О законах», I, 55; «Тускуланские беседы», V, 85; «Учение академиков», I, 22.

[342] Ср. Цицерон, «Об ораторе», III, 53.

[343] Деметрий (345—283) был родом из Фалера. Македонский царь Кассандр поручил ему в 317 г. управление Афинами; при приближении войска Деметрия Полиоркета он бежал и поселился в Александрии. Цицерон высоко ценил его как философа-перипатетика, оратора и поэта. Его сочинения утрачены. См. Цицерон, «Брут», 37 сл.; «Оратор», 92; «О законах», III, 14.

[344] Феофраст (около 372—287) — ученик Аристотеля, автор «Характеров» и сочинений по зоологии, ботанике и минералогии. См. Цицерон, «Брут», 37; 121; «Оратор», 62.

[345] О Платоне см. «О старости», прим. 30.

[346] Демосфен (около 385—322) — величайший афинский оратор и политический деятель; до нас дошли его речи против македонского царя Филиппа («Филиппики»), Олинфские речи, речь о венке и ряд других политических и судебных речей.

[347] Аристотель (384—322) — ученик Платона, основатель философской школы перипатетиков, учитель Александра Великого. С 335 г. по 323 г. вел в Афинах преподавание в Ликее, роще, посвященной Аполлону Ликейскому. До нас дошли сочинения Аристотеля по логике, риторике, философии, политико-экономические, физико-математические, по естественным наукам. См. Цицерон, «Об ораторе», III, 141; «Оратор», 62; «Тускуланские беседы», I, 7.

[348] Об Исократе см. «О старости», прим. 31.

[349] Имеются в виду учения: 1) Аристиппа или Эпикура; 2) Иеронима; 3) Карнеада. См. III, 35; «Об ораторе», III, 62; «Тускуланские беседы», V, 85; «О пределах добра и зла», II, 35; III, 26.

[350] См. III, 117; «О пределах добра и зла», II, 35 сл.; 48; 62; 78; 117; «Тускуланские беседы», книги IV—V.

[351] Первые — это стоики, вторые — академики и перипатетики. Ср. III, 20, 33; «О законах», I, 37 сл.; «О пределах добра и зла», II, 19; «Учение академиков», I, 17.

[352] Аристон Хиосский и Эрилл Карфагенский (III в.) были стоиками; Пиррон Элидский основал скептическую школу. Ср. Цицерон, «О пределах добра и зла», IV, 43; «Учение академиков», II, 130.

[353] Панэтий Родосский (около 180—105) — стоик, жил в Риме с 146 г. по 131 г., был другом Сципиона Эмилиана и Лелия. В 129 г. возглавил школу после смерти Антипатра Тарсийского.

[354] …предел добра… — т. е. высшее благо. Ср. Цицерон, «О пределах добра и зла», V, 15.

[355] Ср. ниже, 101; «О пределах добра и зла», III, 24; 58 сл.

[356] Ср. Цицерон, «О пределах добра и зла», II, 46; III, 37; V, 51.

[357] Ср. Цицерон, «О пределах добра и зла», II, 52; Платон, «Федр», 250 D.

[358] Ср. ниже, 94.

[359] О Гае Сульпиции Гале см. «О старости», прим. 116.

[360] Секст Помпей — дядя Гнея Помпея Великого, консула 70, 55 и 52 гг., брат Гнея Помпея Страбона. См. Цицерон, «Брут», 175.

[361] Ведь вся заслуга доблести состоит в деятельности… — Важное положение, господствовавшее в нравственной философии Рима. Ср. III, 1 сл.; «О государстве», I, 1 сл.

[362] См. ниже, III, 76.

[363] …если люди некогда пришли на свободные земли… — Отсюда термин «ager occupatorius», т. е. земли, которые государство предоставляло в пользование частным лицам; последние должны были сдавать десятину своего урожая; земли эти оставались собственностью государства. Такое землепользование называлось оккупацией.

[364] Платон, письмо IX, 358 A (к Архиту). Ср. Цицерон, «О государстве», I, 8; «О пределах добра и зла», II, 45.

[365] …верность [fides] была названа так потому, что сказанное делается [fit]. — Своеобразная этимология. Ср. Цицерону «О государстве», IV, 7.

[366] Марк Лициний Красс Богатый — консул 70 и 55 гг., триумвир; погиб в 53 г. во время похода против парфян. Ср. III, 73 сл.; «О пределах добра и зла», III, 75; Плиний, «Естественная история», XXXIII, 47, 1; Плутарх, «Красс», II.

[367] Энний, фр. 404 сл. Фален2. Ср. Цицерон, «О государстве», I, 49; «О дружбе», 36; Лукан, «Фарсалия», I, 92 сл.

[368] Ср. Цицерон, письмо к Аттику, VII, 11, 1 (303). Гай Юлий Цезарь родился в 100 г. (возможно, в 102 г.); в 68 г. был квестором, в 65 г. курульным эдилом, с 63 г. верховным понтификом, в 62 г. претором, в 59, 48, 46 и 45 гг. консулом, в 49, 47, 45 и 44 гг. диктатором; был убит заговорщиками 15 марта 44 г. Ср. ниже, 43; 57; II, 2; 23; 27; 84; III, 19; 82.

[369] Понятие о принципате появилось еще до принципата Августа. Ср. Цицерон, XIV филиппика, 18; письмо к близким, I, 9, 11 (159); Саллюстий, Эксцерпты, речь Гая Лициния Макра, 23.

Перейти на стр:
Изменить размер шрифта:
Продолжить читать на другом устройстве:
QR code