— Привет, — сказал он, приобняв ее за плечи. — Ты…
— Что я? — Она немного нарочито подняла брови.
— Ты беременна?
— Нет, что ты! — засмеялась Тамара, хлопая себя по животу. — Пирожков наелась в буфете! С капустой!
— То есть…
— Ты вообще считать умеешь? — Она засмеялась еще громче и стала загибать пальцы. — Май, июнь, сейчас июль! За три месяца такое не нарастает. — Она снова хлопнула себя по животу. — Не тоскуй, Никита Николаевич, все хорошо.
— То есть ты уже была беременна? — Она кивнула. — Ты, наверное, замужем? — Она кивнула снова. — А кто твой муж?
— Ну, все тебе сразу расскажи! — хмыкнула она.
— Ладно, — вздохнул Никита. — Хорошо. Тогда пока.
— Погоди, — сказала Тамара. — Минутку. В воскресенье надо ехать гуманитарку раздавать. Лагерь под Шатурой. Отъезд отсюда в девять ноль-ноль. Я тебя запишу к себе в пару?
— Конечно, — сказал он. — Обязательно.
Наследство
Андрей Сергеевич Лигнер пришел к Ане Бояркиной, своей старой знакомой. Да чего уж тут скрывать и играть словами — к своей давней любовнице. Они были вместе уже лет восемь, наверное, и у нее в ванной всегда висело для него чистое полотенце и лежало особое мыло без запаха. Даже бритвенный станочек стоял на полке, рядом с пенкой для бритья, хотя этой благодатью он ни разу не воспользовался, потому что ни разу не оставался у нее ночевать — даже когда жена уезжала в отпуск и оставляла его в Москве одного.
Позвонил и пришел, вот прямо так, в субботу среди бела дня. Ей это было удивительно, потому что все восемь лет он приходил к ней в будни, вечерами, после работы: его институт был, как нынче говорят, в шаговой доступности от ее дома — хотя правильно будет «в пешей». Приходил ненадолго, на часок. Самое длинное часа на два-три — это в те разы, когда жена была в отъезде. Но все равно часам к девяти начинал клевать носом и говорил, смущенно улыбаясь: «Я, Анечка, пожалуй, домой». А чтобы вот так, днем, да еще в выходной, — первый раз.
Он в который раз оглядывал чистую и милую комнату Ани. Единственная комната в однокомнатной квартире. Письменный стол у окна, шкаф книжный, шкаф одежный, какой-то еще комод и журнальный столик. Диван, на котором он сидел, раскладывался для сна. Ну и для любви тоже, понятное дело.
Аня сидела за письменным столом спиною к нему и внимательно читала — может быть, уже даже перечитывала — письмо, которое он ей принес.
А он думал о своем отце.
Отец его, профессор Сергей Михайлович Лигнер, был довольно известным химиком, членкором Академии наук. Заведовал кафедрой. Возглавлял лабораторию. Когда-то, в конце шестидесятых, даже делал что-то секретное, за что получил орден Ленина и Госпремию. Открыл метод Лигнера и реакцию Лигнера. Андрей Сергеевич в этом не разбирался, он был совсем по другой части — историк и социолог.
От отца ему досталась небольшая квартира в старом доме на улице Образцова и целая стена книг по химии, с которыми было непонятно что делать, — вот и все. Отец был человеком хорошим, но безалаберным. Это Андрею Сергеевичу объяснила жена. «Твой отец не смог капитализировать свой талант! Другие люди с такими достижениями имели от государства все!» — она даже глазами сверкнула. Но она уважала память покойного свекра и всегда сама вспоминала, что надо пойти на кладбище, убрать листочки, посадить цветочки. Могила была на Введенском кладбище. Там же лежала и мама, она умерла сравнительно недавно, а сам профессор Лигнер скончался тридцать восемь назад, когда сыну было всего двенадцать.
Иногда Андрею Сергеевичу казалось, что именно жена научила его ценить отца. Хотя она его никогда в глаза не видела. Ценить не только на словах, а делами: добиться, чтоб повесили мемориальную доску на институте, где он заведовал кафедрой; устроить там ежегодные «Лигнеровские чтения»; издать избранные труды с подробной биографией; поставить на могиле солидный красивый памятник взамен тоненькой серой стелы с блеклыми буквами. Шаг за шагом покойный профессор Лигнер стал занимать все большее и большее место в жизни и в мыслях его сына. Сейчас Андрей Сергеевич собирал воспоминания об отце, встречался с престарелыми академиками, дряхлыми министрами и бывшими отцовскими учениками.
И вдруг вот это письмо, которое сейчас читает Аня Бояркина.
Письмо было от знаменитого художника Павла Юркевича, умершего буквально на прошлой неделе в возрасте девяноста шести лет. Андрей помнил это имя — у них дома висели две его картины: портрет матери, она была настоящая красавица, немного похожая на цыганку, с блестящим пробором и розой в руках, и портрет отца, с птичьим профилем, в золотых очках на кончике длинного носа, — он держал в руках пробирку и разглядывал, что там вскипает и оседает. Сочный и яркий социалистический импрессионизм, признанным классиком которого был Юркевич. Они какое-то время дружили семьями. Портрет был написан в том самом году, когда родился Андрей. Мама даже говорила ему: «На этом портрете ты тоже есть!» Во чреве. В круглом, задрапированном лиловыми шелками животике мамы.
Так вот, друзья. Покойный Павел Данилович Юркевич писал… Ах, да что я говорю! Когда он писал, он был еще живой, он велел передать это письмо после его смерти! Так вот. Он писал, что Андрей Сергеевич на самом деле — его сын. Он грустно описывал свою любовь и свое расставание с мамой Андрея Сергеевича, прилагал анализ ДНК на отдельном бланке и заявлял, что хотел бы видеть Андрея Сергеевича своим наследником. Добавив при этом, что вовсе не настаивает, чтоб Андрей Сергеевич Лигнер превратился в Андрея Павловича Юркевича, хотя это, конечно, было бы очень приятно.
Аня Бояркина дочитала, спросила:
— Оно тебе прямо вот по почте пришло?
— Нет, нотариус передал. Позвонил, назначил встречу и отдал из рук в руки.
— Угу. Ну и какая там наследственная масса?
— Господи! — Андрей Сергеевич поморщился. — Ты прямо как Лариса! Она тоже сразу про массу… Ну извини, извини.
Аня вспыхнула и резко выдохнула: безмолвный крик гнева. У них было принято не говорить о жене Андрея Михайловича; он тоже не расспрашивал Аню о ее бывшем муже и ничего о нем не знал. Был и сплыл.
— Прости меня. — Он встал с дивана, подошел к ней, нагнулся, обнял сзади, поцеловал в макушку. — Прости, я очень волнуюсь, сама понимаешь.