Не значит это также и того, что я претендую во всей этой преамбуле, написанной прямо-таки по-азиатски, на то, что в Индии я нашел новые доводы, — ничего такого и не ждите от меня. Я почти в такой же безнадежности, как некогда Цицерон, считавший, что люди в таких вещах никогда ничего не могут найти помимо того, что уже найдено. Мне не составит труда показать, что все, о чем говорят наши современники, — либо пустяки, либо не ново. Стоит только начать заново рассматривать то, что господа Гассенди и Арно написали против господина Декарта — на что, как мне кажется, он никак не ответил, и, будь на то Господня воля, мог бы ответить им так же доказательно и искусно, как, кажется, в том хотели уверить. Я охотно воздам должное и, так сказать, преклонюсь перед автором доказательства на этот счет, признав, что именно к нему гораздо более, чем к древнему атомисту, применимы эти стихи:
Я прошу Вас, таким образом, лишь об одной вещи — чтобы Вы сделали то, что, как мне кажется, единственное, что только здесь и должно сделать — серьезно поразмыслить о том, что происходит внутри нас, — об операциях нашего рассудка. Дабы после этого Вы мне по совести сказали, полагаете ли Вы, что существует некоторая соразмерность между совершенством этих операций и несовершенством того, что мы называем телами или материей. Допустим, Вы охотно согласитесь со мной в том, что какие бы усилия разума ни применять, — иначе, чем через атомы некоторые вещи нельзя понять. Да так же, как и вообще все то, что есть тело или материя, равно как и все те свойства, о которых я уже говорил, — величина, форма, твердость, неделимость, движение — или, если угодно, — ибо это ничего не меняет, — мягкость и делимость.
Надеюсь, Вы с пониманием отнесетесь к тому в моей просьбе, что повторяет кое-что из столь же искусно, сколь и приятно выраженных мыслей, запечатленных в Ваших мемуарах. В стольких других известных мне фрагментах, и вообще во всех этих поэтических восторгах и негодованиях Ваших Гомера, Вергилия и Горация, кажется, содержится нечто божественное. Вы не откажете и мне в той же ясности духа и философской настроенности, которые возникают у Вас иногда по утрам при размышлении о трех-четырех вещах, как мне кажется, весьма важных для философа. Первая из них — то, что наши чувства — это не только удары, оставляющие следы на нашем теле, как это могло быть применительно к глазам статуи или автомата. Наши чувства — это впечатления, щекотания и боль, и мы замечаем их даже тогда, когда мы их испытываем, когда мы говорим; я замечаю по себе, что мне приятен больше или меньше, чем обычно, тот или иной вкус, или что моя боль больше или меньше, чем была, а также сотни подобных вещей. Второе — то, что часто мы не останавливаемся на этом, но делаем из этого сначала частные выводы: тому-де надо следовать, а того избегать. И уже из этого следует обобщение: следовать надо благу, а избегать — зла. Третье — что мы вспоминаем о прошлом, взвешиваем настоящее и предвидим будущее. Четвертое — то, что мы стараемся как-то проникнуть в самих себя, в наш внутренний мир, как я это и делаю в тот момент, когда я исследую, кто я есмь — что это за сила — сила разума, которая во мне, — все эти мои мысли, эти рассуждения и размышления. Мы, следовательно, размышляем о самих себе и о наших действиях. Пятое — то, что, предаваясь размышлениям о материи, мы делаем иногда новые открытия, для которых находим новые доводы, — или же, что мы, по крайней мере, видим те, что уже изобретены, взвешены и подвергнуты сравнению с другими. Причем иногда выводятся такие следствия, что они зависят от большого числа предложений-антецедентов (предшествующих предложений), которые мы в состоянии охватить одним беглым взглядом, и всячески содействуют выведению такого заключения, как это и происходит во всех науках и главным образом в математике, где наш дух являет необыкновенную силу и немыслимый охват.
Сих немногих размышлений может быть вполне достаточно для того, о чем я Вас вопрошаю, тем более что все то, что я могу сказать, приводит почти к тому же самому. Надо, однако, только, чтобы именно Вы на этот раз решились применить стиль тех азиатских стран, воздухом которых я дышал столь долго, и чтобы Вы имели терпение еще раз бросить взгляд на то, что кажется мне весьма важным — на то, что мы знаем не только отдельные вещи, которые воздействуют на наши органы чувств, но и наш разум с его немыслимой силой и чудесной присущей ему способностью — не упуская случая, познавать и создавать идеи тысяч вещей, которые вовсе не очевидны целиком и непосредственно: что человек, например, есть мыслящее животное; что Солнце намного больше Земли; что невозможно, чтобы нечто одновременно существовало и не существовало; что две вещи, порознь равные третьей, равны между собой; что причина ночи — отсутствие Солнца, что все то, что рождено — осуждено на уничтожение; что из ничего ничто не может появиться иначе, как то, что обращается в ничто; что надо, чтобы была необходимость в чем-то вечном и вечно сущем во Вселенной, — в Боге или первоматерии вещей, или же в том и другом, или в том, что Бог создал эту материю и во всей ее вечности или во времени; — и, следовательно, бесконечности других мыслей, столь же важных, сколь и великих, и так удаленных от материи, что почти неизвестно, через какую такую дверь они входят в наш дух.
Однако все эти акции, о которых я только что говорил, показывающие столь огромную силу и мощь, способность и широту человеческого духа, все его внутренние движения, то особое состояние, которое мы не можем объяснить по существу, но которое мы чувствуем и признаем, по крайней мере, относительно самих себя, когда мы размышляем о самих себе и о том, как мы рассматриваем наши операции (ибо то размышление, которое относится к нашим действиям, кажется мне чем-то совершенно изумительным и вместе с тем значительным). Спрашивается — разве все эти действия, или внутренние движения, или как там можно их еще назвать, — могли бы, по совести говоря, быть отнесены к сознанию, к ветру, к пламени и воздуху, а также к атомам, к мельчайшим и тончайшим частицам материи — одним словом, ко всему тому, что нельзя квалифицировать никакими другими качествами или свойствами, которые не имеют никаких других качеств или свойств и которые могут быть поняты как то, что можно понимать под словом тело — нечто самое малое, внешнее или подвижное и легкое, что только может быть, в каком-нибудь построении и расположении могло бы происходить, и из каких-то движений, способных заставить его давать и получать? Нет! Никак нельзя вообразить себе, чтобы это было что-либо иное, нежели чисто местное, локальное движение совершенно искусственной машины — мертвой, бесчувственной, неспособной к суждению, к разуму. Никогда нельзя будет признать, что они могли бы быть каким-либо из тех внутренних действий, о которых я говорил, — что они могут осознать, что я их вижу и знаю, — увидеть, что я о них рассуждаю, узреть это рассуждение и заметить, что их видят.
Присмотримся еще внимательнее хотя бы к некоторым из главных высказываний Евклида, не говоря уж о высказываниях Архимеда, Аполлония и многих других. Что касается меня, то стоит мне только поразмыслить над 47-м постулатом Евклида, как я обнаруживаю в нем столько важного и благородного, что, право слово, едва могу верить, что все это — творение ума человеческого. Тем более, если я представлю себе, что все это делалось для того, чтобы Пифагор после того, как ему посчастливилось найти эту несоизмеримость, — был столь восхищен и удивлен, что принес эту свою знаменитую жертву в благодарение богам, чем хотел засвидетельствовать, что это изобретение превосходит возможности человеческого ума.
Тем не менее этим я не хочу сказать, что есть основания верить в то, что в человеке есть что-то божественное, какая-то частица божества или нечто подобное. Это немыслимое богохульство. Оно превосходит даже доводы некоторых стоиков, персидских каббалистов и индийских брахманов, которые для того, чтобы явно признать духовное благородство и совершенство человека, предпочли впасть в такую крайность — уверовали так подло и столь низменно, что признали все — телом, все — материей, все — телесным. Я не опасаюсь впасть в искус этой мысли — Вы могли бы увидеть по письму г-ну Шаплену, что я весьма далек от того, чтобы полагать, будто такое мнение могло бы поддерживаться философом. Однако именно это я также отмечаю в человеке — как это делают стоики и некоторые другие, — отмечаю нечто столь совершенное, столь великое и возвышающее, что это их мнение мне кажется во сто раз менее абсурдным, чем мнение, которое представляет дело так, что в человеке и даже во всей Вселенной нет ничего, кроме телесного, кроме локальных и телесных движений, кроме тел, кроме атомов, кроме материи.
Бог мой! Когда я задумываюсь об этом (можно ли слишком переоценить такую вещь?!), я задаю себе вопрос: кто тот человек, — если только он в здравом уме, — который может убедить себя в том, что в то время, когда Архимед, Пифагор и другие великие люди пребывали в своих духовных поисках и глубоких размышлениях, — в их головах и мозгу не было ничего другого, кроме телесного, ничего иного, кроме живого или животного сознания, кроме естественной теплоты, мельчайших материальных частиц или, если угодно, атомов, которые, несмотря на свою бесчувственность, отсутствие мышления и разума и при том, что они сами-то движутся произвольно, только благодаря фатальным и слепым движениям и соприкосновениям, — несмотря на это, те самые атомы смогли прийти в движение и соприкосновение таким чудесным и счастливым образом, что, как и в былые времена, они подобным образом смогли сформировать голову у этих самых великих людей совершенно такой, какова она есть со всей бесконечностью органов, столь искусно разработанных и распределенных. Это они сами и дошли до того, чтобы формировать и производить эти тончайшие мысли и глубочайшие размышления. Или же, точнее, они привели в движение все эти органы столь чудесным образом, что те, наконец, пришли в некоторый порядок, в некоторое состояние (ибо именно таковы термины, которыми пользуются философы) столь чудесное, что они сами должны были это осознать, осмыслить это воззрение, рассуждение, эти превосходные соображения и эти божественные изобретения.
Еще вот (если бы мы хотели то же самое передать другими словами) когда из-за какого-то оскорбления или другого какого неудовольствия мы впадаем в гнев и ярость и тем не менее контролируем свои чувства и страсти — я вопрошаю Вас: это внутреннее командное распоряжение и приказ, который мы чувствуем, эта сила принуждения к повиновению, сдержанности и выдержке, которые проявляются, например, в видах сохранения некоторых соображений честности, чести, достоинства, порядочности и добродетели, направленные против этой присущей нам естественной склонности к отмщению — что вот это все за движение и внутреннее состояние? Можно ли сказать, что это не что иное, как некие перемещения, столкновения, отталкивания, рикошеты, отдельные переплетения атомов или мыслей, или, если угодно их так называть, молекул или частиц материи, которые тем самым действуют внутри этих нервов, внутри этих тонких мембран, этих очень тонких каналов и органов мозга, сердца и других частей тела? Химеры, мой дорогой, это всего лишь чистые химеры!
Здесь еще надо сказать о свободе. Когда из боязни дурного решения вместо хорошего мы как бы удерживаем равновесие, ища внутри себя все доводы за и против и взвешиваем их, и подвергаем их серьезным испытаниям, то эти опасения, этот поиск, это удержание равновесия и это решение делать или не делать, которое мы, наконец, принимаем, — все это, все эти движения и состояния или внутренние формы Бытия (я пользуюсь их же собственными терминами) — не создаст ли это всего лишь путаницу? — спрашиваю я, — связь и слепое взаимодействие малых телец? Можете Вы это себе вообразить? Даже сам Лукреций — воистину присяжный сторонник этой секты — не мог этого сделать — не мог позволить приписывать единичным атомам эти свободные движения по произволу. Ибо если воля, как он говорит, преодолевает границы фатальности и поднимается над судьбой (fatis avulsa voluntas[140]), то как можно с помощью какого бы то ни было его clinamen, или отклонения[141] первоэлементов взрастить добродетель и обойтись без угрызений совести, раз она была бы тогда лишь телесной, а в нас не было бы ничего другого, кроме естественного, вечного, непреложно самостоятельного, неизбежного взаимодействия атомов? Он не признает, что это, если оно таково, — не воля и не что-то другое, что не могло бы быть извлечено из этой логической связи и избавлено от нее, следуя вечно и устойчиво движениям и причинам, которые следят и следуют одни за другими посредством абсолютно необходимых и неизменных вечных порядков.
Я мог бы, помимо прочего, напомнить Вам о многочисленных доводах, которые обычно приводят по этому поводу. Вы, несомненно, познакомились бы и с тем великим человеком, который набрал добрые два десятка лучших из этих доводов: однако это означало бы в сильнейшей степени злоупотребить Вашим терпением. Впрочем, я ведь уже говорил, что, пожалуй, не в силах усмотреть ничего другого, что имело бы большую важность для того, чтобы размышлять здесь об этом, сверх всего того, что я уже здесь представил.
Мог бы я сказать Вам также, каким образом, как я полагаю, можно было бы самым рациональным, разумным способом ответить на все приведенные здесь возражения; однако я знаю также, что по этому поводу для Вас нет нужды писать целые книги. Поэтому приведу только два соображения.
Во-первых, правда то, что они говорят, будто питье, еда, здоровье, естественная теплота, мысли и доброе расположение телесных органов, — все это телесные вещи, и, как они могут сказать, будучи в зависимости от атомов в качестве основы и первоматерии, суть вещи, необходимые для всех этих мыслей, основоположений и размышлений — словом, для всех других внутренних операций, о которых я говорил. Именно этого нельзя отрицать, и каждый эксперимент слишком значителен, чтобы его не признавать; но, что можно отсюда заключить, — это то, что случающееся и участвующее в формировании этих операций будет единственно и исключительно телом или телесным — это атомы, сознание, тонкая материя. Конечно, что-то будет, если что-то сделать для размышления об их совершенстве и превосходстве над несовершенством или недостаточным совершенством тел или атомов и о малом количестве того, что нужно для качества этих операций. Этого-то и не может быть никогда — того, чего никогда не может допустить здравый смысл; более того, — мне кажется, что самое большее, на что можно было бы как-то согласиться — это на то, что атомы и мысли, а также все те другие вещи, которые получаются, поистине необходимы, но просто в качестве условий или диспозиций, или даже некоторых других способов или методов, которые от нас скрыты или остаются нам неизвестными, а вовсе не как первые принципы и абсолюты, как всеобщая причина операций; необходимо, чтобы налицо было бы совсем другое, чем все это — нечто более благородное, более высокое и более совершенное.
Во-вторых, еще более верно то, что мы не можем принять верную, или, как говорят, непосредственную и позитивную идею того, что возвышается над телом, телесностью, или всего того, что вообще не есть тело. По-моему, это невозможно, пока мы в качестве смертных столь прямо соединены с телом. Эта зависимость от телесных чувств, столь сильно ограничивающая и затемняющая свет рассудка, сильно мешает нам. Однако я совсем не вижу, каким образом можно было бы заключить из этого, что совершенно ничего не существует сверх тела, кроме атомов, кроме материи, кроме телесности — ведь сколько существует вещей, о которых мы не можем высказать этой позитивной идеи; и тем не менее разве не обязывает нас разум признать, что они действительно существуют? Или, скорее, сколь мало существует таких вещей, о которых мы можем иметь истину или истинные идеи? Сами-то эти философы много ли имеют положительных идей об этих их атомах? Они признают, что их собственное ничтожество таково, что они не могут даже вообразить себе что-то, произнося или объясняя это слово — этом, — идущее дальше того, что вполне очевидно и в чем могла бы запечатлеться их истинная и — положительная идея. Тем не менее они не перестают думать и делать выводы с помощью осуществляемых ими рассуждений. Есть ли у математиков положительная идея относительно величины Солнца? Оно так поразительно и так удалено от всего доступного пониманию, что нельзя даже вообразить, что оно представляет собой; и тем не менее не было еще никого, кто не был бы полностью убежден и не признал бы в силу доказательств, что оно намного превосходит величину земного шара. И разве не ясно из этого, что природа вещи может быть понята двумя путями — или позитивно, как тогда, когда мы непосредственно ее усматриваем, или когда она вполне очевидна, или же когда мы говорим о том, что есть, и уж тогда мы ей даем положительное определение; или же, как говорится, негативно — т.е. говоря о том, что она не есть? Я признаю, однако, что мы неспособны ни понять основу наших операций или их разумность этим первым способом, ни даже то, что это есть, и то, каким образом производятся эти операции. Увы — нас это не осчастливит: нам подавай другие смыслы — гораздо более совершенные, чем все то, что у нас есть; мы не рождены для того, чтобы проникать так глубоко, и философствовать, заглядывая так далеко вперед. Так не сказать ли: Invida prceclusit speciem Natura videndi?[142] Но ведь следует также признать, что мы, по крайней мере, можем узнать обо всем этом тем — вторым — способом. Более того — если уж мы не можем сказать об этом нечто истинное или положительное, то, по крайней мере, можем, очевидно, говорить о том и узнавать то, чем оно не является. Хочу сказать, что совершенство операций, которые мы видим, совершенно в такой степени, что они не имеют никакой соразмерности со всеми качествами и совершенствами атомов и превосходят по важности все, что есть в чистом виде тело. Мы можем вывести определенное заключение: необходимо, чтобы принцип таких операций и сами эти операции были чем-то таким, что превосходит все тела и все телесное. Этого мне здесь достаточно для того, чтобы, с самого начала не забегая вперед, ничуть не претендуя на то, что мы можем познать истинную и положительную идею того принципа, можно и должно было заключить рассуждение. Надо, чтобы это было, как я уже сказал, нечто более совершенное и более благородное, чем все то, что числится среди тел, каковы бы они ни были по своему бытию, какова бы ни была их природа.
Но не закончить ли мне на этом раскрытие для Вас этой моей мысли? Вы достаточно хорошо знаете, являюсь ли я человеком, склонным к похвальбе, а также к выдумкам и легкомысленным высказываниям о предметах таких важных, как здесь. Не будем отрицать, что существует огромная разница между операциями примитивных существ и теми превосходными операциями человека, о которых здесь идет речь. Я говорю не только в отношении внешних чувств человека — таких, как обоняние, зрение, вкус и прочие, но также и с точки зрения его внутренних чувств или воображения. Все это настолько ниже человеческого разума, что надо признать, что в этом нет никакой соразмерности и что чувства человека подчиняются другому принципу, — и притом бесконечно более совершенному. Несмотря на все это (и я сейчас скажу, как я себе все это представляю), — я повторяю, я считаю, что будут в сотни раз менее абсурдны мысли тех, кто утверждает, что в основе всех этих грубых операций — будь они внутренними или даже внешними, находится нечто более совершенное, чем телесное, — чем все то, что может быть понято как тело и быть признано телом, материей или духом. Я не буду среди тех, кто настаивает на том, что принцип этих операций человека чисто телесен, — настолько я считаю это мнение лишенным разума, недостойным человека, способного рассуждать. Это не добросовестное философствование — это может быть только проявлением избыточного тщеславия, которое ввергло тех «философов», о которых мы рассуждали, в столь неразумные крайности. Они видят, конечно, что их секта имеет огромные преимущества перед всеми другими, как я о том и заявлял с самого начала, — преимущества, состоящие в возможности все объяснять чрезвычайно просто и с количественным измерением вероятности самых лучших явлений природы в их местном, частном движении, в порядке и в особенном расположении их материи, корпускул, молекул или атомов. Они хотят внушить нам, что этими самыми основоположениями они могут дать основание всему на свете и объяснить нам все то, что касается человеческого духа и его операций. Господь милосердный! Не согласились ли мы с Вами сто раз, друг мой, что — какими бы мы силами ни воздействовали бы на наш дух, — из бесчувственных корпускул никогда не может выйти нечто чувствующее без воздействия со стороны чего-либо чувствующего. И что со всеми их атомами, сколь малыми и подвижными они не были бы созданы в мысли, какие движения или позиции им бы ни придавались, и в каком бы порядке, сочетании и расположении они бы ни находились, какая умелая рука ими ни управляла бы, — они не смогут никогда (мы остаемся в рамках предположения, что они не будут иметь никаких иных свойств и совершенств, кроме тех, о которых здесь говорится) заставить нас вообразить, что в итоге получится некое сочетание. Я вовсе не говорю о присущем человеку разумном, но просто о чувствительном, каковое могло бы быть присуще самым низменным существам, — как, скажем, наименее совершенный земляной червь. Как могут они осмелиться настаивать на объяснении нам того, каким образом из этого может получиться нечто, что было бы воображающим, разумным — что было бы самим воображением, самим разумом?
Что же касается нас, то, если Вы согласитесь со мной, дорогой друг, мы оставим весь этот род самодовольства и тщеславия больших умов. Мы отнюдь не претендуем на объяснение природы принципов наших рассуждений тем же способом, каким мы можем это сделать с остальными совершенно очевидными вещами, — мы не тщимся здесь стать геометрами, мы не имеем этого счастья. Об этом я уже говорил. Нельзя этого сделать нам — смертным, столь зависимым от нас обусловливающих телесных чувств. Но мы, несмотря ни на что, должны уж держаться более высоких идей относительно нас самих, не делая нашу душу столь грубой тканью, как делают в этом пункте те слишком телесные философы. Мы же должны верить в то, что и мы бесконечно благороднее и совершеннее, чем тем хотелось бы, — мы должны твердо держаться того, что если уж мы и не можем знать всю истину о том, кто мы такие, то по крайней мере мы хорошо и с уверенностью знаем, чем мы не являемся — что не совсем уж мы грязны, низки и развратны, какими предстаем у тех философов.
Прощайте!
10 июня 1668 года
ПИСЬМА ГОСПОДИНУ ДЕ МЕРВЕЙЛЮ
ПЕРВОЕ ПИСЬМО
Когда Аурангзеб собрался уезжать
О путешествии Аурангзеба, об армии и двойной артиллерии, которую он обыкновенно держит при своей особе, об экипировке и обычном снабжении главных всадников. О последствиях, вызываемых плохой водой, и о некоторых специальных правилах, которые надлежит соблюдать при путешествии по Индии.
Милостивый государь!
С тех пор как Аурангзеб стал чувствовать себя лучше, все время ходили слухи, что он отправится в Лахор, а оттуда в Кашмир, чтобы переменить воздух и избежать жары в течение предстоящего лета, так как он боялся возврата болезни. Но более рассудительные с трудом могли поверить, что он решится уехать далеко, пока он держит Шах-Джахана на положении пленника в крепости Агра. Тем не менее оказалось, что политические соображения уступили соображениям здоровья и советам врачей или, вернее, интригам Раушенары-Бегум, которой до смерти хочется подышать более вольным воздухом, чем воздух сераля, и тоже появиться среди пышной и великолепной армии, как это делала, бывало, ее любимая сестра Бегум-Сахеб во время царствования Шах-Джахана.
Наконец 6 декабря Аурангзеб отбыл часа в 3 пополудни. День и час должны быть благоприятны для большого путешествия, если только можно верить астрологам, которые их выбрали. Аурангзеб отправился в Шалимар, свой загородный дом, находящийся приблизительно в двух лье отсюда, где он пробыл целых шесть дней, чтобы дать всем возможность сделать необходимые приготовления для путешествия, которое должно будет продолжаться полтора года.
Сегодня мы узнали, что он двинулся в путь и намерен разбить лагерь по дороге в Лахор и что, пробыв там два дня, он будет продолжать свой путь.
Он берет с собой не только около тридцати пяти тысяч всадников, которых он держит всегда при своей особе, и более десяти тысяч пехоты, но также и оба вида артиллерии, т.е. тяжелую и легкую, так называемую стремянную, потому что она неотлучно находится при государе, тогда как тяжелая иногда уходит, для того чтобы следовать по большой дороге и легче передвигаться. Тяжелая артиллерия состоит из семидесяти пушек, преимущественно литых, причем некоторые из них такие тяжелые, что нужно двадцать пар быков, чтобы тащить их, а к некоторым приставлять слонов, чтобы они помогали быкам, подталкивая и таща колеса тележек своими хоботами и головами, когда пушки застревают или когда приходится взбираться на крутую гору. Легкая артиллерия, как я уже говорил, состоит из пятидесяти-шестидесяти маленьких полевых пушек, сделанных из бронзы и поставленных на небольшие тележки, красивой работы и хорошо окрашенные. Тележки украшены небольшими красными флажками и запряжены двумя очень хорошими лошадьми, которыми правит канонир; третью лошадь для смены ведет под уздцы помощник канонира. Все эти тележки едут всегда быстро, чтобы выстроиться в порядке перед входом в палатку государя и залпом оповестить армию, когда он войдет в палатку.
Все эти большие приготовления дают основания опасаться, как бы вместо того, чтобы отправиться в Кашмир, мы не занялись осадой Кандагара — города, находящегося на границе Персии, Индостана и Узбекии и являющегося столицей очень красивой и доходной страны, которую все время оспаривали друг у друга персы и индийцы.
Как бы то ни было, нужно поскорее выезжать из Дели: если я еще промешкаю, то могу оказаться в тылу армии. К тому же я знаю, что мой набоб, или ага, Данешменд-хан, с нетерпением ожидает меня в лагере. После обеда он обязательно должен пофилософствовать о книгах Гассенди и Декарта, поговорить об астрономии или анатомии, подобно тому как все утро он обязательно посвящает важным государственным обязанностям в качестве Государственного секретаря по иностранным делам и главнокомандующего кавалерией.
Я выеду сегодня ночью, после того как привел наконец в порядок все мои дела и запасся почти всем, что мне нужно для путешествия, как это делают важные всадники, т.е. двумя хорошими татарскими лошадьми, которых я обязан иметь, раз я получаю сто пятьдесят экю в месяц, очень большим и сильным персидским верблюдом, погонщиком к нему, конюхом, поваром и еще другим слугой, который в этой стране обычно идет впереди лошади и несет в руке сосуд с водой. Я, кроме того, запасаюсь полезными вещами: палаткой средней величины, ковром для ног соответственных размеров, маленькой походной кроватью, сделанной из четырех палок, очень крепких и очень легких, подушкой, чтобы класть под голову, двумя одеялами, из которых одно, сложенное вчетверо, может служить матрацем, круглой кожаной скатертью для еды, несколькими салфетками из крашеного холста и тремя маленькими метками с кухонной посудой, которые кладутся в другой мешок, побольше, а этот мешок упаковывают в очень большую и очень прочную суму из ремней, куда кладут всю провизию вместе с бельем и платьем хозяина и слуг.
Я взял с собой также запас превосходного риса на пять-шесть дней из опасения, что не всегда найду такой хороший рис; кроме того, я взял сладкое печенье с анисом, холщовый мешочек с маленьким железным крючком, чтобы отжимать и хранить даис, т.е. простоквашу, лимоны и некоторое количество сахара для лимонада, так как даис и лимонад являются двумя главными прохладительными напитками в Индии. Все это, как я сказал, кладут в суму, которая так огромна и так тяжела, что три-четыре человека с трудом могут погрузить ее на верблюда. А между тем предварительно два человека складывают ее так, чтобы одна часть сумы, после того как в нее упакованы вещи, лежала на другой; верблюда заставляют лечь рядом с сумой, так что только остается перекинуть одну половинку сумы через верблюда.
[140] Букв.: воля рушит судьбу. Цитируется знаменитое выражение из поэмы Лукреция, в котором и идет речь о произвольном отклонении (clinamen) атомов.
[141] В тексте более позднего издания книги Ф. Бернье ошибочно devination вместо declination. Примеч. пер.
[142] Стих из поэмы Лукреция «О природе вещей» (Titi Lucreti Cari De Rerum Naturae. I. 321). Буквально означает: Из недоброжелательства природа запрещает глазам видеть. Полностью фраза в поэме выглядит так: