Авторы справочника указывают также, что поиск объекта для совершения полового акта с трупом представляет определенные трудности. Некрофилы охотятся за трупами, пытаются проникнуть в дом, где есть покойник. Чтобы иметь свободный доступ к трупам, они нередко устраиваются работать в морги. Нередко в поисках объекта удовлетворения некрофилы идут на убийство, после чего совершают половой акт с трупом жертвы. В этих случаях убийство не связано с удовлетворением садистских тенденций, а служит средством достижения поставленной цели.
Авторы обращают внимание на криминогенную сексуальную некрофилию и в этом плане справедливо указывают на возможность убийства с целью соития с трупом, о несексуальных формах анализируемого явления. Очевидно, авторы располагают данными о том, что ребенок приводит себя в состояние тревоги, вызывающее оргазм: при низком пороге возбудимости нервных структур и при наличии сексопатологической почвы это способно приводить к развитию некрофильских тенденций. Однако все-таки непонятно, каким образом оргазм у детей приводит к сексуальной некрофилии.
Я буду руководствоваться мыслью, что некрофильской может быть не только отдельная личность, но и группы людей, даже отдельные эпохи в жизни того или иного общества, т.е. буду исходить из значительно более широкого понимания некрофилии, чем это делалось до сих пор. Некрофильской эпохой я признаю ту, где смерть (и угроза ее применения) становится основным регулятором отношений людей и управляет жизнью страны, когда смерть выступает в качестве основного способа реализации идей и решения возникающих проблем. Некрофильскими эпохами в первую очередь являются германский нацизм и советский большевизм. Следовательно, в понятие некрофилии я намерен ввести весьма обширный социальный компонент, хотя и разделяю мнение Юнга о том, что причиной кровавого тоталитаризма, понимаемого мною и как вид некрофилии, выступают факторы психического порядка.
Юнг писал: "Нацизм-социализм был одним из тех психологических массовых феноменов, одной из тех вспышек коллективного бессознательного, о которых я не переставал говорить в течение примерно двадцати лет. Движущие силы психологического массового движения по сути своей архетипичны... Национал-социализм представлял собой массовый психоз... Происшедшее в Германии может быть объяснено только исходя из существования ненормальных состояний разума... Подобное явление известно в психопатологии под названием диссоциации (расщепления) и служит одним из признаков психопатической предрасположенности *(37) Если национал-социализм (движение, идеология, режим, власть), по мнению Юнга, следует объяснить ненормальным состоянием разума и психопатической предрасположенностью, то к числу его причин следует отнести и тенденцию к смерти - некрофилию. Она же есть одна из его причин: в обществе достигнута некая критическая точка, когда оно должно саморазрушиться, чтобы родиться вновь, повторяя известный жизненный цикл, закрепленная во множестве мифов: смерть, новое рождение, упадок, смерть и т.д., некрофилия реализуется при наличии психопатологической почвы. Такой почвой является социальное разложение, гибель институтов гражданского общества и вообще его ликвидация, торжество насилия над всеми иными способами решения социальных и экономических проблем. Способствуя тоталитаризму, порождая его в числе других причин, некрофилия становится одним из его неотъемлемых признаков, выявляя его исключительную общественную опасность. Разумеется, применительно к общественному строю можно говорить лишь об асексуальной некрофилии.
Некрофильская пораженность деспотической власти видна не только в фигурах ее руководящих деятелей и их наиболее активных последователей, но и на всех ступенях иерархической лестницы режима. Я полагаю, что названная власть развязывает самые зловещие, грязные, низменные инстинкты, актуализирует жажду разрушения и представляет собой попытку коллективного самоубийства общества. Поэтому некрофилия тоталитарной власти всегда носит криминальный характер и должна оцениваться в том числе с позиций уголовного закона.
Не у всех народов некрофильская эпоха связана с тоталитаризмом, а часто - с высоким уровнем их духовных исканий, как, например, у древних египтян. Они, по мнению Г. Лебона, презирали жизнь и лелеяли мысль о смерти. Более всего их занимала неподвижная мумия, которая своими покрытыми эмалью глазами в своей золотой маске вечно созерцает в глубине своего темного жилища таинственные иероглифы. Не опасаясь никакой профанации в своем гробовом доме, огромном, как дворец, среди расписанных и покрытых изваяниями стен бесконечных коридоров, эти мумии находили здесь все, что прельщало человека в течение его короткого земного существования. Для них копались подземелья, воздвигались обелиски, пилоны, пирамиды, для них обтесывались задумчивые колоссы, сидящие с выражением спокойствия и величия на своих каменных тронах*(38).
Итак, некрофилия - это влечение к смерти, которое может проявляться в самых различных формах: от самого безобидного и даже общественно полезного, например у патологоанатомов и служителей моргов, при этом помогая удовлетворить потребность в научном познании, до уничтожения и убийства. Влечение к смерти следует отличать от инстинкта смерти (Танатоса - в терминологии психоанализа), одного из самых великих инстинктов человека, который сигнализирует ему о его тварности, неизбежной кончине, конечности, который пытается убедить его в суетности мира и вывести его за пределы тюрьмы, именуемой "Я".
Поскольку тоталитарная власть (режим, идеология, реальная деятельность) некрофильна, она разрушает саму себя, т.е. в ней есть нечто мазохистское. Она ведь упивается своими мнимыми победами, добытыми с помощью грубой силы и преступления, не осознавая, что тем самым летит в бездну.
Опираясь на фрейдовскую теорию Эроса и Танатоса, французский философ и психолог Ж. Делёз приходит к мысли, что ни тот ни другой не могут быть даны или пережиты. В опыте даны лишь те или иные сочетания этих двух, и роль Эроса при этом - связывать энергию Танатоса и подчинять эти сочетания принципу удовольствия. Вот почему, несмотря на то что Эрос дан не в большей степени, чем Танатос, он, по крайней мере, дает себя услышать, и он действует. А Танатос по сути своей безмолвен и тем более страшен*(39). Танатос, конечно, страшен, но не безмолвен - он властно заявляет о себе во всех сферах бытия, мы же не всегда способны услышать его шепот и прочесть его письмена. Эрос связывает энергию Танатоса в той же мере, в какой Танатос связывает энергию Эроса, т.е. они находятся в равновесии, однако судьба человека состоит не в лихорадочном метании между ними и, конечно, не в рабстве у Танатоса. Современные поклонники де Сада (а их сейчас очень много, Делёз в том числе), видимо, получают интеллектуальное удовольствие от похвальбы своему кумиру и эпатирования общества, не отдавая себе отчета в том, что такое их поведение есть не что иное как поклонение Танатосу.
В уже упомянутой работе Делёз указывает на то, что садист находит для себя удовольствие в боли другого, мазохист - в своей собственной боли, причем эта последняя играет роль условия, без которого он не получил бы удовольствия. Поставив в высшей степени спиритуалистическую проблему о смысле страдания, Ницше дал на нее единственно достойный ответ: если страдание и боль имеют какой-то смысл, то он должен заключаться в том, что кому-то они доставляют удовольствие. Дальше Делёз переходит к несколько странному, я бы даже сказал, игривому пассажу: если двигаться в этом направлении, то возможны лишь три гипотезы. Гипотеза нормальная, моральная и возвышенная: наши страдания доставляют удовольствие богам, которые созерцают нас и наблюдают за нами. И две извращенных гипотезы: боль доставляет удовольствие тому, кто ее причиняет, или тому, кто ее претерпевает. Ясно, по мнению Делёза, что нормальный ответ -наиболее фантастический, наиболее психотический из трех, т.е. ответ на первую гипотезу.
Уверен, что все три гипотезы Делёза относятся к числу извращенных, хотя до сих пор об извращенных гипотезах вообще не было известно. Все они являются садомазохистскими, а поэтому их можно рассматривать лишь в рамках психических аномалий. Та же из них, которую автор называет нормальной, моральной и возвышенной, напротив, представляется ненормальной и аморальной, а возвышенной только в том смысле, что по традиции Бог помещается на заоблачные высоты. Эта гипотеза противоречит христианской морали, а боги Делёза абсолютно аморальны, поскольку им доставляет удовольствие созерцание людских страданий. Остается надеяться, что приведенная гипотеза не отражает собственной авторской позиции.
Мое внимание к интерпретациям де Сада вызвано прежде всего тем, что садизм и садомазохизм относятся к явлениям некрофильского ряда: даже если соответствующие действия не оканчиваются смертью, но они есть дорога к ней. Причинение боли и страданий, иногда жесточайших, другому всегда представляет собой разрыв живого и торжество тлена, ибо раскалывается, разрушается целое, оно или его части превращаются в прах в физическом, психологическом, нравственном, духовном планах. Мы не должны забывать, что страдания и мучения иногда причиняются ради них самих, чтобы доставить наслаждение мучающему, иногда сексуальное. Некрофильскими я считаю и теории, одобряющие и поддерживающие подобное поведение, принадлежат ли они де Саду, Захер-Мазоху или кому-нибудь другому. Подчеркиваю: одобряют и поддерживают, а не стремятся его познать и объяснить.
Мнение, что де Сад стал кумиром эстетствующих снобов, отнюдь не преувеличение. Вот что пишет Р. Рахманалиев в предисловии к его роману "Жюстина" (1994 г.): "Великий французский писатель и мыслитель маркиз де Сад предвосхитил интерес западной культуры к проблеме эротики и сексуальности, показав в своих книгах значение эротического и сексуального инстинкта и зафиксировав различные формы его проявления, тем самым в определенной степени наметив проблематику эротической и сексуальной стихии в творчестве Г. Аполлинера, С. Дали, П. Элюара, А. Арто... и других". Порнографические и в то же время нуднейшие произведения полубезумного (или безумного?!) маркиза выдаются за литературные шедевры, причем принципиально новые, качественно иного измерения, ниспровергающие прежние тексты, а его низменные и грязные влечения, обычно не выходящие за пределы патологических фантазий сексуального маньяка-убийцы, - за настоящую философию.
Так, по мнению Ж. Лели, де Сад, оказывается, был наделен гениальной научной фантазией, что позволяло ему с помощью фрагмента реальности воссоздать ее целиком. Он, исходя из рудиментарных проявлений собственной алголагнии (наслаждения от боли. - Ю.А.) без помощи какого-либо предшественника, причем с самого начала достигнув совершенства, построил гигантский музей садомазохистских перверсий; и хотя это сооружение оказалось украшенным всеми прелестями поэзии и ораторского искусства, оно тем не менее предстало нашему взору в качестве самой что ни на есть скрупулезной и эффективной научной дисциплины*(40). Разумеется, никаких прелестей поэзии и ораторского искусства, а тем более научного подхода, в произведениях де Сада нет и в помине.
Не случайно изделия де Сада практически не используются в сексологии, разве что в качестве эмпирического материала, да и то очень редко.
М. Бланшо приводит в умиление сцена, в которой героиня де Сада Жюстина подвергается в замке неправедного судьи неслыханным пыткам и присутствующая при этом одна совершенно порочная девица требует, чтобы и ее подвергли таким же пыткам. И получает от них бесконечное наслаждение.
Бланшо делает из этого вывод: "И в самом деле верно, что добродетель доставляет людям несчастье, но не потому, что она посылает на них несчастные случаи и события, но потому, что, ежели ты избавился от добродетели, бывшее ранее несчастьем и неудачей станет поводом для удовольствия, а мучения преисполнятся сладострастия". Оказывается, де Сад (по Бланшо), этот "избавленный от добродетелей человек" (Ю.А.) в своих "120 днях Содома" взялся за гигантскую задачу - составить полный перечень всех человеческих аномалий, отклонений, возможностей. Он, чтобы ничему не сдаться на милость, должен испытать все. "Ты ничего не узнаешь, - глубокомысленно цитирует де Сада Бланшо, - если ты всего не узнал, и если ты достаточно робок, чтобы запутаться в отношениях с природой, она ускользнет от тебя навсегда". Эти простецкие сентенции, характерные, кстати, для многих резонерствующих преступников-рецидивистов, приводят автора к вполне естественным для него выводам.
Все это еще и прямое поощрение преступления (даже призыв его совершить), причем самого изощренного и жестокого. Воздержание от него трактуется как робость и неполноценность.
"Для целостного человека, каковой есть человек во всей его полноте, не существует невозможного зла". Он сочувственно цитирует де Сада: "Нужно, чтобы мир содрогнулся, узнав о преступлении, которое мы совершим. Нужно заставить людей краснеть за то, что они принадлежат к тому же роду, что и мы"*(41). Все-таки странно, что никому из исследователей де Сада не пришло в голову, что он во многом предвосхитил гитлеровский нацизм и большевизм, некрофильскую идеологию гитлеризма и большевизма.
Вопреки очевидным мотивам сочинительной активности де Сада, П. Клоссовски утверждает, что "настойчивость, с какою де Сад всю свою жизнь исследовал исключительно извращенные формы человеческой природы, доказывает, что для него важно было одно: заставить человека возвратить все зло, которое он только способен отдать". Это все о человеке, который стремился сокрушить все моральные нормы и дать людям действовать так, как будто этих норм и вовсе не существовало. Клоссовски же считает, что де Сад лишь пытался создать утопию зла - в противовес утопиям добра, игнорируя при этом все субъективные некрофильские стимулы, которые детерминировали конструкции де Сада и его поступки в реальной жизни. Следуя непонятно какой логике, Клоссовски считает, что смысл утопии зла де Сада состоит в том, чтобы систематически абстрагироваться от скуки: ибо чем чаще скука порождает зло, тем она становится сильнее, когда зло свершилось, подобно тому как за преступлением, если его единственной целью было это преступление совершить, следует отвращение*(42). Разумеется, никакими исследованиями приведенные соображения не подтверждены, да и не могут быть подтверждены.
Ж. Батай пошел еще дальше, сделав "поразительное" открытие: видите ли, "в противоположность лживому языку палачей, язык Сада - это язык жертвы. Он изобрел его в Бастилии, когда писал "120 дней Содома". В то время с человечеством у него были такие же отношения, какие у человека, угнетенного суровым наказанием, бывают с тем, кто это наказание ему определил"*(43). Во-первых, "герои" упомянутой книги только и делают, что убивают, мучают, развращают, насилуют, но все они, выходит, жертвы. Во-вторых, де Сад угодил в тюрьму за преступления и наказание понес вполне заслуженно. Более чем странно признание Батая, что главная заслуга де Сада в том, что он открыл и продемонстрировал содержащуюся в сладострастном порыве функцию нравственной неупорядоченности. Что такое нравственная неупорядоченность, догадаться невозможно, но по этому поводу стоит упомянуть, что похотливые устремления садовских персонажей четко определены и опредмечены, их эмоции и чувства не выходят за рамки извращенного сладострастия, действуют они по хорошо разработанным планам и прилагают необходимые усилия, чтобы избежать ответственности за свои преступления.
Вообще большинство работ, посвященных Саду, совсем не похожи на научные со стройной системой доказательств. Это скорее некие художественные фантазии, отражающие субъективные ощущения авторов, в том числе и таких серьезных, как Батай. Последний, например, утверждал, что желания де Сада нормальны* (44).
Батай приводит обширную цитату из Ж. Жанена о произведениях де Сада: "Перед нами сплошные окровавленные трупы, дети, вырванные из рук своих матерей, молодые женщины, которых душат в конце оргии, кубки, наполненные кровью и вином, неслыханные пытки. Кипят котлы, с людей сдирают дымящуюся кожу, раздаются крики, ругательства, богохульства, люди вырывают друг у друга из груди сердце - и все это на каждой странице, в каждой строчке, везде. О, какой это неутомимый негодяй! В своей первой книге ("Жюстине". - Ю.А.) он показывает нам бедную девушку, затравленную, потерянную, осыпаемую градом побоев, какие-то чудовища волокут ее из подземелья в подземелье, с кладбища на кладбище, она изнемогает от ударов, она разбита, истерзана до смерти, обесчещена, раздавлена... Когда автор исчерпал все преступления, когда он обессилел от инцестов и гнусностей, когда он, измученный, едва переводит дух на груде трупов заколотых и изнасилованных им людей, когда не остается ни одной церкви, не оскверненной им, ни одного ребенка, которого он не умертвил бы в приступе ярости, ни одной нравственной мысли, не вымаранной в нечистотах его суждений и слов, этот человек, наконец, останавливается, он глядит на себя, он улыбается себе, но ему не страшно. Напротив... "
Эту выдержку сопровождает комментарий, весьма красноречивый для характеристики представлений некоторых интеллектуалов, присвоивших себе право "утонченного" толкования де Сада и садизма. Эти представления не только личная позиция, они имеют немалое общественное звучание, они весьма опасны, ибо содержат неприкрытое восхваление преступления и преступника. Суждения о маркизе и его сочинениях совершенно игнорируют психиатрические, психологические (патопсихологические в особенности) и криминологические аспекты личности маркиза, его патологические переживания и влечения. Батай же считает, что люди, как правило, не способы оценить де Сада и его писания иначе, чем это сделал Жанен. По мнению Батая, неприятие, чувство омерзения при смаковании убийств, трупов, надругательств над людьми и т.д. свойственны малодушным людям, которыми движет нужда и страх. Между тем мы это уже много раз слышали и от гитлеровских растлителей, которые создавали сверхчеловека, восхваляли смерть и призывали к убийствам.
Некрофильские картины и видения де Сада способны вызвать крайне негативную реакцию у вполне уравновешенных, нетревожных, сильных людей, настолько они противоречат фундаментальным, глубинным ценностям, главным регуляторам человеческого существования и общежития. Некрофильские фантазии де Сада вполне могут быть объяснены с позиций традиционной психиатрической диагностики и симптоматики, даже если скептически относиться к возможностям современной психиатрии. Понятно, что проявления психической патологии способны вызвать тревогу у кого угодно и желание принять адекватные меры защиты.
А. Камю, давний поклонник террористических убийств, "вынужден" признать, что де Сад строил идеальные общества, но, в отличие от своей эпохи, кодифицирует природную злобность человека. Он старательно конструирует град, основанный на праве силы и на ненависти, будучи его предтечей. Согласно формуле де Сада, нужно стать палачом природы: "Я ненавижу природу... - утрирует Камю де Сада. - Я хотел бы расстроить ее планы, преградить ей путь, остановить движение светил, сотрясти планеты, уничтожить все, что служит природе и способствовать всему, что ей вредит, короче говоря, оскорбить природу в ее созданиях, но я не в состоянии этого добиться если подлинна только природа, если ее закон - только вожделение и разрушение, тогда самого царства человеческого, идущего от разрушения к разрушению, не хватит, чтобы утолить жажду крови, а потому не остается ничего, кроме всеобщего уничтожения. Когда все жертвы отправлены на тот свет и счет их закрыт, палачи остаются в обезлюдевших замках наедине друг с другом. Им кое-что недостает. Тела замученных распадутся на элементы в природе, которая снова породит жизнь. Убийство оказывается незавершенным, а поэтому де Сад мечтает отнять у человека и вторую жизнь"*(45).
А вот как можно очень "изящно" оправдать убийство, восхваляя де Сада. За решение этой "славной" задачи взялись С. Худ и Г. Кроули. По их словам, де Сада помимо воли влекло к размышлениям о преступлении и в особенности об убийстве. Убийство вызывает почти сладострастные ощущения у его героев, потому что оно самое низкое, самое запретное из преступлений, которое больше всего возбуждает разум. Но интеллект в данном контексте занят лишь поисками того, как достичь оргазма.
Де Сад обоснованно начинает с концепции природы как силы, которая не может создавать, не совершая разрушительных актов. Это еще один пример диалектической природы его мышления - подобным же образом он соединяет жизнь и смерть как два неразделимых процесса и видит противоречие в самой основе существования, - глубокомысленно рассуждают указанные авторы. При этом де Садом якобы выдвигаются следующие аргументы.
Если природа вовлечена в постоянный процесс обновления, который включает в себя и разрушение, не будем ли мы действовать в соответствии с ее желаниями, продолжая совершать разрушительные деяния? Как может природа разгневаться, когда она видит, что человек ей подражает и делает то, что она сама совершает ежедневно? Де Сад считает, что первоначальное и самое прекрасное свойство природы - это движение. Движение постоянно происходит в природе, но оно представляет собой просто вечную смену преступлений, которые разрушают, чтобы возродить. Результат - это равновесие между разрушением и обновлением. Это равновесие должно быть сохранено: его можно обеспечить только преступлениями; значит, преступления служат природе"*(46).
Откуда у де Сада такая страсть к палачеству, такая испепеляющая ненависть к жизни и природе? Чтобы понять это, необходимо исходить из того, что таково его отношение не к жизни и природе вообще, не к жизни и природе как внешним объектам, а к своей собственной жизни и своей собственной природе. Ненависть к жизни и природе других есть лишь проекция своего отношения к самому себе, перенесение на них крайней неудовлетворенности собой из-за страданий и провалов, тягостных переживаний, порожденных мучительными требованиями собственной плоти. И писания, и преступления де Сада представляют собой всегда неудачные попытки избавиться от себя, обратить всю энергию своей ненависти вовне. Его желание истребить и вторую жизнь человека в виде разлагающегося в земле тела выражает стремление полностью, без остатка уйти от себя, даже если для этого нужно уничтожить саму землю.