— Не трудись, — зло улыбнулся он. — Тут, теперь — не выйдет. Вообще не выйдет. Я — не крыса.
— Что?! Что… — капитан дергал щекой, тяжелый пистолет плясал в его руке, длинный ствол ходил ходуном. — Не?..
— Да. Как там, в провизионке. Я — человек. Везде. Стреляй.
Капитан, не сводя воспаленных глаз со старшины, вскинул пистолет в подволок и всей ладонью, всей рукой, всем телом даванул спуск. Сухо клацнул металл.
— Правильно. На, — протянул ему старшина свой ТТ. — Проверь обойму. Патрон — в стволе. Я не обманываю. Все проверь. Ну, чего ты? Валяй, пробуй. Бери, ну же?
Капитан, полусидя боком на разгромленном столе, молчал, недвижно глядя на протянутый ему пистолет.
— Даже теперь не понял? Тот, наверху, — он тоже испугался. И умер. От страха. Так он думал, впрочем, — когда думал, что умирает. Точно. Так он и подумал.
Кузьменко молчал, застывше уставившись в никуда пустым взором. Попов же старательно, подбирая слова, пытался объяснить, вновь ловил петляющую рядом, вот тут, разгадку…
— Он ждал их — но с пистолетом в руке. Ты же сам видел. Со смертью в руке ждал гостей. Или сам пришел. Почему? Он видел их? Слышал? И так испугался? А они не тронули его. И теперь подсунули нам…
— Не тронули? — неожиданно оскалился капитан.
— Это — не то, что ты подумал. Это — он сам. Но и не он.
— Кто — не он?
— Тот летчик.
— Летчик? — капитан хрипел севшим голосом. Лицо его стало почти черным от изнурения. Старшина слышал, видел, физически с усилием выдерживал невыносимую тоску, охватившую этого человека. Но он не знал, чем помочь ему. Да и никто не мог бы тут помочь. Он должен был все понять сам. Тут каждый все должен сам…
— Я узнал его. Это тот самый летчик. Который сегодня атаковал нас. Командир той «дорнье».
— Которого сбили?
— Сбили? Ты говоришь — сбили? Ты сам сказал. Кто? Кто сбил?
Капитан молчал, прикрыв обожженные, без ресниц, глаза, все больше и больше сутулясь, сгибаясь под какой-то тяжкой ношей.
— Ведь он умер давно. Нет, не умер. Ты же видишь кого нам подсунули. Нет, не кого, а — что. А тот, настоящий, которого мы видели утром, — ушел. На время. Или навсегда. Туда… — старшина неопределенно взмахнул куда-то вверх, пытаясь все-таки разглядеть глаза капитана. — Это не смерть. И мы еще узнаем, куда он ушел. Но это осталось. И…
— «Это»?.. — капитана начинало трясти. Он опустил голову, мучительно пытаясь справиться с сотрясающей все его тело дрожью.
И вдруг, ощутив высокую, чистую и невыносимо огромную жалость к этому, безусловно, честному, мужественному и гордому человеку, подавленному, раздавленному сейчас не наивным страхом труса — нет, Попов знал своего командира! — но оглушительным крушением понятного, привычного, надежного в несокрушимой простоте мира друзей и врагов, только друзей и только врагов, без условной правды и ясной лжи, точного знания справедливой истины и прямого пути в светлое будущее всего человечества, — старшина шагнул к нему:
— Пошли-ка домой, Саш. Ну к нам, туда. А? Ведь не все же сразу. Ведь я-то уже знал. Самую малость — но знал. Мне легче. А ты сейчас… — договорить он не успел. Кузьменко дернулся, отшвырнул уже обнявшую его за плечо руку, вскинул голову и страшно, вздувая изрезанное синими шрамами, черно заросшее серой ломко-толстой щетиной горло, нутряно закричал в никуда, тяжко взрыдал в невидимое отсюда, из-под тяжелых стальных перекрытий, недостижимое, непостижимое для человека небо:
— Но где же вы?! Сволочи! Ублюдки! Где ж вы раньше были?! Мне же нельзя умира-а-ать!!!
Огонь — живой, земной огонь — тепло и дружелюбно светился и приплясывал в стоячей серо-мутной, затянутой плесенью темноте. Оказывается, опять настала ночь — вернее, то, что здесь можно называть ночью. Попов, когда увидел из окна ходовой рубки костер, подумал, что только первая после посадки ночь (а сегодня, кстати, какая — третья?… надо бы отмечать…) была по-настоящему, по-ночному темной.
Когда они сошли с корабля, опять по-настоящему его так и не обследовав из-за нехватки времени и нервов, ночь, как ни странно, уже наступила. Далеко внизу, у входа в хижину, призрачными проблесками высвечивая дрожащий в розовых отсветах огня черно-багровый склон берега, горел, трепыхаясь, разожженный встревоженным Сэнди костер. Оказывается, они — по его утверждению — провели внутри корабля всю вторую половину дня — во всяком случае, наступление темноты свидетельствовало об этом. Но Попов, как, впрочем, и мрачно-пришибленный капитан, был уверен, что пробыли они там максимум час и нигде, кроме ходового мостика и подвергшейся разгрому злополучной штурманской рубки, не были. Единственное, что еще успел осмотреть старшина, — ту самую крохотную каюту-кабинет за переборкой рубки. Впрочем, осмотреть — что? Труп? Тело? Механизм? Манекен? Старшина не знал, как назвать то, что он увидел, распахнув ту же дверь вновь десять — пятнадцать минут спустя — после того, как они захлопнули ее и безуспешно пытались понять, кто мог зажечь бумагу в пепельнице и как может гореть электрическая лампочка там, где вообще нет электричества.
Впрочем, что — лампочка? Чепуха лампочка! Лампочка, пепельница — все для страшненького антуража, явная пиротехника. Все, по большому счету, декорация.
Потому что оборванная на полуслове записка была на том же месте и та же, записка на немецком языке, которого старшина не знал. Был на столе и пистолет. И шлемофон на ковре. И тело — тоже было. Но… Но оно было другим.
Оно было постаревшим на многие, многие годы. Летчик — именно тот самый летчик — был стар, сед и обрюзгл. Форма на нем истлела и во многих местах, натянувшись на массивно раздавшемся теле, потрескалась, потускневшие пуговицы где выскочили из петель, где вообще отвалились, серебряное шитье почернело от сырости, времени и гнили. За те четверть часа, что двое русских летчиков провели в штурманской рубке и осмотрели надстройку, тело постарело лет на тридцать. Но живее оно не стало… Именно это и было самым страшным, именно это и сбило с толку старшину и окончательно добило Кузьменко.
Это создание — манекен, труп или дьявол его знает, что оно такое сидело в кресле — никогда не было живым! Живым в нормальном, человеческом понимании. Оно было именно оно. Кукла. Но… Но кукла, «живущая» во времени. Больше того. Попов успел заметить, что тело меняло положение. В первый раз он удивительно четко запомнил, зафиксировал фотографической вспышкой шока все подробности. И, войдя сюда вновь, сразу увидел: офицер либо сам вставал с кресла, либо его перемещали. Не так лежит рука на столе, иначе откинута голова, чуть набок смещена спина, и тому подобное. Но самое странное: никакого страха старшина, стоя второй раз перед этим столом, не испытывал. Не только страха, но даже тревоги, беспокоящего ощущения чужого, не было. Ну не боится же ребенок куклы, которую подсунули ему взрослые, верно? Ведь именно для того они ему и сунули увлекательную игрушку, чтоб он забылся, не обращал внимания на окружающих, отвлекся и не путался у всех под ногами, не так ли? Но — только ли так? Ребенок — игрушка — игра… Ну, и дальше?
Где-то тут, в явно простенькой загадке на логику, таилась грандиозная отгадка. Именно в разнице восприятий, реакций, устремлений — в разнице принятия происходящего им, старшиной, бывшим ученым Поповым, капитаном морской авиации Кузьменко и лейтенантом флота США Мак-Алленом и крылось едва ли не самое главное. И попытка все происходящее представить не более чем неудачным или давно забытым, списанным в расход опытом явно не годилась. А уж о случайности — или сумме совпадений — не могло быть и речи…