Они еще долго беседовали. Потом Анна Мусиевна принесла чай. Пили молча и думали все о том же. Было грустно оттого, что многое ушло в прошлое, кануло в бездну, и эта бездна поглотила тайну. Смерть Густы какой-то стороной касалась и Алексея Платоновича, именно теперь он почти совершенно отчетливо ощутил это, боялся сознаться самому себе в главном: ведь это Густа Арндт спасла его от верной гибели, а он, Найда, не смог в свое время спасти ее дочь. Не успел спасти. И этим обрек Густу на невыносимые страдания.
— Но ведь дочь вернулась, — сказал генерал Климов. — И, наверное, счастлива.
— Она счастлива, потому что не знает, как страдала ее мать.
— Вы правы. Не знать чужого страдания — значит уйти от этого страдания и не быть к нему причастным.
— Инга не была причастна, — твердо произнес Найда, — из-за того, что была ребенком, ничего не понимала… А вот я был… Только долго надо рассказывать… — Он вдруг поднялся, согнал с лица тень воспоминаний. — И вообще, уже поздно печалиться из-за этого. Спасибо вам, Анна Мусиевна, за радушие, гостеприимство, чудесный вечер.
Пошел в свою комнату. Присел на диванчик. Загляделся в завешенное тюлевой занавеской окно на туманно проступившие контуры соседнего дома. Напрасно он разволновался. Инга молода, энергична. И, конечно, счастлива. А впрочем, не ему, Найде, разбираться, кто счастлив, кто несчастлив. Столько о счастье написано, столько сказано, а не каждому оно достается в жизни, хотя каждый о нем мечтает, если говорить о счастье большом, о счастье настоящем. Есть у них в управлении инженер по технике безопасности — Кадера, два диплома имеет, детей своих уже на ноги поставил, трехкомнатная квартира над Днепром, сад, «Жигули»; все ему втайне завидуют: вот, дескать, счастливый, живет, будто в сорочке родился. Однако думалось Найде, что этот человек вряд ли чувствовал себя счастливым, недавно он признавался Найде чуть ли не со слезами на глазах: «Замучила меня дача, и машина, и мебель. Тому достань, тому дай, того ублажи! Знаю ведь, что в могилу ничего с собой не возьму, но как увижу, что у соседа есть, — сердце разрывается, будто рана в нем горит». Глядел на его измученное лицо Алексей Платонович, на мешки под глазами, на густую сетку склеротических жилок на щеках, и, ей-богу, было жаль человека.
Случалось, и у него кто-нибудь спрашивал: «А ты счастлив?» Он и сам задумывался, счастлив ли? Уже не молод, здоровье сдает, жена умерла. Семьи фактически нет. Другой бы на его месте загрустил, а он — нет, сдаваться пока не собирается, живет, работает, всю душу делу отдает. А стоило представить себя на верхотуре, где монтируется высотный дом, сразу из бескрайней синевы неба, с дальних степей на него наплывало ощущение окрыленности, а весь мир казался таким ясным, светлым, пронизанным золотом солнца, и он невольно начинал улыбаться, а те, кто наблюдал за ним в эту минуту, радовались за него: у нашего Найды все хорошо!
Если бы он только мог разделить с кем-нибудь это счастье, все отдал бы, нисколько ни поскупился. Вот и сегодня приехал издалека в чужую квартиру. Два месяца живет на его половине крановщица Ольга Звагина с детьми. Дочь инженера Звагина, с которым сидел в концлагере, вместе шел на смерть, — разве он мог оставить ее в беде? Неудачница эта Ольга, мыкается по свету как перекати-поле, не может устроить свою семейную жизнь. Найда, вернувшись с войны, долго разыскивал ее по адресу, который еще в Германии дал ему Звагин. Сперва нашел село, в котором у Звагиных была родня и куда его жена перед самой войной поехала отдыхать с маленькой Олей. Село сожгли оккупанты, людей расстреляли за связь с партизанами. И никакой Ольги Звагиной. «Не ищите, товарищ майор, ее мать во рву похоронена, сестры тоже…» — «А ребенок где?» — «Верно, забрал кто-нибудь из родни».
Снова искал, упорно писал по всем адресам и инстанциям, так как должен был сдержать данное товарищу слово. Разыскал, когда она уже была замужем. Через много лет передал ей последнее отцовское «прощай». Посидели, погрустили за бутылкой вина. Ольга была стройная, красивая женщина с большими глазами, полными печали, и, глядя в них, он снова вспомнил слова Звагина: «Не покидай ее! Прошу тебя, не покидай!» Ольга жила с мужем Костиком, тихим, чернявым, приятной внешности человеком. У них уже родилась Маринка, а потом вторая дочка, все как будто ладилось в семье, получили квартиру, и Костик похвалялся, что хочет купить «Москвича», дескать, хорошо зарабатывает, деньги на машину собрал. Потом Ольга написала Найде, что Костик завербовался на стройку. Долго о нем не было слышно, потом стал присылать деньги, изредка коротенькие письма. Через год внезапно объявился: нужен развод! Якобы фиктивный. Клялся, что фиктивный. Надо для одного дела. Она согласилась, и он уехал. Через некоторое время написал, что просит принять его, что устал, измучился, хочет жить дома. Но Ольга решительно заявила: нет! И даже когда приехал, и ползал перед ней на коленях, и молил, клялся, обещал — осталась непреклонной. Пускай уезжает туда, где хорошие заработки. А ей нужен муж и детям нужен отец настоящий. Тогда Найда перевез ее с детьми к себе: живите! При Костике Ольга работала продавщицей в продмаге — теперь не захотела. Алексей Платонович подсказал Ольге, что нужно пойти на курсы крановщиц, чтобы иметь солидную профессию. Ведь дочери растут! Было ей сорок, когда она с детьми поселилась у него. Хорошо, что Климовы свои люди, прямо как родные, а то и жить ему было бы негде.
Найда углубился в размышления, невольно прислушиваясь к тому, как в его квартире включили телевизор, послышался строгий Маринкин голос, — верно, она за что-то отчитывала свою младшую сестренку; потом они стали двигать мебель, раздался грохот — упал стул, а может, книжка, и Маринка вдруг громко засмеялась, ее звонкий смех теплым ветерком ворвался в душу Найды. «Пятьдесят четыре года — и такое горькое, нестерпимое одиночество», — подумал Найда.
Хотелось отдернуть гардину. Никакого дождя там нет. Завтра он поднимется на десятый, двенадцатый, пятнадцатый этаж, увидит монтажников своей бригады, окинет взором синий безбрежный простор — и к чертям, к чертям этот дождь! Нельзя человеку долго сидеть в маленькой комнате, когда за стеной слышится детский смех, веселая беготня и женский голос обращается к кому-то настойчиво и нежно.
Быстро постелил себе на диване, разделся и лег спать.
Сколько бы ни минуло лет, а при слове «Визенталь» в памяти Найды и теперь возникает плечистый, в клетчатом костюме и блестящих крагах молодой немец с фашистской свастикой на рукаве. Был он рядовым врачом в клинике своего папаши Генриха Шустера, отличался необыкновенно развитым чувством арийского патриотизма, мечтал попасть под штандарты СС, обожествлял фюрера, преклонялся перед древними готскими легендами и мифами, считал себя потомком нибелунгов. Но об этом Найда узнал позднее, в черные концлагерные дни, после операционного стола, на который уложил его Шустер-старший.
С Шустером-младшим он познакомился на рассвете 22 июня 1941 года. Ласково пригревало солнце, на холмистых немецких полях переливались созревшие хлеба, день обещал быть жарким, асфальтовое шоссе издавало смолянистый сладковатый запах. Вилли Шустер, подтянутый, с солнечными бликами на крагах, в охотничьей шляпе с перышком, стоял на шоссе и ругался то ли от злости, то ли с перепугу:
— Сволочь!.. Красная сволочь!..
Он и в самом деле испытывал страх и от этого еще больше раздражался. Лицо его налилось кровью: он еще не мог понять, чем это происшествие на шоссе обернется для него в дальнейшем. Ведь он, молодой член национал-социалистской партии, вояка из местного штурмового отряда, право же, не виноват, что произошла такая нелепая авария — ясным солнечным утром, в триумфальный час начала «великой исторической битвы с большевизмом».
А быть может, виноват ты, Алексей Найда, советский парень в серой кепочке, в пиджачке из простой дешевой материи, водитель советской посольской машины? Может, недостаточно проинструктировали тебя в посольстве, не напомнили о том, что ты комсомолец, бескомпромиссная душа, работаешь не в давней добропорядочной Германии подобострастных бюргеров, среди веками устоявшегося «орднунга», аккуратности, уважительности к иностранцам, а в Германии, задымленной пожаром рейхстага, в Германии концлагерей, бесчинств, гестапо и доносчиков?
Найда вез в Берлин ответственного работника советского посольства Антона Васильевича Звагина. Из того, что повидали в пути, было ясно: не сегодня завтра, найдя подходящий предлог, фашисты обрушатся всеми своими бронированными дивизиями на советскую границу, на советские города и села.
В воскресенье, еще до рассвета, Звагин и Найда выехали из Лейпцига по главной берлинской магистрали и сразу же попали в скопление войск, бронированных машин, санитарных автобусов, маршевых колонн; их оглушил рев моторов, писклявые звуки губных гармошек и помпезные, бравурные марши, которые неслись отовсюду: из репродукторов, из военных автомашин, прямо с неба. Вся немецкая земля, казалось, гремела от этих громогласных мелодий, от них содрогались деревья, поля, каменные дома, старинные замки, их горланили молодые солдаты с засунутыми под левый погон пилотками, раскрасневшиеся, беззаботные, нетерпеливые, как мальчишки, которые собрались на невинную воскресную прогулку за город.
— Война! — сказал Звагин, уловив несколько слов из громкоговорителя на одной из узеньких улиц городка, через который они как раз проезжали.
— А может, просто маневры вермахта? — попытался отмести мрачное предположение Алексей.
— Нет, объявлено по всей империи, — отрубил жестким, ледяным голосом Звагин, поглядывая на солдатские мундиры за стеклом автомашины.
«Значит, началось, — подумал Алексей, крепче сжимая баранку. — Вот так, с песнями и музыкой».
Найда знал, что такое война, — две недели он проторчал в лютые морозы, на ледяном ветру перед линией Маннергейма, когда их, только что сформированный полк лыжников-стрелков, бросили на прорыв. Тогда ему, водителю минометной роты, впервые довелось встретиться со смертью. Подвозил снаряды на огневые позиции, попал под артобстрел, задний скат оторвало начисто, и перекосившийся кузов завалился набок так, что ящики с минами съехали в обледенелый сугроб. Страха не было, только мучила мысль о том, что на батарее его ждут с минами, что скоро начнется артподготовка, а он застрял. Но в следующий миг предостерегающе просвистела пуля финского снайпера, и Найда кинулся за ящики со снарядами и притаился там, чувствуя свою беспомощность. Снайпер держал Найду под прицелом несколько часов, пока его самого не сняли наши стрелки, прочесывавшие лес. После на батарее смеялись — мол, финская «кукушка» чуть не подстрелила украинского соловья (у него был неплохой голос). С того дня у Алексея Найды в волосах появилась первая седая прядка.
Финская закончилась быстро. Потом был отпуск в родной Харьков, встреча с матерью в их кирпичном доме возле Сумского базарчика, вкусные утренние пирожки, прогулки по городу, кинофильмы в кинотеатре «Прогресс» и веселые вечера с девушками в скверике, напротив Шевченковского театра. Настоящую войну Алексей себе не представлял и вместе с другими беззаботно и уверенно пел: «Если завтра война, если завтра в поход…» Всем хотелось верить, что война еще далеко, возможно, ее вовсе не будет, а если она и начнется, то закончится, конечно, скорой победой наших войск и полным разгромом врага. Снова и снова в кинотеатрах показывали «Профессора Мамлока», настроение у всех было боевое, задорное. Пусть только начнут — станут пенять сами на себя!»
Но как бы задорно ни пели парни о будущей войне, где-то в подсознании уже зарождалось чувство тревоги, война давно входила в их жизнь, настраивала на суровый лад. И поэтому сейчас, глядя сквозь ветровое стекло на немецкие маршевые колонны, на полевые немецкие кухни, которые тащили толстогрудые битюги, на прицепленные к грузовикам пушки, Алексей чувствовал себя так, словно все это уже было им пережито давно, еще задолго до финской кампании. Ему казалось, что еще в невероятно далеком прошлом, когда они, мальчишки, идя в школу, забегали в Шатиловский яр пальнуть из пугача или же устраивали засады за деревянными заборами, подстерегая своих «противников» из соседнего двора, забрасывали их камнями и атаковали, вооруженные самодеятельными деревянными ружьями, тогда, вероятно, и происходила их внутренняя подготовка к суровому будущему, к настоящей войне со всей ее жестокостью, болью и страданиями, и уже тогда, рисуя в стенной газете карикатуру на Гитлера, который угрожает бомбой красноармейцу в длинной серой шинели, Алексей как бы созревал для великой и справедливой ненависти.
— Проезжай, не останавливаясь! — велел ему Звагин.
Их пытался оттеснить в сторону солдат-регулировщик с белой повязкой на рукаве, он азартно махал флажком, что-то кричал, яростно выкатив глаза, но машина покатила дальше, и регулировщик исчез в громыхающей дорожной кутерьме.
Нужно было ехать как можно быстрее, преодолевая эти, забитые солдатней, километры до Берлина. Только скоростью они могли спасти себя, избежать встречи с жандармерией. Они оказались в глубоком вражеском тылу, за линией фронта, и это вселяло чувство смертельной опасности.
Найда мельком глянул на Звагина, невысокого, сухощавого человека в очках, в кепке, хотел прочесть на его лице смятение или, может, тревогу, но тот сидел прямо, смотрел, прищурясь, вперед, и что-то упрямое и непреклонное таилось в его взгляде. Алексей, стараясь подавить в себе нервное возбуждение, внезапно подумал, что ничего, в конце концов, и не случилось, наоборот, все может обернуться хорошо, во всяком случае — быстрым разрешением конфликта, потому что советские танковые дивизии (в их могуществе Алексей не сомневался) остановят гитлеровские полчища, немецкие пролетарии поднимут голос протеста, Германия всколыхнется, тельмановцы-подпольщики выйдут на улицы, фашисты струсят, и Гитлер запросит мира. Пожалуй, месяц, не больше. Главное — добраться до посольства в Берлине, а там будет полный порядок. Мы еще свое покажем!