Итак, на наш взгляд, мужа Татьяны следовало бы внести именно в среднюю возрастную категорию героев 1812 года. Тех, кто, с одной стороны, получил чин еще на войне, а с другой — готов вспомнить с Онегиным старые «шалости».
Глава третья
Магия титула
Выйдя замуж, Татьяна обрела княжеский титул. Только современному человеку он кажется самым завидным в иерархии дореволюционной России — выше один царь. Но в эпоху Онегина, как и веком раньше, существовала заметная разница между новой знатью с пожалованными титулами, с пышными гербами на европейский манер и старинной, родовой, чьи фамилии встречались на страницах летописей.
Такого героя Пушкин вывел в «Медном всаднике»:
Объединив вотчину и поместье, Петр Великий убрал сословную перегородку внутри дворянства. Но живейшая память о ней оставалась. Рубец не зажил. В «Романе в письмах» Пушкин заметил: «Аристокрация чин[овная] не заменит аристокрации родовой».
В конце XVIII века историк князь М. М. Щербатов ополчался на новые роды, подчеркивая как бы незаконность их возникновения. После реформ Петра «начали люди наиболее привязываться к государю и к вельможам, яко ко источнику богатства и награждений… стали не роды почтенны, а чины, и заслуги, и выслуги»[317]. Древние фамилии, владевшие некогда собственными княжествами, чувствовали себя униженными, когда их ставили в равное положение с теми, кто приобрел знатность и богатство, служа государю.
Пушкин негодовал: «Настоящая аристократия наша с трудом может назвать своего деда. Древние роды их восходят от Петра и Елизаветы. Достоинство всегда достоинство, и государственная польза всегда требует его возвышения. Смешно только видеть в ничтожных внуках пирожников, денщиков, певчих и дьячков спесь герцога Монморанси, первого христианского барона»[318].
Та же мысль звучит в «Моей родословной» 1830 года: «У нас нова рожденьем знатность, / И чем новее, тем знатней».
В перечислении семейств новой знати легко узнать Меншиковых, Румянцевых, Разумовских, Сперанских, Безбородко, Нессельроде. М. Ю. Лермонтов продолжил список за счет отпрысков вчерашних фаворитов:
Здесь задевались Шуваловы, Орловы, Потемкины, Завадовские. Впрочем, разговор был начат уже в «Моей родословной»:
В Одессе Пушкин с жаром говорил М. В. Юзефовичу: «Я горжусь тем, что под выборной грамотой Михаила Федоровича есть пять подписей Пушкиных»[319]. Однако монархи старались не вспоминать о том, что когда-то «водились Пушкины с царями». Поскольку это ставило самих царей на одну доску с еще вчера сильными властными семействами. В декабре 1834 года, когда, казалось бы, все страсти должны были девять лет как отбушевать, Пушкин записал свой разговор с великим князем Михаилом Павловичем: «Я заметил, что значит наше старинное дворянство с именами… с просвещением, с ненавистью противу аристократии и со всеми притязаниями на власть и богатство? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто был на площади 14 декабря? Одни дворяне… Я сказал: „Мы, которые такие же родовитые дворяне, как император и вы…“»[320].
Заметим, зафиксированы не столько ответы великого князя, сколько слова самого поэта. Значит, именно они были в данном случае важны для Пушкина. Следующая фраза: «Все Романовы — революционеры и уравнители» — звучит вовсе не как комплимент. Бояре поставили Романовых царями, но коль скоро и сами они «такие же родовитые дворяне, как император», то могут отказаться от 1612 года и избрать республику. Если не сам Пушкин, то те, кто вышел 14 декабря на площадь, которых «при первом новом возмущении» будет, «кажется, много». Таков смысл послания. Любопытно отметить, что «диктатором» заговорщики назначают князя Трубецкого — не самого влиятельного, зато самого знатного — куда древнее правящей династии. Когда-то один из Трубецких руководил ополчением и тоже баллотировался в цари.
Представители коренных русских родов готовы были подчеркнуть свое превосходство: «Упрямства дух нам все подгадил». Неудивительно, что монархи неуютно чувствовали себя, окруженные представителями старинных родов, готовых помериться с ними знатностью, и предпочитали иметь в качестве близкого окружения либо обрусевших немцев, либо отпрысков новых родов. Те и другие и составляли аристократию.
Императоры, опиравшиеся на служилую знать, старались законодательно обеспечить ее первенство. Екатерина II в «Жалованной грамоте дворянству» 1785 года первым пунктом «доказательства благородства», позволявшим записать фамилию в Родословную книгу, назвала дипломы, «жалованные от монархов», затем патенты на чины, дававшие дворянство, и только последним пунктом шли жалованные грамоты, купчие, рядные и закладные на имения, доказывавшие, что семейство дворянское[321]. Так императрица подчеркнула приоритет службы над «породой». В кишиневской ссылке в 1822 году в неоконченном фрагменте «О русской истории XVIII века» Пушкин с возмущением писал: «Возведенная на престол заговором нескольких мятежников, она… унизила беспокойное наше дворянство»[322]. Заметки, сделанные в 23 года, могли позднее и не интересовать самого поэта, чем объяснялось его равнодушие к попыткам кишиневского друга Алексеева вернуть странички[323]. Но убеждение в том, что «Екатерина унизила дух дворянства», сохранилось надолго.
Монархи опасались старинной знати. «По смерти Петра» многие из «ничтожных потомков» выпускали из рук бразды правления, передавая их разного рода олигархическим советам с несменяемыми членами из числа высших сановников. На протяжении всего XVIII века самодержавие и аристократия вели скрытую, но от этого не менее жестокую борьбу, которая время от времени разрешалась кровавыми вспышками переворотов. Любопытно, что после 14 декабря 1825 года иностранные дипломаты, пережившие мятеж в Петербурге, характеризовали возмущение на Сенатской площади как попытку аристократии перехватить управление страной в момент междуцарствия.
Так, в «Меморандуме о заговоре» английский посланник сэр Эдвард Дисборо в январе 1826 года писал: «Это борьба за власть между троном и знатью в стране, в которой третье сословие отсутствует… Дворянство, прежде господствовавшее над троном, Петр I подчинил своей твердости и ужаснул своей жестокостью. Екатерина II управляла им с совершенным мастерством. Павел пал его жертвой. От имени Александра оно рассчитывало править… Многие из его офицеров… заявили о своей приверженности конституционным учреждениям. К этому разряду относится родовитая знать, а также лица, выдающиеся чинами, способностями и богатством… Николай мог бы казнить мятежных офицеров, или, возможно, сделав некоторые уступки их взглядам, он пришел бы к согласию с родовитой знатью и правил бы мирно. Возможно также, что он стал бы окончательно ими порабощен… Но он показал им штык, и посредством штыка ему придется впредь ими управлять. Индивидуумы, являющиеся членами 150 знатных семей, находятся под арестом… С дворянством он находится в состоянии открытой войны… Офицеры этой армии — та же самая знать, и если это противостояние будет длиться далее, действующая армия может выродиться в стрелецкое войско»[324].
С XVIII века, если не раньше, царская власть видела в родовой аристократии порывы к либерализму, анархии и превращению России в Речь Посполитую. Узнав, что Пушкин и Вяземский просятся в действующую армию, цесаревич Константин написал Бенкендорфу из Варшавы в апреле 1828 года: «Поверьте мне, любезный генерал, что в виду прежнего их поведения как бы они ни старались выказать теперь свою преданность службе его величества, они не принадлежат к числу тех, на кого можно было бы в чем-нибудь положиться»[325]. Именно с недоверием связан отказ, который породил горькие строки Вяземского:
«Упрямства дух» заставил Вяземского написать молодому императору Николаю I «Исповедь», где осветить причины своего расхождения с правительством Александра I и объяснить, чем именно он будет полезен новому государю: «Мог бы я по совести принять место доверенное, где… было бы более пищи для деятельности умственной, чем для чисто административной или судебной… Желал бы просто быть лицом советовательным и указательным, одним словом, быть при человеке истинно государственном — род служебного термометра, который мог бы ощущать и сообщать»[326].
Вопрос об ответственности даже не вставал. «Исповедь» замечательна иерархией, которую выстроил обиженный Рюрикович. Он разговаривал с императором даже не на равных, а как более знатный дворянин с менее знатным. Удивительно ли, что в условиях войны с Турцией и постоянных переездов Николай I не отвечал целый год? Не захотел он говорить в подобном тоне и позже. Дело Вяземского не сдвигалось с мертвой точки, пока тот не обратился с формальной просьбой. Оценим мрачноватый юмор государя: «служебный термометр» был послан не в Третье отделение, которое занималось как раз обзорами общественного мнения и на которое намекал князь словами: «ощущать и сообщать», а в Министерство финансов. Последним руководил Е. Ф. Канкрин — немец, доктор права, генерал, граф, отъявленный трудоголик, всего добивавшийся сам и обеспечивший золотое содержание рубля. Егор Францевич, конечно, полюбил беседовать с Вяземским, но работой его не обременял, понимая, что князей не впрягают в воз с государственными бумагами.
«Обчелся я — знать не пришла пора, / Дать ход уму и мыслям ненаемным», — жаловался поэт.
Ситуация усугублялась еще и тем, что родовая знать, обеднев, составляла массы среднего небогатого дворянства, а новая знать — аристократию, «толпой стоявшую у трона». Столицей первых была Москва, вторых — Петербург. Недаром Пушкин подчеркивал, что он «мещанин», не желающий знаться с придворными:
На деле «якшаться» приходилось. И во многом по собственному желанию. После возвращения в Петербург из Михайловского поэт попробовал занять достойное место именно среди аристократии. Барон А. И. Дельвиг, кузен старинного лицейского друга Пушкина, вспоминал, что «Дельвиг удерживал его от… слишком частого посещения знати, к чему Пушкин был очень склонен»[327].
О том же писал и брат редактора «Московского телеграфа» Н. А. Полевого: «Не невозможно, что Пушкин… простил бы моему брату звание купца, если бы тот явился перед ним смиренным поклонником. Но когда издатель „Московского телеграфа“ протянул ему руку свою как родной, он хотел показать ему, что такое сближение невозможно между потомком бояр Пушкиных, внуком Арапа Ганнибала, и между смиренным гражданином… Он оскорблялся, когда в обществе встречали его как писателя, а не как аристократа… Он ошибался, полагая, будто в светском обществе принимали его как законного сочлена; напротив, там глядели на него как на приятного гостя из другой сферы жизни, как на артиста»[328].
Однако, по Пушкину, и артист, и художник, и поэт — суть аристократы, если… они родились таковыми. В «Египетских ночах» 1835 года Чарский обращается к заезжему итальянскому импровизатору: «Наши поэты сами господа, и… не ходят пешком из дома в дом, выпрашивая себе вспоможения». Десятью годами ранее в письме А. А. Бестужеву (Марлинскому) звучит та же мысль: «У нас писатели взяты из высшего класса общества. Аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием. Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт является в его передней с посвящением или с одою, а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин, — дьявольская разница!»[329]
Почти слово в слово. Значит ли это, что К. А. Полевой прав? Ведь ухаживание за Елизаветой Ксаверьевной — повод, а не причина ссоры с генерал-губернатором. Причина — в разном миросозерцании. В исключающих друг друга ценностях.
«Уоронцовы» — хоть и старинная фамилия, дворяне «по московскому списку», но давно потеряли даже русский выговор, променяли первородство. На выслуженный графский титул, высокое место в иерархии чинов, пожалованное богатство. Слова генерал-майора М. С. Воронцова, в 1817 году вынужденного подать в отставку после блестящего руководства Оккупационным корпусом в Мобеже: «Я совсем не думаю, чтоб я нужен был службе, напротив, она мне нужна»[330], — совершенно невозможны для Пушкина. Прося отставки в мае 1824 года, поэт писал А. И. Казначееву: «Единственное, чего я жажду, это — независимости»[331].
Итак, родовитые люди находят способ чувствовать себя независимо, даже если бедны. Превращают поэзию в «род частной промышленности». А новая знать, несмотря на богатство, нуждается в службе, понимаемой Пушкиным как форма зависимости.
Обрисовав внутреннее противостояние двух лагерей в русском благородном сословии, мы хотели бы показать, что отнюдь не все равно, к какому именно кругу после замужества тяготела Татьяна. В начале Восьмой главы Пушкин говорит о музе:
Таким образом, он подчеркивает, что муза, как и Татьяна, наконец, заняла свое место. В кругу олигархии обе чувствуют себя уверенно, спокойно. Их гордость естественна. Однако, что именно так высоко подняло героиню? Принадлежность к старой родовой знати или к новой аристократии? Тождественно ли ее «богата и знатна» тому, что Пушкин отрицал: «Я не богач, не царедворец, / Я сам большой»?
Теперь Татьяна — «сама большая». Но за счет чего? Решить эти вопросы можно, только разобравшись с происхождением князя N. И ответы вновь, как и в случае с возрастом, не будут однозначными.
[317] Щербатов М. М. О повреждении нравов в России. С. 320, 332, 336.
[318] Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. М.; Л., 1937–1949. Т. 8. С. 42.
[319] Юзефович М. В. Воспоминания // Пушкин в воспоминаниях современников. М., 2005. С. 492.
[320] Пушкин А. С. Дневник // Пушкин в жизни. С. 384.
[321] Русская генеалогия / Под ред. Б. А. Николаева. М., 1999.С. 72.
[322] Пушкин А. С. Собрание сочинений. Т. 7. М., 1962. С. 192–193.
[323] Эйдельман Н. Я. «По смерти Петра…» // Прометей. Историко-биографический альманах из серии «Жизнь замечательных людей». Т.Х. М., 1974. С. 310–362.
[324] Подлинные письма из России. 1825–1828. СПб., 2011. С. 82–85.
[325] Русский архив. СПб., 1884. № 2. С. 319.
[326] Бондаренко В. В. Вяземский. С. 287–288.
[327] Пушкин в жизни. С. 91.
[328] Там же. С. 97.
[329] Пушкин А. С. Собрание сочинений. Т. 9. С. 160.
[330] Сб. РИО. Т. 73. С. 503.
[331] Пушкин в жизни. С. 99.