…Они плыли по ночному озеру. Кое-где появились огоньки, похожие на пламя свечек, — рыбаки начинали лучить рыбу. Мальчик с отцом сидели на корме и вместе держали румпель руля. Мать на носу. Она курила, смотрела на озеро и о чем-то думала. Когда она обернулась, то увидела, что отец и сын сидят обнявшись и смотрят в мерцающее топазовыми звездами небо. Они смотрели на Большую Медведицу.
И ДАЖЕ ЕСЛИ СРОЧНАЯ…
Киты появились два дня назад.
Это был трудный месяц. Мы пропахали всю северную часть океана. Изредка натыкались, но на одиночек, и тогда на время охоты все оживлялись, излишне суетились, думали: а вдруг?.. Но соседи молчали: у всех было пусто. Понимали, что это опять отшельник и китов рядом нет. Марсовый матрос злой залезал в бочку, а потом казалось, что его там и нет вовсе — до того тягостно он молчал. И погода, как назло, была рабочей: наступили самые длинные дни. На тридцатой параллели, куда мы спустились, стояла нестерпимая жара. Из-за отсутствия ветра вода была синяя-синяя и спокойная, как в болоте.
И вот наконец флотилия «зацепилась», все работали.
Близился полдень. Я сидел в радиорубке, подставив затылок воздушной струе вентилятора. Было душно. Несло жаром от работавших передатчика и приемника. Передал на базу несколько радиограмм и перешел на прием. Уши под наушниками вспотели, а когда брал чистый бланк, чтобы заправить его в машинку, то на нем оставались влажные следы от пальцев.
С самого рассвета мы охотились, и очень хотелось спать. В пять часов я проснулся с первым выстрелом и по тому, как китобоец затрясся, загремел, отрабатывая задний ход, понял, что Стас попал и кит на лине. Утром хорошо работалось, все получалось, и того кашалота мы быстро «поставили на флаг», потому что в миле заметили еще фонтан. Так торопились, что я, когда ставил радиобуй, чуть не забыл его включить. А тут еще марсовый крикнул с бочки, что наблюдает три фонтана. Но мы пошли к тому, который заметили раньше, он был ближе. И вот до сих пор с ним работаем. Очень упрямый и чуткий кашалот. Никак не подпускает на выстрел.
Судно то сбавляло ход (подходили к кашалоту), то, описав круг, замирало в ожидании ушедшего под воду кашалота, то, внезапно загрохотав, дергалось, а потом мчалось полным ходом на появившийся фонтан. Снова ход постепенно сбрасывался, и я всем существом хотел наружу, посмотреть: подпустит ли? Но не мог. Пальцы стучали по клавиатуре. Я уже принял три радиограммы, все одному имениннику, и вот пошла последняя. Стасу.
Машины затихли, и китобоец по инерции двигался вперед. Кит был рядом или уже ушел вглубь. Я подумал о Стасе, что ему депеша, и о том — попадет ли он сейчас?.. Но тут пошел текст, и до того он был неожиданным и страшным, что пальцы у меня отяжелели и словно прилипли к клавишам: «СЕГОДНЯ ВРЕМЯ ОПЕРАЦИИ УМЕР ПАПА = ЖЕНЯ».
Я распрощался с базой. Снял наушники, выключил приемник, потом передатчик. По-прежнему было тихо. Тихо, как и всегда перед выстрелом.
Я и раньше принимал такие известия. Но сейчас я испугался. Я испугался гораздо сильнее, чем в тот первый раз, когда своими руками принял и вручил такую радиограмму. Умер человек, которого я хорошо знал. Умер отец моего лучшего друга.
Крутнув валик машинки, я вынул радиограмму, еще раз прочитал. Попытался представить себе девятиклассницу Женечку и не смог… А Стас сейчас у пушки. И я все еще ждал выстрела…
Мы родились со Стасом через год после войны. Жили в одном дворе неподалеку от шумной железнодорожной станции. Летом спали в сарае; сквозь щель в стене пробивались лучики паровозных прожекторов, а по утрам мы просыпались от резкого клекочущего объявления со станции, что на второй путь прибывает московский пассажирский. Наспех одевались и бежали на вокзал искать брошенные пассажирами пустые спичечные коробки. Мы искали их на перронах и шпалах, под платформами и у шумных, пахнущих жареной навагой ларьков. Странная эпидемия гуляла в то лето у нас: все ребята собирали спичечные этикетки. Порой находили коробки с редкими тогда, блестящими и гладкими, яркими (мы их звали «масляные») картинками и, как правило, дрались, оспаривая, кто заметил первым. От коробок веяло дорогой, красивыми городами, незнакомыми людьми, тонкими духами и не виданным еще, загадочным и уже любимым морем.
В детстве я завидовал маме: она родилась у моря. Отца я не помнил. По непонятным мне тогда причинам мама о нем не рассказывала. Единственное, что я знал, — он был моряком. Незнакомым людям врал, что отец утонул, после чего мне всегда было нехорошо. Я был стеснителен и неразговорчив, в дружбе доверчив и предан. Правда, в глубине души я немного ревновал Стаса к его отцу.
Стаськин батя, Сергей Леонидович, был машинистом паровоза. Летом он часто брал нас с собой в поездки. Вернувшись, мы втроем шли в деповский душ. От нас пахло углем, сажей, машинным маслом, едким котельным паром. Нежились под горячими струями и с презрением думали о городской бане, куда нас каждую неделю отправляли мамаши. Сергей Леонидович присаживался на корточки, ухватывался рукой за стенку кабины и, подставив спину, говорил; «А ну-ка, пехота!» Мы становились по бокам и крепко терли ему рогожками спину. Пена хлопьями летела в стороны, и дядя Сережа приговаривал: «Во-о! Так, так ее…» Когда я был с левого бока, то старался не смотреть ему под мышку: там вдоль ребер тянулся огромный сизый шрам. Когда мыльная пена все закрывала и я, забывшись, натыкался рогожкой на шрам, то, будто обжегшись, отдергивал руку: мне казалось, что дяде Сереже очень больно. В паху и на бедрах тоже было несколько рваных рубцов. «Это рычагами его так», — говорил мне Стас. В войну дядя Сережа воевал на танке.
В конце августа начинались заморозки. Картофельная ботва была по утрам черной; днем солнце припекало, и ботва становилась коричневой. Открывался охотничий сезон. Дядя Сережа ночевал вместе с нами в сарае, а рано утром уходил на озера, что тянулись вдоль железной дороги, километрах в пяти от станции. Как-то ночью, проснувшись, я вздрогнул, услышав стоны. Дядя Сережа тихо постанывал. Он спал внизу, и я свесился с настила, но было темно, и я его не видел. Мне стало страшно. Я толкнул Стаса. Он, оказывается, не спал.
— Бать! — тревожно окликнул Стас. — Может, мать позвать?..
— A-а? А, нет. Вы, это, спите, сегодня рано вставать. А я ничего. Так, что-то приснилось. Пойду воздухом подышу, и все… Спите. Скоро разбужу.
Мы услышали, как скрипят пружины, как он тяжело дышит поднимаясь. Потом дверь сарая хлопнула. Было холодно, и я думал: зачем ему воздух, когда и здесь холодно? Я кутался в одеяло и прижимался к Стасу.
— Мать ночью врача вызывала, — сказал Стас. — Осколок у него в боку… Вот.
Гудели паровозы, в воздухе стоял сырой предрассветный туман. Я лежал и думал о войне. Сбоку, вздыхая во сне, ворочался Стас.
Мы часто играли в войну на старом паровозном кладбище. Забирались в груды металлолома и представляли себе, что мы в танке. Пахло окалиной и полынью. Мы кидали ржавые костыли и болванки в паровозные котлы, и те глухо гремели. Для нас это был артобстрел. Мы сидели в засаде — выжидали, чтобы через несколько минут наши моторы взревели (ревел обычно я) и мы рванулись мощным бронированным потоком вперед. Командовал Стас. У него был ребристый отцовский шлем, от которого пахло гарью и потом; он пах боями. На броне наших «танков» сидели автоматчики, и мы дрались, освобождая Польшу. У дяди Сережи был друг Станислав, командир танка. Он был поляк. Во время боев в Померании их танк подбили. У дяди Сережи это был третий танк за два года на фронте. Появилось чадящее пламя. Искореженными рычагами дяде Сереже заклинило ноги, он потерял сознание. Я представлял горящий танк, и как из люка вываливается Станислав. Комбинезон у него дымится. Он, перегнувшись, с усилием вытягивает дядю Сережу, и они сползают по броне на землю. Станислав обхватывает руками, сбивает языки огня с товарища, а потом падает сам, ожесточенно катается по разбитой гусеничными траками хляби. Поодаль смятая немецкая пушка. Станислав подхватывает дядю Сережу под мышки и оттаскивает от нелепо застывших фигур немецких артиллеристов. Вдруг один из них поднимает окровавленную голову, шарит под собой рукой. Станислав поднимает руку с пистолетом; навстречу летит, кувыркаясь в воздухе, граната. Хлопает выстрел. Фашист утыкается в развороченную землю. Станислав с мучительной гримасой смотрит на упавшую поблизости гранату и ничком падает на друга, плотно вдавливая его в грязь. Замеревшей в ожидании спиной чувствует взрыв. Осколки густо вспарывают обгоревший комбинезон…
Отец Стаса рассказал нам это, когда мы оканчивали первый класс. На подоконнике, в банке с водой, расцвел багульник. Дядя Сережа сидел у окна. Медали на груди светились солнечными зайчиками и мелодично звенели. Иногда он брал в руки гитару. Едва касаясь, пощипывал струны. В открытую форточку проникал запах земли. Он смешивался со сладковатым ароматом оттаявших весенних лиственниц, росших во дворе. Где-то далеко в парке, среди свежевыбеленных тополей, играл духовой оркестр. Городок праздновал День Победы.
Дядя Сережа тихо пел. Все песни были незнакомые. Много позже, когда мы повзрослели, я находил знакомые строчки, читая фронтовые стихи, и вспоминал гитарный перебор, темные пальцы на грифе, глухой голос дяди Сережи. Он напевал под незамысловатые аккорды, вернее, читал нараспев:
Было торжественно тихо. На кухне всхлипнула тетя Варя. И мы впервые сидели со взрослыми за одним столом.
…Судно мелко задрожало, затряслось и накренилось вправо. Кашалот вынырнул. Разворачиваясь, дали полный. Кресло подо мной скрипнуло, и я тоже развернулся вправо. Потом встал. Я держал радиограмму в руке и не знал, что делать. Подумав, положил ее на стол, под вахтенный журнал. Провел рукой по лицу: оно было потным. Вышел в штурманскую, включил коммутатор трансляции и, взяв микрофон, вызвал именинника. От него пахло камбузом, и я машинально отметил, что уже обед. Протянул радиограммы. Он поблагодарил, развернулся и пошел, читая на ходу и улыбаясь. Я спохватился:
— Валентин!
— Да?..
— Поздравляю!..
— Спасибо.