Она надевает очки, обмотанные на переносье шерстяной ниткой, достает с угольника пухлую колоду и, перетасовав, раскладывает карты на клеенке:
— На сердце у тебя, девка, дорога и собственный интерес.
Молодая вздыхает.
— Для дома — известие и переживание через свою сердечность. Были у тебя печаль и большие хлопоты. Но печалишься напрасно. Успокоишься письмом и свиданием с червонным королем. Хорошо тебе, Тоня, выпало.
— Да хоть бы в самом деле.
— А че же? Гляди сама карту — одне красные.
— Извелась я, теть Наташа. Сны нехорошие вижу.
— Думаешь, вот и снится.
— Как же не думать…
Желтый язычок пламени тянется вверх, коптит, и ламповое стекло начинает темнеть. Старуха укорачивает фитиль.
Зажмуриваюсь и снова вижу тот танк. Он горит, чадя черным дымом, и из дыма свесились на потемневшую броню руки танкиста. Вагоны тоже горят: треща, летят головешки, желтые одуванчики забросаны землей. Хочу кричать, но не могу и только громко всхлипываю во сне.
— Ай привиделось че? — спрашивает старушка.
От мороза потрескивает в углу бревно. Огонь в лампе раздвоился, стекло тускнеет.
— Сворожи и ему, теть Наташа, — просит Тоня, кивнув на меня.
Ложатся на стол засаленные карты. Для дома, для сердца, что было, что будет…
— Одни вини, — говорит Тоня.
Старуха качает головой и сгребает карты в кучу. И я чувствую, что мне выпало плохо, очень плохо, потому что она даже не хочет говорить. Наверное, никогда больше не увижу отца, наверное, умру сам, как умерли сестренка и мать… Съеживаюсь, вбираюсь в себя перед неизбежностью беды, бессильный противостоять непостижимому и страшному, что обрушилось на весь мир.
И вдруг чувствую, как моей стриженой головы касается чья-то рука.
— Не печалься, все будет хорошо, увидишь — все будет хорошо.
Это подошла и гладит меня Тоня. Гладит нежно, ласково успокаивая совсем чужого ей мальчишку. Мне становится легче, кажется, что это утешает меня моя мама. Я весь отдаюсь во власть этой руки, хочу сделать для Тони что-нибудь очень доброе, но у меня нет ничего, кроме слов. И я только говорю ей:
— У вас тоже… Тоже будет хорошо. Непременно.
И Тоня, и я давно уехали из тех мест, уже много лет мы живем в одном городе, и я иногда вижу ее. Карты ошиблись тогда, и то, что я желал ей, не сбылось. Не было у нее встречи с мужем — он не вернулся с войны. Она второй раз замужем, но со стороны не видно, счастлива ли. У нее много седых волос, и она сильно постарела. Впрочем, годы идут, сколько лет уже прошло после войны, а ей тогда уже, наверное, было больше двадцати.
Встречаясь, я здороваюсь с ней, и она тоже здоровается. Но она не знает, кто я. Иногда пытливо вглядывается, стараясь что-то припомнить, и не решается спросить, потому что не спросила первый раз, а сейчас уже неудобно. И я тоже не говорю ей. Почему-то думаю, что ей больно вспоминать о прошлом. Да и вряд ли помнит она чужого худого мальчишку, которому под тот давнишний Новый год выпали плохие карты.
Порой при встрече хочу сказать ей что-нибудь хорошее, но стесняюсь. Только улыбаюсь и говорю:
— Здравствуйте.
Она отвечает:
— Здравствуйте.
И тоже улыбается мне, проходя мимо.
Лишь память дает возможность воротиться по уже пройденному пути, перечитать страницы книги своей жизни. Но даже мысленно нельзя заново день за днем прожить эту жизнь, шаг за шагом снова пройти по дорогам детства и юности. Словно выхваченную лучом света из темноты, вижу глядящуюся в овальное зеркало свою еще совсем молодую маму, вижу застеленный белой салфеткой комод, грезовскую головку в полированной рамке на стене… Вспоминаются трясущаяся по проселочной дороге телега, редкий сосняк позаобочинами, широкая спина человека, который правит лошадью. Солнце уже село, но гряда облаков горит закатом, и, кажется, мы едем в холодное пылающее зарево. Пытаюсь раздвинуть границы далекого видения и ощущаю бессилие — время погрузило все вокруг в тень, память прокручивает все ту же пленку, сухо жужжит старенький проектор, беззвучно идет один и тот же немой фильм. В пустом зале я один…
Но порой случайная фраза, чье-то имя, пустячная вещь, похожая на ту, что много раз видел в детстве, вдруг напомнят о прошлом, и всплывет в памяти, кажется, навсегда забытое. Пахнет ветром далекого лета засушенный между страницами ломкий полевой цветок, застучит трещинкой ногинская пластинка с круглой наклейкой и зазвучит, зазвучит, тревожа, старый романс.