Анархия поднимается и разливается с неукротимой силой прилива в равноденствии.
В армии исчезла какая бы то ни было дисциплина. Офицеров повсюду оскорбляют, издеваются над ними, а если они сопротивляются, их убивают. Исчисляют более чем в 1200000 человек количество дезертиров, рассыпавшихся по России, загромождающих вокзалы, берущих с бою вагоны, останавливающих поезда, парализующих, таким образом, весь военный и гражданский транспорт. В особенности неистовствуют они на узловых станциях. Прибывает поезд: они заставляют пассажиров выйти, занимают их места и заставляют начальника станции пускать поезд в том направлении, в котором им угодно ехать. Иной раз это - поезд, наполненный солдатами, отправляемыми на фронт. На какой-нибудь станции солдаты выходят, организуют митинг, контр-митинг, совещаются час-два, затем в конце концов, требуют, чтобы их везли обратно к месту отправления.
В администрации - такой же беспорядок. Начальники потеряли всякий авторитет в глазах своих служащих, которые, впрочем, большую часть своего времени заняты словоизвержением в советах или манифестациями на улицах.
Полиции, бывшей главной, если не единственной, скрепой этой огромной страны, нигде больше нет, ибо "красная гвардия", род муниципальной милиции, организованной в некоторых больших городах, - сборище деклассированных и апашей. И так как все тюрьмы были отворены, чудо, что не регистрируют больше насилий над личностью и собственностью.
Между тем, аграрные беспорядка растут, в особенности в губерниях: Курской, Воронежской, Тамбовской и Саратовской.
Одним из самых любопытных признаков всеобщей неурядицы видится отношение советов и их сторонников к военнопленным. В Шлиссельбурге пленные немцы оставлены на свободе в городе. В пяти верстах от фронта один из моих офицеров видел группы пленных австрийцев, которые прогуливались совершенно свободно. Наконец, что еще лучше, в Киеве губернский съезд пленных немцев, австро-венгерцев и турок потребовал и добился, чтобы к ним применили "восьмичасовой рабочий день".
Вторник, 1 мая.
По православному календарю сегодня 18 апреля; но Совет решил фиктивно согласоваться с западным стилем, чтобы быть в гармонии с пролетариатом всех стран и проявить международную солидарность рабочего класса, несмотря на войну и иллюзии буржуазии.
Несколько дней уже подготовляется колоссальная манифестация на Марсовом поле. Погода не благоприятствует. Серое небо; резкий, пронзительный ветер. Нева, начавшая было таять, снова сковала свои льдины.
С утра по всем мостам, по всем улицам стекаются к центру шествия: шествия рабочих, солдат, мужиков, женщин, детей; впереди высоко развеваются красные знамена, с большим трудом борющиеся с ветром.
Порядок идеальный. Длинные извилистые вереницы двигаются вперед, останавливаются, отступают назад, маневрируют так же послушно, как толпа статистов на сцене.
Около одиннадцати часов я отправляюсь на Марсово иоле с моими секретарями Шанбрен и Дюлон.
Огромная площадь похожа на человеческий океан, и движения толпы напоминают движение зыби. Тысячи красных знамен полощутся над этими живыми волнами.
Около двенадцати расставленных тут и там военных оркестров бросают в воздух звуки Марсельезы, чередующиеся с оперными и балетными мотивами; для русских нет торжества без музыки.
Нет также торжества без речей; поэтому Совет расположил на известном расстоянии один от другого грузовые автомобили, задрапированные красной материей и служащие трибунами. Ораторы следуют без конца один за другим, все люди из народа, все в рабочем пиджаке, в солдатской шинели, в крестьянском тулупе, в поповской рясе, в длинном еврейском сюртуке. Они говорят без конца, с крупными жестами. Вокруг них напряженное внимание; ни одного перерыва, все слушают, неподвижно уставив глаза, напрягая слух, эти наивные, серьезные, смутные, пылкие, полные иллюзии и грез слова, которые веками прозябали в темной душе русского народа. Большинство речей касается социальных реформ и раздела земли. О войне говорят, между прочим, и как о бедствии, которое скоро кончится братским миром между всеми народами. За час с тех пор, как я гуляю по Марсову полю, я насчитал около тридцати двух знамен с надписями: "Долой войну!", "Да здравствует интернационал!", "Мы хотим свободы, земли и мира"....
Возвращаясь в посольство, я встречаю Альбера Тома в сопровождении "русских товарищей"; его лицо сияет от революционного энтузиазма. Он бросает мне мимоходом восклицание:
- Какая красота!... Какая красота!...
Это, действительно, прекрасная картина; но я больше наслаждался бы ее красотой, если бы не было войны, если бы Франция не страдала от вторжения, если бы германцы не были, вот уже тридцать два месяца, в Лилле и Сен-Кантене.
До самого вечера продолжаются шествия на площади Марсова поля, и ораторы беспрерывно сменяют один другого на задрапированных красным трибунах.
Этот день оставляет во мне глубокое впечатление; он знаменует конец известного социального порядка и гибель известного мира. Русская революция состоит из слишком противоположных, бессознательных, необработанных элементов, чтобы можно было уже теперь определить ее историческое значение и силу ее общего распространения. Но если принять во внимание всемирную драму, которая служит ей рамой, есть, может быть, основание применить к ней слова, сказанные здесь же Жозефом де-Местр о французской революции: "Это - не революция, это - эпоха".
Среда, 2 мая.
Сегодня вечером в Михайловском театре организован "концерт-митинг"; сбор за места пойдет в пользу бывших политических заключенных. Присутствовали многие из министров; Милюков и Керенский будут говорить. Я сопровождаю Альбера Тома в большую ложу против сцены, бывшую императорскую.
После симфонической прелюдии Чайковского Милюков произносит речь, весь объятый трепетом патриотизма и энергии. Сверху до партера сочувственно аплодируют.
Его заменяет на сцене Кузнецова. Замкнутая в своей трагической красоте, она начинает своим страстным, за душу хватающим голосом большую арию из "Тоски". Ей горячо аплодируют.
Не успела, еще публика успокоиться, растрепанная, зловещая, дикая фигура высовывается из бенуарной ложи и неистово кричит:
- Я хочу говорить против войны, за мир!
Шум. Со всех сторон кричат:
- Кто ты?.. Откуда ты?.. Что ты делал до революции?
Он колеблется отвечать. Затем, скрестив на груди руки и как бы бросая вызов зале, он вдруг заявляет:
- Я вернулся из Сибири; я был на каторге.