— Нетерпеливый ты, мальчик, — проворчал старик, закуривая трубку, — ну, так и быть, слушай…
— Там, где каменным суровым рыцарем стоит замок Германа, пятьсот лет тому назад, в тени могучих дубов, стояла хижина чародейки Лады. Красивая была эта Лада, и добрая. Чародейкой ее прозвали за то, что хорошо лечила людей целебными травами от всех болезней. Слава о ее врачевании дошумела до берегов Дании. Имя Лады было благословенным среди людей.
Но все доброе, что делает человек своему ближнему, ведет к большим страданиям и даже к мученичеству…
Так было и с чародейкой Ладой…
В те времена не было более жестоких и черствых людей, как духовенство. Узкие, невежественные, мстительные фанатики не могли простить, что в руках необразованной, простой женщины, — такой великий дар и такая громкая слава, а у них, таких ученых, знающих премудрое Слово Священного Писания, уважаемых сильными мира, нет этого великого дара и нет этой громкой человеческой славы, и решили служители церкви, в душных своих кельях, отомстить чародейке Ладе.
По Нарве они распространяют слух, что Лада — колдунья и силой бесовской исцеляет недужных, и что нет места ей под небом и Бог требует сожжения ее на костре.
Тот, кого во все времена считали отбросами человечества и у кого не спрашивали совета сильные люди, — простой народ — всей силой своей любви восстал против монашеской злобы и решил не допустить на костер чистую Ладу, так много любви и заботы отдавшей страждущим людям.
Но злоба сильных — сильнее любви народа.
Она сделала свое дело.
В темную зимнюю ночь, в тихую хижину Лады ворвались люди, закованные в железо, грубо схватили ее и повели по тихим снежным улицам Нарвы в мрачный подвал высокой церкви, где заседало Высшее судилище инквизиторов. Никто не защитил Ладу.
Чтобы не было возмущения в народе, сильные люди решили сжечь ее тайно, перед ратушей, в ночь на Рождество Христово, ровно в двенадцать часов.
Когда заснула Нарва, от дверей церкви потянулась мрачная процессия. Жуткое пламя факелов освещало фигуры монахов–инквизиторов, черных как исчадия ада, и среди
них белую, как лилия, фигуру Лады. Гнусавыми голосами тихо распевались псалмы.
Остановились на площади. Стали ждать, когда ударит полночь, чтобы приступить к сожжению.
Неуловимо тянется стрелка. Проходит минута. Две. Три. Сейчас должны пробить смертные для Лады часы, и вдруг… чудо. Часы остановились.
Какой–то испуганный монах, разжигавший костер, в страхе прошептал:
— Перст Божий!
И бросил факел.
Но кто–то твердо отчеканил властным голосом:
— Сжечь ее немедленно! Она силой волшебства своего остановила часы!
И сожгли Ладу.
Да… сожгли. И никто тогда не протестовал, кроме ратушных часов.
За готическими, узорными от мороза окнами плакала снежная вьюга, и мне, маленькому, казалось, что это плакала белая душа сожженной Лады.
В. Бельский
ДУМЫ ПОКОЙНИКА
В Эмигрантской больнице догорала, как одинокая свечка в пустом и безлюдном храме — жизнь эмигранта Сидора Горемыкина.
За окном весна звенела, сверкала в каждом солнечном блике, в каждом движении, в каждом звуке улицы — а он умирал безвестный, никому не нужный, среди холодных эгоистичных людей.
Чудилась ему в предсмертных грезах: кроткая, тихая, вечно благословляющая родина, вся в черных бесконечных дорогах…
Горемыкину стало вдруг легко и свободно.
Страдания где–то остались позади.
Он как будто бы очутился в преддверии чего–то яркого, радостного, неземного…