Молчание Цуцуляски развеяло надежду на непредвиденную случайность, которая могла бы спасти от смерти, ту надежду, которую он все время хранил в душе. Он устремил взгляд на дверь своей одиночки и подивился тому, что на пороге еще не появляется конвойный, который поведет его на расстрел.
Вицу пригладил волосы — и смерть снова удалилась, испуганная этим жестом, которого она не ожидала.
Жест этот он сделал не случайно; это присоветовал ему голос другого человека, который, как и он, заглянул смерти в лицо. Голос этот был мрачным и повелительным: «Да что ты, с ума сошел? Почему ты не проведешь рукой по волосам? Я сделал так — и спасся от смерти». Жест этот так удивил смерть, что она в испуге удалилась. Вицу верил теперь, что солдаты больше не будут стрелять в него, что они взбунтуются и вместо него пристрелят офицера. Один из них скажет: «Он — коммунист. Он желает добра бедноте. Зачем же его расстреливать?»
Проведя рукой по волосам, он почувствовал себя лучше и с упорством и отчаянием человека, который обнаружил новую лазейку, новый путь к спасению, принялся повторять самые привычные жесты, такие, какие делают все люди, у которых нет причин думать о смерти… Он несколько раз протяжно зевнул и с упоением потянулся, словно проснувшись на второй день после выпивки в компании Тринадцатитысячника. Провел снова рукой по волосам, застегнул и опять расстегнул пуговицы рубахи, чтобы затем с предельной серьезностью задать себе вопрос: сколько часов должен идти поезд, чтобы добраться отсюда до Бакэу?
«Думаю, что не больше четырех часов… без пересадки в Плоешть… Если же надо пересаживаться в Плоешть, следует считать еще час, проведенный на станции до прихода поезда».
Он обдумывал все возможности, с прежним упорством и ожесточением… «А скорым будет и того меньше…»
После того, что он по-всякому представил себе дорогу до Бакэу — пассажирским, скорым и курьерским поездом, машиной, на лошадях, на велосипеде и пешком, — его охватила огромная усталость. Он снова ощутил вокруг себя сырые стены одиночки, снова увидел железную решетку…
Ему казалось, что он умер несколько минут назад, но умер так, как хотел бы умереть. Биологическая смерть только подтвердит решенное им, не уклоняясь ни на йоту. Он хотел теперь думать о смерти, хотел смотреть правде в глаза.
«Я сижу в одиночке, осужденный на смертную казнь. В особой камере — смертников, людей, которым предстоит быть расстрелянными на следующий день. Для тех, которых должны расстрелять через неделю, предназначены другие камеры, сюда они не попадают.
…Спасения нет. У дверей с заряженными ружьями стоят трое часовых и сторожат меня.
…Завтра утром меня расстреляют. Небо будет синее-синее. С первого раза они как следует в меня не попадут. Сначала ранят в ногу, чтобы еще немного помучить. В сердце попадут только третьей очередью.
…Офицер, который скомандует: „Огонь!“, будет усатый, родом из Яломицкого уезда. Жена изменяет ему с учителем, человеком среднего роста. Солдат, который попадет мне прямо в сердце, страдает язвой двенадцатиперстной кишки и получил повестку, приглашающую его явиться на суд, где разбирается его тяжба за землю с его двоюродным братом. За гектар виноградника.
…Они захотят завязать мне глаза тряпкой, взвод выстроится передо мной.
Офицер скомандует „Огонь!“. Вот как это будет».
«Будет в основном…» — с досадой подумал Вицу, не желая казаться слишком торжественным, чрезмерно подавленным предстоящим. Представляя себе свою смерть в самых незначительных подробностях обстановки, он чувствовал, что выполняет неприятную, но важную формальность, а выполнив ее, сможет вернуться домой, к своим делам. Он переживал примерно то же, что и в те дни, когда, находясь в чужом городе, оставлял свой багаж на сохранение на вокзале, а затем, засунув руки в карманы, бродил по улицам, заходил выпить стакан вина, прислушивался к тому, что говорили люди. Установив обстоятельства своей смерти, Вицу несколько успокоился: между той смертью, какую он воображал, и настоящей, биологической смертью появилось таким образом пустое пространство, которое он мог использовать по своему усмотрению.
Ценой сверхчеловеческих усилий Вицу удалось создать между жизнью и смертью новую действительность, до того не существовавшую. И на этой завоеванной им территории он мог двигаться спокойно.
«А ну-ка скажи, брат Вицу, — задал он себе вопрос тоном степенного и охочего до разговоров человека, — что ты больше всего любил? Только будь искренним. Положение такое, что…»
…Он зажег папиросу и пододвинул к себе стаканчик, чтобы иметь его под рукой…
«Начнем по порядку, по-хозяйски.
…Людей, которых ждут с нетерпением, ради которых постоянно выглядывают в окно, посмотреть, не идут ли… Не пришел еще Тринадцатитысячник? Потерпи, сейчас будет, ждем его с минуты на минуту…
…Людей, которые, как только откроют дверь, поднимают тебе настроение, которых ты тотчас же приглашаешь присесть, распить с тобой стаканчик, потому что тебе любопытно послушать их… А ну-ка расскажи, Тринадцатитысячник, что на свете нового?
… Людей, по которым тотчас же замечаешь, пополнели ли они или похудели».
Он поглядел вдаль и, видя, что смерть еще не показывается, порадовался этой отсрочке…
…Ему нравилось также отдыхать после работы, вернувшись домой после распространения листовок или после того, как он нашел новое помещение для типографии. Он стаскивал с головы картуз и кидал на стул, а Рэдица говорила: «А гвозди в стене для чего?» Фэнику он заставлял полить себе на руки воды, чтобы помыться: «Неси, брат, неси еще кружку, денег не стоит».
…Любил он и побеседовать, выпить стакан вина и покутить с товарищами, с людьми, которые боролись вместе с ним и верили в то, во что верил и он. Испытывал потребность чокнуться стаканом вина с людьми, о которых знал, что при нужде они сумеют умереть так же, как собирался умереть и он.
Говорили они мало, как люди, давно уже знающие друг друга и чувствующие себя отлично, сознавая свою близость. Все они верили в коммунизм и только в коммунизм. Их вера друг в друга имела глубокие корни, ее породили совместные бои и удары, полученные от одного и того же палача. Смерть подстерегала их, каждая улыбка могла быть последней. Последней могла быть и каждая ошибка. Но они улыбались и шутили, не думая о смерти. Внимательно смотрели друг на друга, стараясь запечатлеть в памяти взгляды, улыбку — чтобы запомнить их на всю жизнь, если товарищ умрет. «А ну-ка, расскажи еще разок, как ты надул комиссара полиции». И товарищ знал, зачем его снова спрашивают об этом, и не сердился, а еще раз рассказывал, как ему удалось обмануть комиссара, когда он распространял листовки на заводе «Лемэтр». И в свою очередь крепко-накрепко запоминал и ребячливое выражение, и улыбку, и речь человека, спросившего его, как он обманул комиссара. «Что говорил мне товарищ Мехединц на собраниях ячейки? „Смотри, Вицу, не загуби себя, а то я с тобой говорить не стану…“»
…Небо будет синее-синее…
…В сердце попадут только третий раз.
Зная, как он умрет, Вицу чувствовал себя сильным. Мог разгуливать по камере с руками в карманах, мог и дальше думать о том, что больше всего любил в жизни.
«…Простые, естественные вещи, понятные любому человеку. Именно поэтому, когда я ходил с Дориной выпить кружку пива и видел старика подле молоденькой девушки или дурнушку подле красивого парня, мне хотелось навести порядок, передвинуть столы и стулья, усадить старика возле дурнушки, а красивую девушку — подле пригожего парня».