И в конце письма я хочу сделать тебе предсказание — у нас с тобой, милая, все будет хорошо. Я это не чувствую. Я это знаю. То, что произошло со мной, я воспринимаю не как наказание, а как награду, потому что только так я мог встретить тебя.
Пиши мне обо всем, что ты делаешь. Как ты можешь говорить, что «утомляешь меня» и что «не хочешь грузить своими проблемами»? Да я живу твоими новостями, неужели непонятно? Я хочу знать всё. Какое у тебя настроение. Что новенького на работе. И умоляю тебя, малыш, — береги себя. От того, насколько тебе хорошо, теперь зависит жизнь одного не самого плохого человека. Твое фото в черной кофточке — шедевр. Какое все-таки у тебя редкое выражение лица — смесь сексуальности и интеллекта…
Уже скоро твой,
Андрей».
Нажав «Отправить», он ощутил удовлетворение. Две посылки, которые он сегодня получил, — его награда, подтверждение, что он нигде не ошибся. Кому-то может показаться, что они достались ему слишком легко, но этот человек просто не знает, что такое зона.
— Писатель! — позвали его. — Чай будешь пить?
— Уже не лезет.
— А водку?
— А это можно.
Ноги нащупали удобные шлепанцы (недавно присланы в подарок, именно такие, как он и заказывал, и по мягкому верху вышиты заботливой женской рукой сердечки), нырнули в них. Носки у него тоже важные — теплые, из хорошей пряжи, милая сама вязала. Под черной курткой — ярко-оранжевая футболка. Сегодня не присоединиться к компании — дурной тон. В бараке появилась водка, слава богу, а то брага уже надоела. Ему обрадовались, расчистили место, многие хлопали по плечу. «Сеня! — окликнул он, — а пить я из чего должен, из ладошки? Стакан дай».
Сегодня праздничный день, они получили передачки, которые приятно разнообразили вязкое, как медуза, существование. На какое-то время у них установилась, пусть и фальшивая насквозь, атмосфера детского утренника. Улыбались сморщенные рты, зияющие пустотой; рты молодые и румяные; рты искусанные и разбитые; рты, усеянные лихорадкой. Зона гудела, шушукалась, шелестела обертками и фантиками, творила дележ, в меру своих представлений о справедливости возвращались долги и делались подношения. Пили поставленную заранее брагу и контрабандную водку, говорили тосты, зажав в кулаке пластиковый стаканчик.
Его улов оказался весьма неплох, и, что особенно приятно, изобиловал сигаретами. Вечером он написал двум своим женщинам письма, исполненные благодарности, а одной даже позвонил. Дама оказалась перспективная и заслуживала больше внимания. Чтобы долго не болтать с ней, позвонил ей прямо накануне переклички. Перекличка была не только неприятной обязанностью, но и благом, потому что позволяла без проблем свернуть любой разговор. На время переклички телефоны прятались самым тщательным образом. Беспечность каралась сурово — надзиратели могли попросту изъять телефон. Вертухаи проносили телефоны внутрь, они же их и забирали, иногда в качестве наказания, а порой просто потому, что самому приглянулся.
Прошептав благодетельнице: «Малыш, нам, черт возьми, опять мешают, у нас перекличка, будь она неладна», он спрятал мобильник. Любая весточка с воли ценится весьма высоко, а уж вещественное доказательство внимания… Действительно стоит побывать на зоне, чтобы научиться испытывать радость от остро пахнущей «барбариски», на которую на воле и не взглянул бы. В последнее время воля все чаще являлась в его фантазиях в ранге запахов. Он пытался вспомнить не лица и эмоции, а ароматы, и с удивлением обнаружил, что не помнит, как пахнут многие вещи, к которым он прикасался, мимо которых проходил каждый день. Хотелось запахов — не обязательно вкусных и приятных, лишь бы вольных. На утренней перекличке иногда он был уверен, что ветер донес к ним аромат воды из озера, хотя до озера было километров двенадцать.
Однажды он получил письмо от женщины, написанное от руки. Может, она не душила его нарочно, но лист хранил в себе молекулы женского запаха, возможно, парфюмерии или того нежного мускуса, что источает женская кожа, как ее ни мой. Он даже испугался того, какое сильное впечатление это произвело на него. Не текст (безграмотный, экзальтированный, раздражающий), а аромат. Он подносил письмо к носу, боясь, что запах исчезнет от постоянно принюхивания, но не мог заставить себя перестать. Но каждый раз, когда ему казалось, что письмо выдохлось, оказывалось, что нужно лишь перестать на время его трогать, перетерпеть немножко — и оно начинало пахнуть снова. Этим чередованием нюханья и ненюханья он довел себя до того, что эрекция начиналась уже при одном взгляде на письмо, не только от его запаха.
Когда освободится, он первое время вообще не будет закрывать окно — хочет вдыхать автомобильные выхлопы и аромат цветущей черемухи.
Все, что он знал про местные обычаи, заступая сюда, — это то, что тут нельзя ронять и поднимать мыло, и что тебя за любую провинность могут опустить. Но зона на поверку оказалась адом совсем другого рода, чем он представлял. Время шло, но так никто его и не «прописывал», не выбивал зубы и не творил с ним все те мерзости, которые он рисовал себе, когда поступал сюда. Когда после сборок, осмотра и суточного карантина его подняли, наконец, на хату, он думал, что от нервного напряжения упадет в обморок. Потом он уже не без улыбки вспоминал — он так боялся побоев и издевательств, что имя свое и фамилию перед мужиками произнес фальцетом, хотя помнил, что нужно «держаться с достоинством и громко и четко представиться». Его персона никого особо не заинтересовала, даже поздоровались с ним не все. Смотрящий — полненький, но на тонких ногах, сказал ему, окинув тяжелым взглядом: «Хата у нас мирная, смотри, чтобы без драк». Драться? Они всерьез подозревают, что он собирается драться? Вот и вся прописка. Мелькнула мысль — может, навалятся, когда он уснет, придушат подушкой и изобьют? — но и ночью никому из двадцати сокамерников он не сдался. Правда, без кошмаров все равно не обошлось — в три часа полудурок с широко расставленными, как у козы, глазами, на которого он обратил внимание еще днем, вдруг запел. Днем он тихо напевал, а тут вдруг заорал в полный голос: «Нельзя любви — земной любви — пылать без конца».
Его удивило тогда, что полудурка не прибили, а только зашикали. Но тот, пока не допел все куплеты, не успокоился. Потом еще два раза принимался орать, и уснуть не удалось. Козоглазый категорически шизанут, странно, что его вообще посадили.
Потянулась черно-белая вязкая масса одинаковых до одурения и наполненных бытовыми унижениями и тяжелой работой дней. Итак, он пряник[1], который попал на Валдай, невероятно красивые и живописные места. Три барака из крошащегося белого кирпича стояли в колонии с 50-х, но его определили в новый. Постельное белье — только белое, форма — только черная. Самой большой проблемой поначалу оказалась еда, не то чтобы она была совсем отвратительной, но ему катастрофически не хватало порций, чтобы наесться, он в прямом смысле слова голодал. Записываясь в рабочий отряд, он уповал, что денег будет хватать на то, чтобы прикупать что-нибудь в местном магазинчике.
Ничегошеньки он не понимал, боялся совсем не тех вещей, которых следовало бы. Он, например, почему-то переживал, что его принудят заступить в «красную» должность. Про себя заранее решил, что ни нарядчиком, ни рабочим БПК, ни дневальным он не станет — на воле от кого-то слышал, что лучше умереть, чем быть «козлом». К блатным с их противной эстетикой у него тоже никогда симпатии не было, а хоть бы и была, заслужить их уважение ему, первоходке, не светило. Он стал корчаком[2], пошел работать на деревообрабатывающий комбинат. Раньше заключенных возили на работу через весь город в автозаках, это, вероятно, было для них хоть каким-то развлечением, но в 60-х годах для них построили свою промзону, примыкающую к жилой, и увеселительные поездки прекратились. Утром он, невыспавшийся из-за певуна, шел, как сомнамбула, на перекличку. Мороз помогал хоть немного прийти в себя. Он жевал завтрак, жалея, что хлеб и каша в тарелке заканчиваются, а потом начинался настоящий кошмар.
То, чем он занимался, называлось «глубокой обработкой древесины». Можно было бы трудиться в швейном цеху или в хлебопекарне, но выяснилось, что для подобной работы он негоден. Все тренинги по продажам рекламы и курсы повышения квалификации, которые он прошел, не смогли перевесить факт — чтобы зарабатывать здесь и сейчас, у него абсолютно нет навыков. Он не имеет представления, что делать с мукой, знает только смутно, что она бывает ржаная и пшеничная, и не в курсе, с какого краю нужно подступиться к ткани, чтобы сшить из нее куртку, порты или наволочку с пододеяльником.
Предприятие производило деревянные оконные и дверные блоки и мебель. Он никогда не отрицал, что физическая работа может быть тяжела, но она оказалась совершенно невыносима. Токарное, фрезерное, сверлильное дело, полировальные работы — вот лишь небольшой перечень специальностей, которые он освоил бы, если бы знал, что его ждет заключение, но не освоил. Поэтому ему досталась самая дурная и нудная работа — шлифовать фанерные листы. Он и с ней не справлялся, хоть и старался. Листы оказались настолько тяжелы, что после переноса каждого нужно было несколько минут ждать, пока не утихнет дрожь в ногах и руках. Фанера норовила соскользнуть со стола, который был для нее слишком узок. Всегда в воздухе висела мельчайшая пыль. Он попросил респиратор — и получил несильный, но унизительный толчок по плечу и обещание, что получит со следующей просьбой удар по почкам. Перчатки не спасали от заноз, подушечки пальцев то и дело нарывали. По ночам он кашлял, ворочался от дергающей боли в кистях; кашляли и многие другие. Полудурок оказался агентом бессонницы и едва не довел его до сумасшествия. Только сон начинал прибирать — раздавался вой. Певун орал что ни ночь, его репертуар составляли в основном песни из советских кинофильмов, блатные он не пел. Днем он певуна жалел, а ночью клялся себе вполне серьезно: «Задушу». Поначалу казалось, территория зоны так велика, что в ней можно даже заблудиться, но это только оттого, что у него не было времени обойти ее и рассмотреть все толком. В те, первые, дни он доходил до койки и падал на нее, едва сдерживаясь, чтобы не заплакать от боли, голода, усталости и остобрыдлых песен. Ему попросту было безразлично, что творится в соседних бараках, чем тут можно заниматься, кроме работы, и как вообще тут живут люди. В его барак селили таких же работяг, как и он, большинство уставало не меньше. Не до выяснения отношений им было, тут до шконки бы доползти вечером. Достижения первых двух месяцев в колонии общего режима в деревне Угловка были такие: он еще больше похудел, испортил легкие, охрип, искалечил руки, заработал аритмию и невроз — а денег получил столько, что на воле хватило бы один раз поесть в приличном кафе. Это если еще особо не выпивать.
Синие туфли-лоферы из отказной коробки сдавала девушка, красивая, курносенькая, совсем молоденькая. В черных блестящих волосах ровная ниточка пробора, челка заправлена за сладкое, слегка оттопыренное ушко. Разговаривала вежливо, просила только, чтобы побыстрее. И не забрала свои лоферы.
Много ли Василь может сообщить о ней после трех минут общения? Кое-что может. Обувь человека иногда расскажет о нем что-нибудь. Вот лоферы сказали ему, например, что девушка переживает не лучшие времена. Туфли дорогие, но сильно заношенные. Богатенькая цаца такие выкинет не раздумывая, а эта решила отремонтировать. Во-вторых, девица работала, и работала в офисе. Почему он так решил? Хоть ремешок и «пополз» и стелька сбита, но подошвы не испорчены, по улице девушка в них не гуляла. К платью ее, веселенькому, легкомысленному, они не подходили совершенно — такие носят с деловой одеждой. И сдавала она их в пятницу и планировала в понедельник снова их надеть. Но по какой-то причине не вернулась. А почему, это не его ума дело. Он туфлям ремонт дал да положил в коробку. Захочет — придет.
Денек продолжался в том же духе, что и начался. С утра труп, потом потоп. И ладно бы, воды прилетело всем поровну, нет, вся до капельки досталась Василю. Текло сверху, с балюстрады. Он заметил воду, только когда шустрая струйка из-под стены скользнула к нему под стол. На балюстраде стучали чьи-то каблучки, много каблучков, ругались женские и мужские голоса. Василю показалось, что он слышит среди них голос Виктории.
Отправил первым делом Ульяну в туалет за тряпками. Ходила минут пятнадцать, хотя дороги туда минута. За это время воды набралось больше, и он стал промокать пол ветошью. Тряпки Ульяна, слава богу, принесла, но про ведро, конечно, не вспомнила. А отжимать ты во что будешь? Должна же в женщине быть хоть какая-то хозяйственная жилка? Хоть самая тонюсенькая! Ругаясь (пока про себя), сам пошел за ведром, взял два и по дороге оценил обстановку. Да, течет из кафе Виктории, шум оттуда. Он увидел саму Викторию. Рядом с ней стоял ее брат Кирилл и командовал парой мужичков-сантехников. Виктория была зла. Ясно дело, не хочет мужу признаваться, что облажалась, спешит до его прихода прибраться.
Многие арендаторы вышли полюбоваться, как Василя топят, но чтобы подсобить, такого, конечно, не было. Всюду это равнодушие, как будто они не в одном помещении сидят. Ведь сейчас его заливает, а через минуту вас начнет. Ульяна тряпочку мяла двумя пальчиками, воды собрала в свое ведро на донышке. Протерла пол внутри и снова села на табуреточку. Святые угодники, дайте Василю сегодня терпения. Не выдержал:
— Ульянка! Вокруг себя протерла и всё? Вода закончилась, значит? Не видишь, что ли, сколько осталось?
Осчастливила — снова принялась тряпкой елозить.
Посетители морщатся, перескакивают через грязную воду, смотрят с укоризной. Не будет тебе сегодня клиентов. Не твой день.
Кумушки из «Продуктов» помочь ему и Виктории не вызвались, только стояли, смотрели и злорадничали, один хрен, не их затопило. Ничего, Виктория тоже позлорадствует, когда придет к вам через неделю арендную плату собирать. Не любят у них Вику, никто не любит. Это от недальновидности. В смысле, любить жену хозяина, конечно, не обязательно, но вот гадить ей точно не стоит. А вот Василю Вика нравилась. И не только потому, что красивая, а потому, что есть в ней еще деловая жилка. Правда, Викой он ее называл только про себя, а вслух всегда, конечно, Викторией Львовной.
[1] Пряник — первоходка (жарг.).
[2] Корчак — трудяга (жарг.).