Герой, как и сам Лермонтов, был в праве обижаться на равнодушие. Но остроты далеко не всем нравятся. Особенно если они задевают тех, кто привык чувствовать себя огражденным от «крупного града светской соли». В 1839 году великая княгиня Мария Николаевна заказала В. А. Соллогубу роман о мелком армейском офицере, которому удалось, благодаря знакомствам, пробиться в большой свет. Соллогуб и сам не выносил поэта за слишком пристальные, неприличные взгляды, которые тот бросал на его жену «магнетическими глазами»[531]. Бедной даме даже пришлось выговаривать: «Вы же знаете, Лермонтов, что мой муж не любит вашу привычку… Почему вы мне причиняете эту неприятность?»
В «Герое…» эта черта передана Печорину. Грушницкий передает слова княжны: «Кто этот господин, у которого такой неприятный, тяжелый взгляд?» И добавляет: «Я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании».
В марте 1840 года в «Отечественных записках» появилась «Повесть в двух танцах» («Большой свет»), в которой Лермонтов был выведен под именем Леонин и которую Соллогуб читал императрице и великой княгине.
Чтобы сделать подобный заказ, Мария Николаевна должна была очень обидеться. На что именно? Мы можем судить только по аналогии. В первой книге «Отечественных записок» за 1840 год появилось стихотворение «1-го января», которое вызвало в обществе много толков и вокруг которого споры не утихают до сих пор. Говорили, будто на маскараде в Дворянском собрании, где скучал поэт, прогуливались две дамы — одна в розовом, другая в голубом домино. Все делали вид, что не узнают их, и вели себя с внешней свободой, однако не пересекая границ приличия. Дамы подошли к Лермонтову и сказали ему несколько слов. Далее следовало поклониться и остаться там, где стоишь. Однако поэт пошел рядом с августейшими масками, продолжая бальную болтовню из колкостей и намеков. Его поведение сочли настолько дерзким, что августейшие особы «смущенно поспешили искать убежища».
Считается, что под домино скрывались императрица Александра Федоровна и либо одна из ее придворных дам, либо старшая дочь — великая княжна Мария Николаевна. Супруга австрийского посла Долли Фикельмон описала один из таких праздников 1835 года: «В пятницу на масленой неделе я сопровождала с большой таинственностью и инкогнито императрицу в маскарад… Мы оберегали ее на бале до 3 часов утра. Она интриговала (кокетничала под маской. — О. Е.), очень забавлялась и веселилась, как юная девица, вырвавшаяся из-под отцовской опеки, но невинно и чисто, пугаясь каждого чуть более ласкового или фривольного слова, адресованного к ее маске, и все же смеялась и приходила в восторг от всех этих новых для нее словечек»[532].
Границу приличия в маскараде переступить было очень легко, ведь нарочно делался вид, будто публика не знает, кто под домино. Однажды у Энгельгардтов Ж. Дантес назвал императрицу «дорогуша». Этот случай вызвал первый серьезный выговор в его адрес со стороны государя. Тот сам прекрасно понимал, как зыбко положение на подобных балах. «Много объяснений адресуется ему под прикрытием черного домино, за которым скрывается и светская дама, и танцовщица, и служанка», — продолжала Фикельмон.
Была ли колкость Лермонтова более утонченной, чем «дорогуша» Дантеса? В «Княгине Лиговской» поэт объяснил, почему дерзит на балах: «В коротком обществе, где умный разнообразный разговор заменяет танцы… он мог бы блистать и даже нравиться… Но таких обществ у нас в России мало, а в Петербурге еще меньше… Хороший тон царствует только там, где вы не услышите ничего лишнего, но увы! друзья мои! зато как мало вы там и услышите!» Продолжая ту же тему в «Герое нашего времени», автор добавил уже о княжне: «Она смутилась, — но отчего?.. Оттого, что мой ответ ей показался дерзким? Я желал бы, чтоб последнее мое предположение было справедливо». Итак, дерзость заставляет заметить говорящего. А слушающих — на мгновение сбросить «приличьем стянутые маски».
Вскоре после бала в Дворянском собрании появилось стихотворение «1-го января» или «Как часто, пестрою толпою окружен…». Где были такие строки:
Свет в очередной раз всполошился. Напрягся даже А. X. Бенкендорф, до того благосклонно относившийся к Лермонтову и даже, ради бабушки поэта, добившийся его возвращения из первой ссылки.
Обратим внимание: княжна Мери описана в повести так, точно Печорин не видит ее лица: две дамы под руку, одна из них «молоденькая, стройная», и судить о ней можно только по башмачкам, которые «стягивали у щиколотки ее сухощавую ножку так мило, что даже не посвященный в таинства красоты непременно бы ахнул, хотя от удивления». Шляпки с полями в данном случае исполняют роль масок, скрывая женщин. «Они одеты были по строгим правилам лучшего вкуса: ничего лишнего. На второй было закрытое платье gris de perles (серо-жемчужного цвета. — О. Е.)[533], легкая шелковая косынка вилась вокруг ее гибкой шеи… Ее легкая, но благородная походка имела в себе что-то девственное, ускользающее от определения, но понятное взору. Когда она прошла мимо нас, от нее повеяло тем неизъяснимым ароматом, которым дышит иногда записка милой женщины».
Намеки, намеки, намеки… Но великая княжна Мария вовсе не нуждалась в защите. Это была не рассудительная Ольга Николаевна, не нежная «Адини — лучик света» — Александра Николаевна, и даже не мать — порой робкая и застенчивая Александра Федоровна. Любимица отца Мэри часто вызывала в семье споры: может, лучше с таким характером было родиться мальчиком?
Ее сестра Ольга писала о ней: «Ее сходство с Папа́ сказывалось теперь особенно, профиль к профилю она казалась его миниатюрой. И она стала его любимицей, веселая, жизнерадостная, обаятельная в своей любезности. Очень естественная, она не выносила никакой позы и никакого насилия. Ее ярко выраженная своеобразность позволяла ей всюду пренебрегать этикетом, но делала она это с такой женской обаятельностью, что ей все прощалось. Переменчивая в своих чувствах, жесткая, но сейчас же могущая стать необыкновенно мягкой, безрассудно следуя порыву, она могла флиртовать до потери сознания и часто доставляла своим поведением страх и заботы Мама́. Сама еще молодая, та радовалась успеху дочери, испытывая в то же время страх перед будущностью Мэри»[534].
Мэри добилась от отца разрешения не уезжать из России после замужества, а выйти за того принца, который согласится остаться с ней. К 1839 году такой кандидат нашелся: это был герцог Максимилиан Евгений Иосиф Август Лейхтенбергский, сын Эжена Богарне, пасынка Наполеона, отправившегося с Бонапартом на Святую Елену. Положение Максимилиана среди коронованных особ Европы было незавидным — ему не прощали «низкого» происхождения отца. На званых обедах он не мог сидеть в присутствии старой знати на стуле и ему подставляли табурет в конце стола. Все это бесило Мэри, и царевна сама предложила юноше уехать в Россию.
«Очень скорая в своих решениях и очень целеустремленная, она добивалась своего, какой угодно ценой, — продолжала Ольга Николаевна, — и рассыпала при этом такой фейерверк взглядов, улыбок, слов, что я просто терялась… ее поведение пугало».
Макс принял в России православие, чем несказанно огорчил мать герцогиню Августу Баварскую. Женился на Марии Николаевне и вскоре оказался очень полезен в руководстве строительством железных дорог.
Зная все это, стоит внимательно вчитаться в описание романа Мери и Грушницкого. Возможно, легкомысленная царевна мимоходом и пококетничала с поэтом. Но тут же обратила внимание на другой предмет. «Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу, — рассуждал Печорин, — это чувство было — зависть… и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого… вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно».
А потому Грушницкий удостаивается убийственного описания личности своей избранницы, очень схожего со словами Ольги Николаевны, но сделанного обиженным человеком: «Княжна, кажется, из тех женщин, которые хотят, чтобы их забавляли; если две минуты сряду ей будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно… Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а… выйдет замуж за урода».
Бедняга Грушницкий получил все колкости, на которые был способен Печорин. Он — романтический пошляк. С «низком», не августейшим происхождением в повести соотносится юнкерство, толстая солдатская шинель, вызвавшая поначалу интерес Мери. А с переходом к более высокому статусу — пожалование первого офицерского чина. «За полчаса до бала явился ко мне Грушницкий в полном сиянии армейского пехотного мундира… эполеты неимоверной величины были загнуты кверху в виде крылышек амура… Самодовольствие и вместе некоторая неуверенность изображались на лице его».
Описание его внешности — карикатура на Максимилиана. «Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можно дать двадцать пять лет, хотя ему едва ли двадцать один год. Он закидывает голову назад, когда говорит, и поминутно крутит усы левой рукой». Любопытно и кольцо Грушницкого: «Мелкими буквами имя Мери было вырезано на внутренней стороне, и рядом — число того дня, когда она подняла знаменитый стакан». Такие надписи обычно гравировались на обручальных кольцах, с указанием числа свадебной церемонии.
Убежденный в том, что интерес дам достигается колкостями, Лермонтов, возможно, дразнил Мэри выходками вроде «1-го января». Печорин описал эту тактику: «А-га! — подумал я, — вы не на шутку сердитесь, милая княжна; погодите, то ли еще будет!.. Княжна меня решительно ненавидит… хочет проповедовать против меня ополчение; я даже заметил, что уже два адъютанта при ней со мной очень сухо кланяются».
На фоне истории Мэри и Макса новые краски добавляются к рассказу об известной дуэли Лермонтова с Эрнестом Барантом. Герцог Лейхтенбергский — сын Богарне, и вопрос об отношении поэта к французам, из-за которого разгорелась ссора, вовсе не был посторонним для посольства, куда Лермонтова пригласили на бал. Плох ли один Дантес или все его соотечественники? Возникал намек на Богарне, ставшего членом царской семьи.
Причина дуэли очень темна. Де, молодой Барант и Лермонтов ухаживали за одной дамой — княгиней Щербатовой. Де, Баранту дурно говорила о Лермонтове немецкая писательница Тереза фон Бахерахт… Однако в обществе циркулировали слухи, что противники дрались не из-за тех дам, чьи имена называли.
В «Герое…» Лермонтов и сам показал, как имя одной женщины оказалось закрыто именем другой. А отзыв Грушницкого после неудачной попытки поймать Печорина под окном Мери: «Какова княжна? А?» — следует считать за очередной выпад.
Однако литература не была бы литературой, если бы позволяла себе полные соответствия с реальностью. В повести Мери — лишь игрушка для отвода глаз публики. Точно так же, как Леонин в тексте Соллогуба — не полная калька Лермонтова. Мимолетные отношения поэта с «княжной» заставили их расстаться «врагами». Но встреться они через пять лет, когда муж надоест, и кто знает… На это намекал Печорин.
Сколько перьев было сломано, чтобы доказать, что Печорин вырос именно из русской почвы! Пройдут годы, и придется признать: герой — часть общеевропейской литературной традиции, всерьез затронувшей и Россию, однако не ею зачатой. «Этот скучающий чудак, — писал Владимир Набоков, — продукт нескольких поколений, в том числе нерусских; очередное порождение вымысла, восходящего к целой галерее вымышленных героев, склонных к рефлексии». Далее названы имена персонажей Руссо, Гёте, Шатобриана, Констана, Байрона, Пушкина, Нодье и Бальзака. «Соотнесенность Печорина с конкретным временем и конкретным местом придает, конечно, своеобразие плоду, взращенному на другой почве, однако сомнительно, чтобы рассуждения о притеснении свободомыслия… помогли нам его распробовать»[535].
Примерно это же говорит доктор Вернер, в чьи уста Лермонтов вкладывал стороннюю характеристику персонажа: «Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания. Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе».
«Роман в новом вкусе», что это для времен Печорина? Не те ли «иностранные» тексты, которые, по словам императора, «портят нравы»? Сам герой назвал книгу, не попавшую в набоковский список. После рассказа о невинном поцелуе в щеку княжны Мери, которой сделалось дурно при переезде через горную речку, Печорин записал: «В ее движениях было что-то лихорадочное… Все заметили эту необыкновенную веселость. И княгиня внутренно радовалась, глядя на свою дочку; а у дочки просто нервический припадок она проведет ночь без сна и будет плакать. Эта мысль мне доставляет необъятное наслаждение: есть минуты, когда я понимаю Вампира».
Вампир — герой одноименного романа Джона Полидори, врача лорда Байрона. Он был написан в 1816 году на вилле Диодати на берегу Женевского озера, где путешественники — Мери и Перси Биши Шелли, Байрон и его врач — провели две недели взаперти из-за сильного ливня. Они читали вслух готические рассказы о призраках из книги «Фантасмагория» и договорились, что каждый попытается написать собственный. Перси создал «Убийство», Байрон — наброски к «Погребению», Мери — «Франкенштейна», а Полидори — «Вампира», который позднее послужил своего рода «мостиком» к роману Брема Стокера «Дракула»[536].
Герой Полидори — романтический аристократ Рутвен соблазнял девиц и пил их кровь, поддерживая в себе жизнь «цветом чужой невинности». У Лермонтова полстраницы в рассуждениях Печорина посвящены этой теме: «Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки?.. Есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути, я смотрю на страдания и радости других только… как на пищу».
Роман Полидори стал очень популярен, хотя сам автор, как и подобает романтику, пустил себе пулю в лоб. Очень быстро европейская мода на вампиров проникла в Россию. Недаром Пушкин знакомит Ларину с подобной литературой:
[531] Хаецкая Е. В. Лермонтов. М., 2011. С. 358–359.
[532] Фикельмон Д. Дневник 1829–1837. М., 2009. С. 327.
[533] На ранних портретах Марии Николаевны ее изображали обычно в платье жемчужного цвета, в то время как голубой был как бы присвоен Ольге Николаевне, а розовый — Александре Николаевне.
[534] Ольга Николаевна, великая княжна. Сон Юности. С. 341.
[535] Набоков В. В. Указ. соч. С. 433.
[536] Кинг С. Пляска смерти. История литературы ужаса. М., 2001. С. 67.