Ни в прошлом, когда я всеми силами и способами уклонялся от священнослужения, я не возобладал над вами, ни теперь [, когда стал епископом,] вы не имеете власти надо мной: и те мои отказ и уступка, и эта моя нынешняя власть – от Бога. Для меня и сейчас предпочтительнее многие смерти [церковно]служения, ибо я не считаю красоту (κόσμον) этого дела соответствующей мне. Поскольку же Бог предписал исполнять не свои желания, но Его волю, – я молю Творца жизней стать предстателем им сотворенного![703] Ибо проведя свою юность в философских досугах и не отягченном заботами созерцании сущего, а кроме того не занимаясь ничем, что относится к телесной жизни и делам общественным, – как [без помощи Бога] вынесу я столькие заботы, которые не прерываются никогда? Если я отдамся множеству [профанных] дел, – как устремлюсь к красотам Ума, ведь такой порыв приносит плод только в блаженстве досуга, без которого для меня и людей, подобных мне, вся «жизнь не в жизнь». Я хочу сказать, что Богу, как говорят, всё возможно – даже невозможное[704]. Возденьте же в прошении за меня умоляющие руки, прикажите и горожанам и селянам – всем стоящим в церквах – молиться обо мне: молиться и соборно, и келейно! Ибо [только] если не буду оставлен Богом, познаю, что священство не есть путь от философии вниз, но – восхождение к ней!
V. Любовь и дружба
79 (137). Геркулиану[705]
Гомер говорил, что Одиссей вынес из своих скитаний ту пользу, что повидал множество людей и понял их ум[706]. При этом те, у кого он отдавал якорь, людьми приветливыми отнюдь не были – лестригоны[707] да циклопы[708]. Представь же, в каких прекрасных стихах воспел бы Гомер те места, в которых мы с тобой побывали: места, которые позволили бы нам убедиться в существовании того, в рассказы о чем мы не верили. Да, мы видели собственными глазами и слушали собственными ушами ту, которая с полным на то правом является водительницей в деле совершения таинств[709] философии. Объединенные любовью к одному и тому же входят в человеческое общение друг с другом; что же до нас, то поскольку мы объединены опытом жизни, согласной с умом (а ум есть лучшее в нас)[710], то и божеские законы и человеческие требуют, чтобы мы почитали друг друга. Что до меня, то после личного с тобой общения я, несмотря на то, что глаза не находят тебя, чувствую тебя рядом – память готовит эйдос[711], любовь делает его присутствующим, с удивительной нежностью звучит во мне эхо твоих святых слов[712]. Ты несправедлив, если не живешь сам того же; если же с тобой так же, это не что-то великое, – ты просто платишь долги любви.
Когда я взираю на наше общение в философии, на саму философию, изучение которой заставляло нас обоих не единожды склонять чело, то на мысль мне приходит, что к воле Бога следует возвести нашу встречу. Ибо я не допускаю меньшей, нежели божественная, причины для объяснения того, что [сейчас] делает Синезий. Синезий этот для людей человек ведь сокрытый: имея многие связи, он всегда ограничивает их сферой житейского, считая философию неизреченнейшим из неизреченнейшего[713]. И вдруг этот вот человек оказывается доступным для общения имуществ и для общения душ – притом для человека, с которым имел прежде лишь короткие разговоры. Но раз уж нашелся человек, которому я раскрыл то, что прежде таил в себе, позабыв искусство Протея[714] (а что иное оно могло бы собой представлять, если не умение общаться с людьми политически, [будучи богом, –] не божески), и случилось это не согласно моему замыслу и намерению, но пришло само собой и внезапно, – я заключаю к тому, что вершителем этого события был Бог, которого нам следует молить довести до благого конца то, что благодаря Ему было начато. Да позволит Он нам философствовать вместе[715], если же нет, то хотя бы вообще философствовать. Что до меня, то мое желание излить в письме к тебе все те мысли о положении, толкованием которого мы занимались, что легли мне на сердце, граничит со страданием, и, однако, я не стану этого делать. Ибо воля Бога, возможно, состоит в том, чтобы собрать тебя, меня и многих других лучших мужей для рассмотрения этого положения вместе[716]. Кроме того, я не считаю хорошим делом доверять такие мысли письмам, ибо письмо неспособно молчать, но – следуя своей природе – болтает с каждым встречным[717].
Будь здрав! Философствуй! Продолжай раскапывать погребенное в нас око [души]! Ибо правильность жизни, я полагаю, есть введение в мышление[718], ревностное стремление к которому предписано нам древними мудрецами. «“Не следует чистому касаться нечистого”, – говорит Божье Слово»[719]. Толпа же устремляется к правильной жизни не ради мышления, но ради нее самой; толпа считает праведность высшей целью человека: она не понимает, что путь есть путь, а не то, куда путь ведет. Это, конечно, ошибка. Ибо и целомудрие, и воздержание от мяса сами по себе неразумны и свойственны по природе огромному числу неразумных живых существ. Но не восхваляем же мы [целомудрие] ворон![720] Да и вообще – ни одно живое существо, обладающее какой-либо природной добродетелью, – а почему? Потому что они лишены мышления. Жизнь согласная уму – вот [истинная] цель человека[721]. Устремимся же к ней, станем просить у Бога божественного мышления, и сами, насколько это в наших силах, будем собирать отовсюду эту вот [божью] мысль.
80 (138). Геркулиану[722]
Довелось мне некогда слушать искусного оратора, восхвалявшего полезность письма. Это положение софист превратил во множество замечательных реплик, многие и различные доводы составляли хоровод его похвалы, но особенно превозносил он способность письма утешить несчастную любовь, так как за телесным отсутствием возлюбленного письмо способно дать образ присутствия, видимость беседы, удовлетворяя тем самым порывы души. Потому достоин похвалы обретший письменность, которая есть дар людям Бога[723], а не человека.
Итак, наслаждаюсь этой милостью Бога и – поскольку не могу беседовать с тем, с кем должен бы беседовать, – то, по крайней мере, стараюсь часто писать тебе, поскольку имею такую возможность: тем самым я общаюсь с тобой, как могу, и наслаждаюсь своим возлюбленным. Но ты – если сказать об этом без желчи – вместе с местом поменял образ мыслей. Если ты продолжаешь отталкивать любящих тебя искренне и безыскусно, то сравню тебя с ласточкой, которая, считая людей существами дружественными, устраивает у них жилье и вселяется с криком, покидает же его молча. То же относится и к человеку, и сама эта вина человечна. Если же, благодаря философии, в тебе одним стало то, что ранее было обособленно, если ты внял Богу, говорящему, что любимое есть прекрасное, а прекрасное – любимое[724], то мы более не будем считать твое молчание презрением к нам, но со-насладимся философствованием, отвергнем мелочность и будем общаться с тобой, обращаясь к лучшему, что в нас. Пусть бы это было именно так, лучший из людей, истинный брат триждывозлюбленный!
81 (139). Геркулиану[725]
О, сколь же велико в твоем письме желание убедить, если даже лишенный жизни образ твоего нрава вызывает в читателях столь сильную симпатию и радостное очарование, что им невозможно противостоять тому, кто соприкасался с тобой лично. Что до меня, то когда мы общались, твои речи были сладки для меня покоряющей сладостью Сирены. Нечего стыдиться истины: второй мой опыт был еще радостнее. Ибо в первом случае длительность наслаждения крадет ясность сознания переживаемого, во втором же – постепенная разлука с источником сладости приводит в движение память, и воспоминание инициирует ясное сознание блага, коего ты в настоящий момент лишен. Итак, приезжай, возлюбленнейшая глава, чтобы мы опять соединились в философствовании[726], чтобы – надстроив надлежащим образом здание – привели его из неполноты и несовершенства к красоте завершенности.
Если же наша встреча не состоится, – ошибемся мы оба, но ущерб, очевидно, претерплю я. Ибо в месте, где ты сейчас, культура[727] осуществляется во многих людях, и в плане общения есть многие люди – лучшие Синезия и такие же как он[728]. Мое же отечество, которое я чту, поскольку оно мое отечество, – в смысле философском ничего не имеет и никуда не движется[729]. Но нельзя не иметь страха, не располагая помощью, не имея опоры в другом таком же безумце[730]. Если же допустить, что такие люди [в Ливии] есть, то все-таки
И обо что должен я после твоей души потереть свою душу[732], чтобы [добыв огонь,] породить световидное чадо ума?[733] Кто окажется столь совершен, чтобы добыть самому всевозможными способами спрятанную [в себе] искру, любящую скрываться[734], раздуть ее, превратить в возносящееся пламя? Врозь или вместе, пусть Бог будет с нами: «Неподъемное легко, когда рядом Бог»![735]
Будь здоров, философствуй, «возводи то божественное, что в тебе, к Единородному Бога». И это прекрасно, что мое письмо к твоей драгоценной любви содержит слова, которые, по преданию, сказал Плотин, когда его душа освобождалась от тела.
82 (142). Геркулиану[736]
Благодаря твоему письму, я узнал Одиссея[737]: многое напоминало мне героя, Протея[738] же не распознал. Тот, кто ты есть по существу, позволяет тебе прикасаться и к существам полубожественным. Я же, хоть и имею некую мудрость и, как говорит дельфийская надпись, познал себя, осуждаю скудость моей природы и не имею надежд на родство с героями; я хотел подражать их молчанию, но ты – по примеру Спартанского Менелая – положил этому конец[739]. Так что теперь рискуешь оказаться в обществе не Одиссея только, но пары героев.
Однако хватит об этом. Ты порицаешь себя за неумение писать письма, но, тогда, неправильно требовать многих писем в ответ, да и этого письма длину я сокращаю, чтобы не увеличить твоих страданий продолжительностью чтения.
Проводи жизнь в здравии, радостной ясности духа[740], пользуйся философией, которая ведет к божественному, – о, удивительный!
Приветствуй замечательного комита[741], к которому я не позволял себе обратиться с приветствием лично, ибо наставление Поэмы гласит:
– т. е. справедливо младшему начинать войну и борьбу, в дружбе же инициатива должна принадлежать старшему. Тем не менее, я почитаю этого мужа и всецело ценю его, ибо он единственный из современников соединил внутри себя в единый порядок образованность и командование войсками, несмотря на немалые преграды, существующие между этими деятельностями, отыскав древнее между ними родство[743]. Человек великого духа, как никто из военных, он избегает бахвальства, нередко соседствующего с великодушием. Поскольку все это так, я не пишу ему, но люблю его, не выслуживаюсь, но почитаю.
83 (141). Геркулиану[744]
Не удивляйся тому, что я пользуюсь одним посланцем для отправки двух писем[745]. Пойми: во-первых, это мой ответ на твой несправедливый упрек – и насыться нашей болтовней; во-вторых, я хочу, чтобы другое письмо послужило мне иначе. Пришли мне ту небольшую книжечку с ямбами, в которой автор обращается к душе[746]; я сначала думал восстановить ее по памяти, но теперь боюсь, что реконструкция обладает самостоятельным значением, и в ее создании ум играет более важную роль, чем память. Быть может, это хуже, быть может – лучше. Но если есть возможность обладать уже рожденным ребенком, нет смысла рождать во второй раз[747]. Пошли мне копию этой тетради ради самой души, которую хочет украсить эта книжечка. Проследи, чтобы посылка отправилась возможно быстрым и надежным путем, т. е. чтобы люди, которым ты ее передашь, действительно намеревались ее передать мне. Здесь могут быть две ошибки: если ты отправишь ее слишком поздно, она не застанет меня[748], и если доверишь ее ненадежному человеку [, – не дойдет вовсе].
84 (146). Геркулиану[749]
Желание придать твоей святой душе мужественной твердости побуждало меня осуждать в письмах настойчивость твоего желания нашей встречи; но уже давно купаясь в потоках магического обаяния, источаемого твоими письмами, я разнежился до того, что теперь и сам таков, каким был ты, когда я тебя порицал. Что же за великие благодеяния совершил удивительный Геркулиан, что я так привязался душой к нему, снизойдя с высот философии? Не за иное что поэты поносят сирен, но за обладание нежным голосом, привлекающим любого доверившегося и влекущим к гибели[750]. Но я также слышал, как аллегорически толкует этот миф один из мудрых людей: сирены олицетворяют наслаждения, которые быстро убивают тех, кто уступил их обаянию и был околдован[751]. И ты спрашиваешь, какая связь между сиренами и наслаждением от твоих писем, из-за которых я теряю всякую основательность и попадаю полностью во власть Геркулиана? Бог свидетель, если я и говорю о чем-то не под влиянием литературы и не из желания определить тезу для письма [как принадлежащего к сфере эстетического], – то именно об этом! Прямо наоборот: [то, о чем я сейчас пишу, есть факт моей жизни,] из тех писем, которые передал мне Урсикин[752] (всего их было три), среднее по длине, будучи принято мною [близко к сердцу], поразило меня до самых глубин души, и я настолько поддался содержавшейся в нем лести, что сам же и устыдился.
Твой брат Кир[753] должен был передать мне твое письмо с разъяснениями, касающимися комита из Пентаполя[754]. Я благодарен тебе за намерения, которые ты имел, рекомендуя меня, но ты забыл, что я стараюсь философствовать и мало ценю любые почести, если они не имеют отношения к философии[755]. Итак, благодаря Богу, я ни в чем не нуждаюсь, ибо не совершаю и не претерпеваю несправедливости. Ведь если комиту и подобало совершить [то, что он совершил], то мне не подобало просить его об этом.
Ибо, если бы я должен был искать рекомендательных писем, то должен был бы просить отправить их мне (именно таким образом я мог бы быть уважен), а не другому лицу с ходатайством обо мне.
Проводи жизнь в добром здравии, ясности духа, наиискреннейшем рвении философском. Все мои домашние – Бог свидетель – приветствуют тебя: и дети, и старики, и женщины. Хотя сам ты, возможно, и не терпишь даже дружески расположенных к тебе женщин.
Посмотри, что ты сделал! Я уже был в пути, а ты, схватив, меня задержал. Нет, египтяне положительно волшебники, Гомер никоим образом не лжет – ты вот шлешь мне из Египта письма, полные очарования. Елена имела напиток, заставляющий забыть заботы
но кто дал тебе то печалящее зелье, которым пропитаны твои письма?
85 (143). Геркулиану[757]