Мог бы сказать, как любит Россию, до слез, до крови, до жара в голове, как знает, что физически не перенесет, если, не дай бог, вольно или невольно и хотя бы в самой малой доле станет причиной поражения или бесчестья родной империи.
Много чего мог бы сказать Фреза добровольцам, много о чем порассуждать, но не стал. Понимал: не нужно, большинство новобранцев ребята конкретные, к рассуждениям не склонные, люди окраин и обочин, многословию и красноречию не доверяющие. Поэтому, начитав, как всегда, полтора листа мотивирующих штампов и вдохновляющих банальностей, командарм покинул студию и вышел во двор, где по его приказу из тонких свежих досок сколотили легкую беседку, в которой оборудовали для него летний кабинет для работы на свежем воздухе на время, благостное время, пока цветет акация.
ПРОЦЕССИЯ
Бывавший в Донбассе в мае знает, что Донбасс — это на самом деле не черный уголь шахт, и не черная порода терриконов, и не черный дым флагманов черной металлургии, а белая-белая цветущая акация. Куда ни посмотришь, куда ни поедешь — километры и километры, акация и акация, цветет и цветет.
Тот год выдался особенно майским, уже пятый май в году наступил — были свои преимущества в календарном беспорядке, — и опять заклубились вдоль всех дорог и улиц белые облака цветов, и негрустно завздыхали люди, и пчелы залетали, удивленно собирая внезапный урожай меда, легкого, теплого, цвета майского света, каким бывает только мед из акации.
Минуса выкупили и теперь несли в свежем гробу через город по прямой и с виду бесконечной улице, обе стороны которой были обсажены одними акациями, за миллиардами цветов не было видно ни магазинов, ни балконов, ни окон, ни антенн, ни машин, ни вывесок и реклам, как будто все происходило не в городе еще, а уже в раю.
Гроб тащили на плечах Строгий, Треф, Черт, Черкес, Мрак и Мазила, за гробом шла Нада и еще десять тысяч человек военных, полувоенных и невоенных. Двигались без музыки, молча. Встречные тоже замолкали при виде процессии и, немного подумав, присоединялись к ней. Пока дошли до театра, где намечено было прощание, набралось уже тысяч до тридцати народу.
Фреза смотрел трансляцию похорон, сидя под акациями в своей командирской беседке. «Сука», — думал он про Наду. «Суки», — думал про всех остальных.
Как обычно, когда случалась дрянь, явился Сим, нашептывая на ходу то ли доклад, то ли донос:
— Устроили демонстрацию, товарищ командарм. Марш протеста фактически. Под видом похорон. Вернее, демарш. Фронду. Записи прослушки прощальных речей и разговоров в толпе будут вам предоставляться незамедлительно по мере поступления. Вот первые. Уже поступили. Можно послушать. Молчат в основном. Но как молчат, товарищ командарм! Нехорошо молчат! Все те же! Старослужащие! Первозванные! Не угомонятся никак. Уж не назревает ли бунт?
— Вы меня спрашиваете? — зевнул командарм.
— Никак нет. Это не вопрос, а предположение.
— Неправильное предположение. Бунта не будет.
— Вот как… Ну дай бог, дай бог. — Особист заглянул глубоко в собеседника заледеневшими вдруг глазами и, выдержав многозначительную паузу, добавил: — В таком случае разрешите убыть в отпуск?
— Убывайте.
— Есть, товарищ командарм. — И Серп-И-Молот мгновенно убыл, скрывшись в цветущей аллее.
«Сука», — подумал ему вслед Фреза. Он посидел под акациями и, словно самурай под цветущей сакурой, поразмышлял о скоротечности жизни. Не своей. А вообще. Потом позвал:
— Баго-о-ор!
— Здесь, товарищ командарм, — из-за его спины тут же откликнулся верный денщик.
— А, ты здесь… Молодец, — не обернувшись, сказал Фреза. — Ты вот что, поезжай сейчас в театр и скажи Строгому, что надо поговорить. Пусть всех ребят соберет: Ужа, Психа, Трефа, ну всех, кто ко мне тогда домой приходил насчет Минуса. Когда про выкуп решили. Скажи, чтобы в офицерском клубе собрались. И скажи, я туда тоже приду. Поговорить, скажи, надо. Минуса, скажи, командарм, конечно, не любил. Но, скажи, все равно считал его братом. По оружию братом, по войне. И их всех, скажи, братьями считает. И зла не держит. И договориться хочет.
ТЕАТР
Здание бывшего областного, а ныне Большого Народного театра для церемонии прощания с Минусом выбрано было не случайно. В первый же день первого же захода его отряда в город, в тот, уже далекий первый год войны, он, как человек творческий и сентиментальный, первым делом спросил, где тут театр, а уж потом — где сберегательные кассы и ювелирные магазины. Послав отряд за деньгами и золотом, сам он с небольшой группой бойцов сразу направился в театр.
Выловив из оркестровой ямы дрожащего от ужасов и лишений военного времени худрука и спросив, как зовут, призвал его: «А не замахнуться ли нам, Борис Леонидович, на Вильяма нашего Шекспира!?» Пораженчески настроенный худрук промямлил в ответ, что театр в высшей лиге никогда не играл, максимум, кого ставили, так это Сухово-Кобылина, да и фондов не выделяют давно, и что выживает труппа только за счет доходов от театрального буфета. «Взбодрись, Леонидыч, будут тебе фонды! Собирай актеров. Завтра в двенадцать ноль-ноль репетиция. “Гамлета” даем. Принца Датского играю я!»
И действительно, нашлись (в сберкассах и ювелирных магазинах) фонды, театр ожил, и уже через четыре месяца случилась премьера. Спектакль шел редко, нерегулярно, поскольку Минус часто отвлекался на войну, а роль Гамлета делить ни с кем не хотел. Зато каждый раз случался аншлаг, и худрук, и актеры, и зрители, в особенности же актрисы и зрительницы, с обожанием и восторгом любовались Минусом, и сам Минус любовался собой, и если не все, то многие были счастливы.
Теперь посреди гамлетовских декораций, в мрачных стенах картонного Эльсинора, на фоне фальшивых рыцарских знамен с рыжими драконами и сделанных из простыней гобеленов, в центре сцены, где, бывало, лежал в финале спектакля Минус, изображая мертвого главного героя, а Фортинбрас произносил над ним: «Пусть Гамлета поднимут на помост, как воина, четыре капитана», — теперь опять лежал Минус, но уже по-настоящему мертвый, и Строгий, стоя у гроба и крестясь, бормотал: «Господи помилуй… царствие небесное… и так далее, и так далее…»
Нада сидела в середине первого ряда, теребя сумочку. Ее глаза то тонули в слезах, то пересыхали до безжизненного карего дна. Люди плелись вялой вереницей по проходу, поднимались на сцену, осматривали модный гроб и беззаботное лицо покойника, потом спускались и по пути обратно к дверям медлили возле Нады, кивали ей или даже иногда вчетвертьголоса соболезновали, словно она была мертвецу законной вдовой. Некоторым она машинально, не различая, кто перед ней, вдруг начинала шептать: «Знала, знала, что убили, но пока не привезли его оттуда, все не верила, все надеялась, что в новостях не он, не его убили, а кого-то другого, просто похожего, что перепутали там или нарочно для обмана подделали, а вот как привезли, рассмотрела — он, он, бедный, бедный…» Потом замолкала надолго, провожая растерянным взглядом недослушивающих, все идущих и идущих мимо чужих людей.
Из-за кулис вышел на сцену Багор, приблизился к Строгому и заговорил с ним тихо, горячо и быстро. Строгий заотвечал и закрутил головой, подзывая соратников. Псих, Мрак и Треф поднялись из зала, присоединились к беседе. Через какое-то время все начали кивать и жать друг другу руки. Багор сбегал за сцену, вернулся с огромным венком с черной лентой, на которой серебром было написано: «Брату от брата — Минусу от Фрезы», прислонил венок к гробу и похлопал мертвеца по плечу. Только сейчас заметив Багра, Нада поспешила к нему: «Можно тебя на два слова?»
БОЖЕСТВЕННЫЙ ВЕТЕР
Пока Багор хлопотал по поручению, командарм провел совещание с тыловиками, прочитал и подписал бумаги, позвонил командующему южным направлением и предупредил, что завтра приедет проинспектировать ситуацию на передовой, хотя на самом деле планировал посетить передовую на северном направлении, о чем, естественно, не собирался никого предупреждать.
Погода резко переменилась, май закончился, стало стремительно холодать, пошел снег. По городу покатился тяжелый мутный ветер, срывая с деревьев цветы и загоняя в дома легко одетых прохожих.