Автор создает ситуацию, когда не события властвуют героем, а он событиями. Владимир сам творит окружающий мир — тот мир, в котором будет жить весь уезд, едва там заведутся разбойники. Собрав шайку, Дубровский образует новую реальность, с которой другим придется согласиться.
Необходимо обратить внимание на одну красноречивую деталь, которая много объяснит нам в пушкинском восприятии героев повести. Прототипы обоих главных персонажей — и Островский, и генерал Измайлов — оказались наказаны властью. Один за то, что разбойничал. Другой за то, что притеснял своих крестьян. Оба пострадали. Государство бестрепетной рукой выдернуло их из привычной жизни и каждому воздало в соответствии с законом.
Ни с Троекуровым, ни с Дубровским такого не происходит. На страницах повести они оба избегают кары. Владимир расстается с разбойниками, после того как награбил достаточно для безбедной жизни, и уезжает за границу. С разбитым сердцем, но полным кошельком. А Кирила Петрович, благодаря любви атамана к Маше, избавлен от каких бы то ни было посягательств. Почему?
Да потому, что и главного положительного, и главного отрицательного персонажа Пушкин любит, каждого по-своему. Горячо и сильно. Он не готов отдать их на съедение безличной государственной власти. Ведь и Троекуров не менее романтичен, чем Дубровский. Только его романтика и удаль со знаком минус.
Пушкина интересовали такие характеры. Это богатый, яркий, самобытный образ. Пусть и самодур, зато широкая натура, по-настоящему русская. Он и медведей спустит, и наградит по-царски. Вспомним, ведь Кирила Петрович готов помириться со старым Дубровским, он едет к нему, но несчастного разбивает удар. Он и Дефоржа полюбил за храбрость. В сущности, Владимир был бы прекрасным зятем Троекурову — оба они масштабные личности.
Если внимательно вчитаться в текст, то противостояние этих персонажей внешнее и обусловлено оно обстоятельствами, а не характерами. Не Дубровский противопоставлен Троекурову, а оба они противолежат третьему лицу — некой тени, злому гению, скользкому и холодному князю Верейскому. Это дворянин новой формации — воспитанный, долго живший и состарившийся за границей. Хищник, налагающий руку на то, что дорого нашим антиподам, — на Машу, которую отец, как подчеркивает Пушкин, несмотря на грубость, очень любил.
В Верейском нет ничего широкого, яркого, русского. Подспудно читатель ощущает, что, случись новая гроза, вроде 1812 года, и Дубровский с Троекуровым окажутся по одну сторону. Недаром генерал Измайлов довел свое ополчение до Монмартра. А где будет Верейский? Бог весть. Может, сбежит. Может, подастся к французам. Во всяком случае, его место — на противоположной стороне.
Так вот, обоих своих любимых персонажей Пушкин выводит из-под тяжкого удара государства. Они оба неподсудны той довлеющей силе, которая обезличивает и уравнивает всех, пусть и перед законом.
В отличие от обыденной жизни, веером выкидывающей разные, в том числе и благие, исходы, в тексте, подобном «Дубровскому», хорошего конца быть не может. Грустное развитие событий заложено изначально. Оно неизбежно, именно благодаря уходу автора в некое «русское постоянное» — отвлеченное «всегда», куда реальная история на самом деле не допускается…
Когда автор впервые выступал с докладом о «Дневнике Дубровского» в Институте всемирной истории Российской академии наук, при обсуждении прозвучала любопытная реплика. Действия Дубровского, собравшего шайку и перепугавшего всю округу, очень похожи на традиционные польские «наезды» — регулярные вылазки шляхты с вооруженными холопами друг против друга.
Это и правда так. Недаром прототип Владимира — белорусский дворянин. Да и фамилия на «-ский» в XIX веке ассоциировалась больше с польскими землями, чем с коренными русскими.
В России возможности наезда со времен Московского государства противопоставлялся суд — обращение к царю по местническим и земельным вопросам. Романтическому праву силы противолежала весьма прозаическая, но действенная практика решения спора законным путем. Которая, впрочем, не исключала ни бытового самодурства, ни нравственной потребности дать отпор. И в XVIII, и в XIX веках длительные разбирательства по делам мелких помещиков, обиженных богатыми соседями, шли чередой. Один из биографов Льва Измайлова — С. Т. Славутенко, кстати тоже выходец с бывшей польской «украины», — вспоминал о своей собственной родне: «История моего деда, отца матери, несколько похожа на повесть Пушкина „Дубровский“… богатый помещик разорил бедного (такие случаи бывали повсеместно)»[267].
Современниками Пушкина поведение Троекурова воспринималось не просто как домашняя тирания, а как тирания доморощенная. В. Г. Белинский писал: «Старинный быт русского дворянства в лице Троекурова изображен с ужасающей верностью»[268]. Между тем в 30-е годы XIX века о нравах русской старины судили скорее по наитию, серьезные исследования еще не были написаны. Нравы же, как писал князь М. М. Щербатов, подверглись сильной порче — «повреждению» — в том числе и от воздействия соседей, чьи земли молодая империя присоединяла к своим и чья повседневная жизнь казалась такой соблазнительной.
Среди рассказов о знаменитом владельце резиденции Несвиж Кароле Станиславе Радзивилле, одном из последних отпрысков некоронованных королей Литвы, встречается сюжет, очень близкий к «Дубровскому». Радзивилл, прозванный «Пане Коханку»[269], за то что именно с этими словами обращался к любому собеседнику, как-то заврался во время пирушки. Его добрый приятель, бедный шляхтич, живший по соседству, усомнился, получил оплеуху и кинулся на хозяина с ножом. Гостя оттащили и выгнали. Честь бедняги осталась запятнанной, он обратился в суд, но чиновники в угоду богатому ответчику разорили истца. С горя тот явился к Пане Коханку на поклон и заявил: на свете есть только два дурака. Князь, потому что осмелился равнять себя с Екатериной Великой (Радзивилл как раз переживал очередную неудачу из-за участия в очередном польском заговоре). И он, грешный, потому что решился на тяжбу с князем. Пане Коханку расчувствовался, всё простил и вернул земли[270].
П. И. Мельников-Печерский привел эту историю в «Княжне Таракановой». Так зародился «польский след» «Дубровского». Забавные истории о «Пане Коханку» пересказывались в России и издавались во Франции, а среди знакомых поэта были поляки, способные поделиться красками своей истории.
Однако обратим внимание на знаковую разницу в поведении героев. Если бедный шляхтич, перешагнув через свою гордость, сам является к оскорбителю, пусть и давнему приятелю, просить милости, то старик Дубровский тверд до конца. От широты душевной к нему приезжает сам Троекуров, он готов повиниться, потому что действовал не по совести. Этот поступок сразу переносит читателя на родную почву, где и Кудеяр-атаман может раскаяться. И где, по мысли романтика, менее всего нужна третейская сила государства для разрешения конфликта.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
МУЖЬЯ ТАТЬЯНЫ
Кто нам сказал, что Татьяна не любила мужа? Пушкин?
Неправда. Пушкин устами героини озвучил совсем иное: она и в высшем петербургском свете продолжала питать чувства к Онегину. Однако ее брак очень прочен. Даже появление мужа — «шпор незапный звон раздался» — после разговора главных героев психологически не подводит к дуэли. Казалось бы, единственному средству разрешить скрытый конфликт. Почему?
Прежде всего потому, что Татьяна внутренне права не только перед Онегиным, но и перед тем, кому «отдана». И останется права, даже если гласно признает, что юношеское чувство связывало ее с кузеном супруга. Положим, князь N испытает укол ревности. Положим, будет некоторое время холоден с женой, хотя ему самому — ветерану Наполеоновских войн, поздновато нашедшему спутницу, — вероятно, есть в чем покаяться.
Но в конце концов жизнь вернется на круги своя. Брак не пострадает. Ибо построен на иных основаниях, чем вычитанное из романов чувство уездной барышни или горячее желание молодого офицера побывать в объятиях красавицы-маркитантки.
Люди того времени четко разделяли увлечения и семью. Свободный полет души и обязанности. Социальные и имущественные барьеры часто мешали одному перетечь в другое. Делили жизнь на две половины: до и после венца. Даже мужчины, от которых свет требовал только соблюдения внешних приличий, старались их не нарушать. Так, признанный Дон Жуан своего времени А. X. Бенкендорф, свободно описывавший в мемуарах многочисленные романы, сразу после свадьбы прекратил рассказы о них — дочери могут прочесть, хотя сами увлечения, конечно, оставались.
Для женщин деление на «до» и «после» было еще значимее в силу их зависимого положения. Дамы проводили суровую, почти непреодолимую границу между трепетом девичьего сердца и «любовью супружественной». Уже не раз цитированная нами Аннет Оленина писала в дневнике: «Никогда не будет во мне девственной любви, и ежели выйду замуж, то будет любовь супружественная»[271], то есть основанная на долге, а не на вольном желании.
Глава первая
Долг и воля
За поколение до Анны Алексеевны, до Татьяны и их ровесниц «матушки» вообще считали зазорным добрачное увлечение. Московская дворянка Е. П. Янькова, урожденная Корсакова, выходя замуж в 1793 году, признавалась, что жених ей «приходился по мысли». «Не то чтоб я была в него влюблена (как это срамницы-барышни теперь говорят), — рассуждала она, — но, дай батюшка свое согласие, и я бы не отказала»[272].
Четверть века спустя подобное представление сохранялось, чуть видоизменившись. Девушка прикидывала, кто из подходящих кандидатов был бы ей непротивен в качестве мужа, но ясно сознавала, что не может ответить ему страстью. Разговорившись с приятелем семьи Иваном Андреевичем Крыловым, Аннет записала: «Он вообразил себе, что двор скружил мне голову, и что я пренебрегала бы хорошими партиями, думая выйти за какого-нибудь генерала: в доказательство, что не простираю так далеко своих видов, назвала я ему двух людей, за которых бы вышла, хотя и не влюблена в них: Мейендорфа и Киселева»[273].
Анне Алексеевне не повезло. Полковник Сергей Дмитриевич Киселев, о котором она думала как о влюбленном, женился в Москве по давней взаимной склонности на Елизавете Николаевне Ушаковой. В марте 1830 года Пушкин написал о них П. А. Вяземскому, что «они счастливы до гадости»[274]. А барон Егор Федорович Мейендорф, генерал-майор, командир лейб-гвардии Конного полка, делавший блестящую карьеру, выбрал богатую вдову генерал-адъютанта, героя войны 1812 года Я. А. Потемкина — Ольгу Федоровну, урожденную Брискорн, красавицу на 15 лет его младше[275].
Однако характерно само направление мыслей барышни. Влюбленность — одно. Будущий муж — другое. Блестяще владея пером, Оленина нарисовала в «журнале» картину разбитого девичьего сердца и переход от горя к мысли о браке. Ее роман с неназванным героем — удел воображения, мира мечты. Самый жестокий поступок предмета страсти — не заметил и не посватал. «Кто вчера обрадовался и вместе испугался, увидя в Конюшенной улице коляску, в которой сидел мужчина с полковничьими эполетами и похожий на… — спрашивала себя Оленина. — Но зачем называть его! Зачем вспоминать то счастливое время, когда я жила в идеальном мире, когда думала, что можно быть счастливой или быть за ним, потому что то и другое смешивались в моем воображении: счастье и Он… Ах, зачем попалась мне коляска, она напомнила мне время невозвратное».
Дочки мадам Яньковых читали романы и начинали воображать любовь еще до встречи с реальным человеком. А когда сталкивались с подходящим господином, обрушивали на него давно выношенное и выстраданное чувство. Так случилось и с Татьяной:
Что здесь от реальности? Что от прочитанных книг и от «тоски волнуемой души»? Давно замечено, что чувства, выраженные в «Письме Татьяны», очень книжные[276], они взяты с полки вместе с томиком Ричардсона. Но именно так должна была ощущать и говорить «стройная меланхоличная девушка, воспитанная на романах и на бланманже»[277]. Пушкин сам назвал истории Ричардсона и Руссо «обманами», но и выдуманные страсти могли потрясать барышень почти до потери разума. «Слава Богу, дружбе и рассудку, они взяли верх над расстроенным воображением моим, — свидетельствовала Оленина, — и холодность и спокойствие заменили место пылких страстей и веселых надежд… И к счастью, а то проститься бы надобно с рассудком. Вообразите каникулярный жар в уме, в крови и в воздухе. Это и мудреца могло бы свести с ума»[278].
[267] Словутенко С. Т. История моего деда // Русский вестник. СПб., 1858.С 65.
[268] Белинский В. Г. Полное собрание сочинений. Т. 7. С. 577.
[269] На русский язык можно перевести как «Дорогой пан» или лучше «Дорогой ты мой!».
[270] Шишигина-Потоцкая К. Я. Легенды Несвижа. Минск, 2012. С. 53–54.
[271] Оленина А. А. Журнал // Пушкин в воспоминаниях современников. М., 2005. С. 459.
[272] Янькова Е. П. Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово. М., 1989. С. 49.
[273] Оленина А. А. Указ. соч. С. 460.
[274] Пушкин А. С. Собрание сочинений. Т. 9. С. 311.
[275] Арабоглы М. А. Три усадьбы, три судьбы. СПб., 2006. С. 89–91.
[276] Лотман Ю. М. Пушкин. С. 626.
[277] Пушкин А. С. Собрание сочинений. Т. 5. С. 474.
[278] Оленина А. А. Указ. соч. С. 458.