Друг мой, ты не твердо придерживаешься нашего договора не делать известным достойного быть сокрытым. Мы сами слышали, как некоторые из приехавших к нам людей твоего круга вспоминали отдельные фразы [из моих писем] и просили нас раскрыть их [потаенный] смысл. По своему обыкновению, мы даже перед этими людьми не признали своего авторства, и отрицали, что знаем [приводившиеся ими высказывания][758]. Но довольно внушений, о возлюбленная глава, вряд ли они тебя впечатляют; поищи вместо них письмо пифагорейца Лисида[759] к Гиппарху и, если оно найдется, доставь мне радость – перечитывай его часто. Возможно, ты раскаешься в недолжной профанации[760], ибо «философствовать в массы»[761], как на дорическом диалекте сказал Лисид, значит вызывать в людях величайшее презрение к вещам божественным. Поскольку же я и раньше знал, и совсем недавно общался[762] с людьми, которые – дерзко услышав[763] отрывки речений более святых [чем их души] – перестали себя считать тем, чем были в действительности: частными лицами и профанами; при этом натура их раздулась от гордости, и они осквернили божественные догматы, усвоив себе право учить тому, чего сами не знали[764]. И, однако, чтобы вызвать в себе удивление, они обзаводятся тремя или четырьмя учениками из людей, обладающих низкими душами[765], некоторые из которых не получили и первичного воспитания[766]. Видимость философии[767] есть зло и обман. Чего не возмогает такой мудрец в обществе невежд, на какую дерзость не отваживается? Что, вообще, может быть более наглым, чем невежество? Таких вот людей я встретил: кичливых, трутней[768], не понимающих слов и не желающих понимать. Возненавидел я это племя. Не вижу иной причины их поведения: похоже, что подобные им наставники имели глупость счесть их достойными слушать высочайшие учения прежде, чем они оказались к этому готовы. Вот почему я сам – бдительный страж философских таинств – и тебя призываю к тому же. То, что они естественны для Геркулиана, я знаю; однако ты должен, если и в самом деле стремишься к истинной философии, оставить общество тех, кто не был ею вскормлен, но – предъявляя права на нее – делает бутафорским ее высшее величие[769].
Во имя Бога, хранящего твою дружбу[770], не показывай это письмо некоторым [нашим общим знакомым]. Если ты это сделаешь, то описание характерных черт зла огорчит тех, кто опознает их в себе и в своих друзьях. В некоторых случаях огорчить значит явить мужество – это философии присуще; но так бывает, когда налицо обличитель и обличаемый; причинить же огорчение письмом – это выглядит как пошлая мелочность. Кроме того, все то, что Синезий мог бы высказать себе, относится и к твоей досточтимой душе: разве ты не один у меня друг, не лучший – вместе с другими двумя?[771] Помимо вашей троицы, весь мир человеческого ничто для меня. Если же приложить и меня к вам, троица восполнится до четверицы святой дружбы. Следует, однако, хранить почтительное молчание об одноименной четверице в сфере начал природного[772].
В конце тетради с ямбами[773] я нашел двенадцать стихов, написанных вместе, как если бы они составляли эпиграмму[774]. Поскольку ты их раньше всегда держал при себе [то я их раньше не видел, и о них не высказывался]; знай же: они не одно целое и не принадлежат одному поэту; первые восемь, в которых видны и знание поэзии, и астрономический опыт[775], принадлежат твоему другу, четыре же последних, в которых мы находим лишь утонченную поэзию – старому мастеру[776]. Раскапывать могилы – нечестие меньшее, чем воровство фраз у мертвых [поэтов], – таково мое мнение!
Проводи жизнь, будучи здоров, изучая философию благочестиво и осторожно. Обещаю ждать тебя до месория[777], после чего отправлюсь в путь. Прекраснейшему другу нашему тысячу приветствий; за то, что он любит тебя в высшей степени, – его люблю и я.
86 (140). Геркулиану[778]
Есть такие виды любви, которые вследствие земного и человеческого их происхождения ненавистны и отвратительны – сиюминутные, они изменяются, да и то с трудом, одним только присутствием [в душе]. Но есть и [любовные] порывы, направляемые Богом – после того, как Он, по словам божественного Платона, соединил своим искусством в один строй и лад, сделал из обоих возлюбленных единое существо[779]. Такая любовь посрамляет природу времени и пространства. Ибо ничто [– ни время, ни пространство –] не препятствует взаимному порыву душ, их неизреченным встречам и сплетениям. Вот с какой сферой должно нам связывать нашу любовь, если мы не собираемся опозорить то воспитание, которое дала нам философия, если не собираемся полюбить чувства, а когда тело не стучится в дверь, – не удовлетворяться присутствием души.
О чем же эти мольбы и слезы, пролитые тобою на письма? Если это сожаление о том, что – несмотря на наши заявления и впечатления – мы все еще не философствуем, то я признаю истинность твоих плачей. Если же это плачи о жестокой судьбе, несправедливо помешавшей нам встретиться (а такова именно истинная интенция твоих писем), то, право слово, оставь детям и женщинам любить такой любовью, благодаря которой демон может повредить осуществлению наших произволений. Я-то думал, святая глава Геркулиана устремлена в горнее и всецело обращена к созерцанию истинно сущих и начал вещей смертных, давно минул уровень добродетелей, обращенных к дольнему и его обустраивающих. Именно в представлении о том, что ты уже достиг этого, я писал тебе «многой мысли», а не банальное «радуйся» и «успеха»[780]. Ибо поступками руководит низший ум, а я полагал – в тебе сокрыт не он[781].
Об этом я и писал тебе и весьма много в двух первых моих письмах, но те, кто их взял [чтобы передать], тебе их не передали. Это письмо пятое из тех, что я тебе отправляю; надеюсь, оно не окажется тщетным. А не будет оно тщетным, во-первых, если дойдет все-таки, и, во-вторых, что важнее, если предостережет, научит и убедит перейти от телесной силы к душевному мужеству, не тому, что из первой околоземной тетрактиды добродетелей, но к его соответствию в третьей и четвертой тетрактидах[782]. Этого возможно достичь, когда перестает удивлять человеческое[783]. Я ясно различаю добродетели изначальнорожденные[784] и прочие – менее твердые[785], у тебя же это различие ясно не встало. Однако когда ты с презрением взглянешь на все земное, у тебя появятся каноны и критерии первых творений, и в наши письма вернется «многой мысли».
«Проводи жизнь в добром здравии»[786], и пусть философия поддерживает в тебе ничем не смущаемую радость духа, удивительный повелитель! Если философия делает приоритетным совершенное бесстрастие, средний же человек в меру склоняется к страстям, то где мы поместим беспредельность страсти, потворство страстям, несмотря на унижение? Разве не далеко от той философии, в которую нам хотелось, чтобы ты был посвящен? Однако, друг дражайший, туне всё это, но яви нам, однако, дружбу более мужественную!
Все мои домашние просят тебя приветствовать. Прими же этот привет от всех нас, каждый из которых разве что не излил в него душу. Ты же приветствуй от нас конного лучника[787].
87 (97). Олимпию[788]
Читая письмо, повествующее о твоем недуге, я сначала испугался, а под конец ободрился, ибо вслед за сообщением об опасности шли добрые новости. Что касается того, что ты просишь нас выслать, – все, что сможем, раздобудем и пошлем. Относительно же того, что именно можно, а что невозможно – писать здесь излишне, узнаешь из самой посылки.
«В силе» и счастье «проводи жизнь»[789], триждылюбимый друг, обрадованный Богом. Да доведется нам встретиться и пообщаться друг с другом; не уезжай прежде, чем мы не увидимся![790] Если же Бог пожелает иного, помни обо мне, ибо людей лучших Синезия ты встретишь много, но едва ли человека, который бы любил тебя больше!
88 (98). Олимпию[791]
Представь себе, как я – жаждущий – прочел твои милые письма, как некоторые их эпизоды взволновали всю мою душу! Буря чувств восстала во мне, думаю вскоре увидеть Александрию, которая все еще покоит у себя возлюбленную твою главу. Ты почтил меня, обошедшись достойно с Секундом[792], а удостоив таких писем, вызвал любовь и сделал преданным, насколько способен к этому человек смиренный, не сознающий [твоего] достоинства – дважды чтящегося: как благодаря величию написанного, так и ревностной серьезности сделанного[793].
Я уже и раньше нередко писал господину моему комиту[794], но поскольку в письмах, переданных мне рабом, ты обвиняешь меня в том, что я не писал, то я передаю с господином моим братом письмо, адресованное ему.
«В силе и счастье проводи жизнь»[795], предаваясь философским размышлениям столько, сколько прилично тому, кто занялся ее движимой божественной любовью. Пишу тебе в постели, с трудом держась прямо, чтобы снарядить письмо. Пожелай нам наилучшего – т. е. того, что Бог, рассмотрев, найдет наилучшим. Если я поднимусь, отправлюсь прямо в Александрию.
89 (149). Олимпию[796]
Всегда, даже когда тебя нет, ты присутствуешь в нашей памяти; нам не забыть сладость твоей души, даже если бы мы и захотели этого изо всех сил, не забыть совершенную честность нрава, – о, брат, достойный во всем восхищения! Нет ничего священнее памяти о тебе, нежели возможность еще раз обнять священную твою главу! Дай же Бог когда-нибудь увидеть тебя и услышать нежную музыку твоей речи! Ты порадовал нас и своими посылками (все они мною получены); но те мысли, под влиянием которых ты написал: «Какого живого друга мы, живущие, лишены!», – огорчают меня. Пусть бы мы встретились, да осчастливит меня Бог этим!
90 (29). Августейшему Пентадию[797]
Если к тебе от нас приходят толпы с тьмою хлопот – обвиняй в этом себя. Ибо ты в своем великодушии сделал явным перед лицом всех свое совершенное ко мне уважение, открыв тем самым путь ко мне всем удрученным каким-либо горем – и они устремились. Знаешь, что ты должен будешь сделать, если когда-то будет нужда положить конец натиску этих толп с их множеством дел на меня и, через меня, на тебя? – Пусть человек с моим [рекомендательным к тебе] письмом – [одно такое я сейчас] пишу – тщетно обратится к тебе: [совершенно безуспешно] притом, что его нужды умеренны, а требования человеколюбивы и вполне заслуживают известного удовлетворения. Ты должен отказывать ему в аудиенции, как если бы он был законченным подлецом и пришел с требованиями и по рекомендации законченного подлеца. Когда же, оказавшись в такой ситуации, я отправлюсь к тебе с визитом, вели своим служителям захлопнуть свои двери у меня перед носом; свидетели этой сцены, если они случатся, тут же сделают ее достоянием молвы, что и принесет нам обоим глубочайший покой, ибо никто уже не побежит ко мне и не возрыдает. Если же ты побаиваешься и не желаешь так делать, не хочешь, чтобы люди стали свидетелями таких вот твоих поступков, то соглашайся творить добро, причем по многу раз в день, творить его людям, которые будут умолять о нем ради меня и Бога. Впрочем, отлично я знаю, что ты [никогда] не откажешься делать добро. Я же, со своей стороны, не перестану представлять тебе случаи поступать сообразно твоей природе.
91 (30). Августейшему Пентадию[798]
Я беспокоюсь и о тебе, и об этом [человеке, который передал тебе письмо]. О тебе – как бы не совершить тебе несправедливости, о нем – как бы ему не претерпеть ее. Если же мы вместе с Платоном думаем, что совершить несправедливость – зло большее, нежели ее претерпеть[799], то, прося тебя вмешаться в дело этого человека, я оказываю тебе благодеяние большее, чем ему, ибо его наказывают за то, в чем он неповинен.
92 (7). Феодору[800] и сестре
Представляете, как у меня «закусило сердце»[801], когда по городу распространилась молва, что ты схватился со страшной болезнью глаз (ὀφθαλᾥίᾳ), рискуя лишиться зрения! Затем оказалось, что слух ложный. Полагаю, какой-то полностью дрянной человек, пользуясь словом «офтальмия» [– болезнь глаз в широком смысле слова,] преувеличил дело, говоря об офтальмии [– гнойной болезни глаз, ведущей к слепоте] и придал ему трагизм. Пусть же обрушатся на него все ложные слухи о Вас, и слава Богу, что до нас дошли лучшие новости. Следовало бы вам все же не доверять, как говорится, заботу звездам [, не вынуждать их] сообщать нам знаками, что с вами, [не заставлять нас] выведывать о вас у молвы, но самим общаться со мной побольше. Когда же это невозможно, [было бы неплохо] узнавать о том, что с вами, из ваших писем. Но либо вы вполне безразличны ко мне, либо так хочет Бог.
93 (24). Симпликию[802]
Не следует ни твоим помыслам (γνώμας) возвышаться вместе со случайностями (τύχαις)> ни памятованию о старых друзьях становиться меньшим чести твоего нынешнего положения [в свете]. Ты же давно позабыл о нас[803], а так не должно быть, ведь нас связывало сильное расположение друг к другу.
94 (123). Троилу[804]
Эти стихи написаны Гомером, однако то, что ими сказано, приложимо скорее не к отношению Ахилла к Патроклу, но меня к твоей возлюбленной благодеющей главе. Призываю в свидетели Бога, которого чтит философия: изваяние твоей святой и кроткой души – в средоточии моего сердца, а чудесное эхо твоих мудрых слов звучит в моих ушах[806]. Вернувшись в отечество из Египта, я единым духом прочел письма, пришедшие ко мне за два последних года[807]. О, сколько слез я пролил над твоими!
Ибо, несмотря на то, что я наслаждался тобой посредством этих посланий, я все равно страдал, ибо живым общением веяло от этих писем, и я не мог не чувствовать, какого друга и вместе с тем настоящего живого отца лишен я [, читая их]. Потому я желаю участвовать в тяжелейших сражениях на службе отечеству, чтобы иметь основания отбыть [послом] за границу. Увижу ли тебя когда, отец мой, поистине, подлиннейший?! Обниму ли когда-нибудь твою святую главу? Смогу ли вновь быть в обществе, блаженном благодаря тебе?[808] Если это все-таки случится, я докажу, что рассказываемое об Эсоне Фессалийце[809] уже не миф – поэмы говорят о нем, что он, став юношей из старика, поднимался [к вершине жизни] дважды.