— Так вот. Ты мудак.
Марк улыбнулся.
Любомир Билык
Семинар Евгения Сидорова, 3-й курс
Морской мальчик (отрывок)
Я встретил ее поздней осенью. Пришел в аудиторию, утром. Раньше, чем обычно, пришел. Только солнце светило ярко, и я жмурился и украдкой улыбался.
Белая аудитория — огромная, крашенные известью стены, на стенах — макеты сушеных рыб. Тут тебе треска, и щука, карасики мелкие, и главная гордость коллекции — огромный осетр. Между рыбой таблицы — как разделывать. У осетра, например, первым делом удаляют хорду, а еще аккуратно вырезают мочевой пузырь, не повредив его, иначе мясо будет горчить.
Я рассматривал таблицы в десятый раз уже, как в аудиторию вошла Надя. На ней была белая кофточка, обшитая серебристыми чешуйками, совсем как у карасика, а волосы растрепаны и небрежно лежали на плечах. Кажется, никто и не заметил, как она вошла. Ее мало кто замечал — Надя была девочка тихая, молчаливая, не разговаривала почти, а если и говорила, то голос у нее был неприятный и ломаный, и никто ее долго не слушал. Остановилась в углу, прям под таблицей с разделанной рыбой и смотрела внимательно своими карими глазами — куда бы сесть. И я смотрел на нее исподлобья. Она повертела еще головой, а потом заплыла, плавно, ногами-плавниками своими, прямо под потоки солнца, и обожглась как будто, запрокинула голову, повернулась, поцеловалась бледной кожей с лучами солнечными, и тут стукнуло; глаза ее налились золотом, повернулась в другую сторону, выгнула хребет, и стукнуло второй раз; серебром засияла ее чешуя, заблестели стены, окна, засветились волосы и поплыли, поплыли щуки и карпы, поплыл осетр, взмахивая хвостом; повернулась еще раз, и стукнуло в третий; ветер подул, соленый ветер, и расплылась Надя, рассыпалась чешуйками, песчинками, растеклась по полу, растеклась, а я вдыхал запах моря и, дыша через раз, ловил серебряных рыбок в ледяном бегущем ручейке.
До самого конца занятий в тот день я не отрывал от нее взгляда — все ждал, когда же, когда она взмахнет волосами и засияет, я ждал и совершенно недоумевал — почему остальные не замечают воду под ногами, соль в воздухе, яркое небо на улице и огромное кипящее море на горизонте. После занятий в тот день я спустился к берегу — от корпуса с синей старой крышей, где учился, бежать было минут десять. По улице, что под уклоном спускалась вниз, быстро шел — мимо нагромождения шанхайских домиков на холме, мимо завода с молчащими в тот день черными трубами. Прошел мимо свежих глянцевых отелей в виде башен — они выстроились в ряд, будто охраняя подход к морю. Перешел через пустырь — слева начинался татарский район, справа — небольшая речка, мутная, серая, что протекала через весь город и в конце концов впадала в болото, переходящее в пляж. На берегах речушки росли камыши, а еще ромашки, маки и прочие росистые весенние травы. Там, где речка впадала в море, великая набережная заканчивалась. Мраморные огромные плиты, лестницы, перила и балясины уступали место камням, скалам и мелкому, больше похожему на пыль, песку.
Я шел, увязая в песке, мотал головой и все вдыхал воздух — «когда, когда?» Наконец, я перебежал через мост, обошел болото и выбежал на пляж. Вот оно. Дыхание моря.
Помню, как впервые почувствовал его. После бесконечного пути на автомобиле, после тысяч километров цветных лент за окном, наконец, остановились. Открыли двери. И ворвалось. Вскружило голову мне, еще городскому мальчику, вскружило своим йодом и водорослями, рыбами вскружило, облаками и тучами, закрученными, завернутыми в исполинскую спираль на сером небе. Я выскочил и побежал. Обомлел. От круглых серых камней, которыми был усыпан весь берег. От высоких гор вокруг, покрытых хвойными лесами. От черных, мокрых скал. От разрушенных волнорезов. От сотен кричащих птиц, от маленьких рыбок у берега, от паутины солнечных лучей на дне, от тонкой, почти невидимой полоски, сияющей, что разделяет воду и воздух. Обомлел от осознания, физического ощущения чего-то огромного, страшного и сильного. От того, что в чернойчерной глубине скрывается на дне.
«Черному морю человек не хозяин», — сказал мне татарский мальчик. Волны накатывали, поглощали камни и уносились прочь, возвращались и гремели, ревели, шептали песчинками, камешками и разбивались, расплескиваясь. Тогда, видя первый в своей жизни шторм, я понял — море живое. Оно дышит. Значит, я тоже живой.
Солнце село за горизонт. Стемнело. Начинался дождь. Я выбрался на набережную. Когда мы только переехали, той поздней осенью, набережную еще не построили. Был только длинный пляж, плавно переходящий в город. Во время шторма море заплескивало прибрежную площадь, город захлебывался, город глотал соленую воду. Соль, вода, захлебываться. Ребра-стебли, бледная кожа, я был болезненным мальчиком, которого бросили на растерзание крымскому раскаленному солнцу и черному ледяному морю.
Я шел по грязному мрамору, со стороны города поднимались подмерзшие кипарисы и заколоченные окна летнего пансионата. Со стороны пляжа торчали ржавые конструкции, похожие на ребра, — это навесы, с которых на зиму содрали крышу. Дальше тянулся ряд фонарей, которым сорвали головы — они торчали к небу черными длинными шеями. Набережная, которую никто не будет мыть до самого лета, была серого, почти черного цвета. Волнорезы, изрисованные граффити, а еще всегда с неизменной надписью «С БУНА НЕ ПРЫГАТЬ!» висели над водой серыми громадами, и казалось совершенно непонятным, как можно там купаться, как можно веселиться, как вообще позволить себе опуститься в глубокую воду рядом с этими безобразными, страшными, серыми кусками бетона. Я шел все дальше, к Молодежной площади. Широкое пространство, с огромным сухим фонтаном посредине, мертвые треугольные клумбы, рестораны, закрытые и обнесенные пластиковыми заборчиками, — все спало, спало и тихо дышало. Наступит лето, пригреет солнце, и проснется море, станет голубым и прозрачным, уйдут спать куда-то в глубину морские монстры, отступит холод, и проснется — мир проснется, кипарисы проснутся, набережную отчистят, и та заблестит, да так, что можно будет увидеть себя в чернильных мраморных плитах. Проснутся рестораны, набегут люди, выпьют вина и чачи, запоют свои татарские песни, запляшут. Молодежная площадь станет излюбленным местом прогулок мамочек и велосипедистов; там к ясному небу подымут флаги Сурожа, приглашая всех и всякого на отдых, к морю, к раскаленным горам и дымящимся, прогревающимся после долгой стужи, скалам. Но сейчас все спит. Сейчас все мертво.
После переезда в Крым той поздней осенью время понеслось и завертелось. Осень закончилась быстро, в лицо мне выдохнула зима несколько ледяных осколков, пронеслась весна, травами зелеными пронеслась, дикими розами и чертополохом. А потом наступило лето, бесконечное лето. Жара была такая, что расплавилось время и смешалось в одно, ле-то, бесконечное жаркое лето.
Мы выезжали на пляжи, расстилали там пледы и старые шторы, над пледами мы раскрывали зонты — ярко-зеленые, красные, а еще был один, я помню, оранжевый, с нарисованными на нем пальмами. Солнечный свет под тем зонтом преломлялся и казался густым, охристым. Спасательный круг тени двигался по часовой — пока я, сидя в позе лотоса с книгой в руках, терял счет времени, периодически окунаясь, когда окликали меня мать или татарский мальчик. Это летний калейдоскоп — до самих моих скольких-то там лет — зонты и кольцеобразные надувные матрасы, фиолетовые и матовые, особенные, летние книги, загорелые позвонки спины, гладкие напряженные мышцы, до самого неба длинные руки, погруженные в горячий песок стройные ноги, темные татарские глаза и ярко-голубое море позади.
На пляжи мы с собой брали арбузы и персики, последние — из собственного сада. Помню их вкус — приторный, медовый, детский. Кусая белую мякоть, слизывал я сок с губ, а он все равно стекал — по подбородку, шее, по голой впалой груди, ребрам-стеблям и капал на страницы книги. Так я отмечал свои любимые места.
Галина Бурденко
Семинар Евгения Попова, 3-й курс
Кубик Рубика
Если вам приходится бывать в одно и то же время на одной и той же станции метро, вы поневоле запоминаете людей, живущих с вами в унисон. Особенно если эти люди — симпатичные девушки. Такие, как Любовь на Баррикадной. У нее короткая стрижка, почти белые волосы, круглые очки и светлое стеганое пальто. Почему она Любовь? Потому что очень похожа на мою знакомую, поэтессу Любу Рябчикову. У Любы, правда, волосы до плеч.
Но если подстричь, то я бы с трудом девушек различал.
Люба Рябчикова создана из очень тонкой материи, вся эфирно-зефирная, потому подкатить к ней не получается.
Я пробовал, и не раз — по нулям.
И вот приезжаю я на Баррикадную, толпа выносит меня к эскалатору, замечаю, что и Любовь здесь, обгоняю ее, выхожу из метро и вижу… Любовь ждет кого-то. Недовольная, как будто полчаса уже топчется. Я подумал, что не могла она меня обогнать, и сделал единственно возможный вывод — их две, и они близнецы. И точно — чуть впереди меня замечаю девушку в стеганом светлом, лица мне не видно, а волосы такие же белые, и стрижка короткая. Они встретились, чмокнулись и пошли, а я двинул за ними.
И вот иду я и думаю: «А ведь и Любовь‐2 не могла меня обогнать на выходе, значит, есть еще и третья, которую я и видел в метро». И черт меня дернул втиснуться меж девушек с вопросом:
— Девчонки, а что же вы сестру в метро бросили?
А они смеются и говорят совсем уж странное:
— Сама дойдешь — не маленькая.
— А куда? — спрашиваю я на автомате.
— Как куда? В ЦДЛ, — говорит Любовь‐1. А Любовь‐2 добавляет:
— Это у тебя от волнения память отшибло?
Обе смеются. Ну-ну. Хотел осадить их: «Хватит ржать». Но получилось визгливым голосом: «Ну хва-атит ржа-ать!» Посмотрел на ноги свои, а они в обтягивающих то ли джинсах, то ли рейтузах каких, а поверх — светлое стеганое пальто. Потрогал волосы — до плеч. Девушки мой жест заметили и говорят:
— Да, Любань, пора бы уже подстричься, ты у нас самая отсталая.