Генезис заглавия ее, на что указывает польский критик Р. Пшибыльский, посвятивший анализу поэмы Ружевича обстоятельную работу, восходит к произведениям итальянских и французских живописцев XVI—XVII столетий, изображавших на своих полотнах аллегорическую фигуру Смерти на фоне буколического пейзажа, что как бы предрекало гибель этому райскому уголку.
Позже мотив этот переосмысляется, начало чему положил Гете. Своей книге «Путешествие в Италию» он предпослал в качестве эпиграфа ту же латинскую фразу. Однако слова «И я в Аркадии» следовало понимать как заверение «И я когда-то был счастлив», то есть когда находился в Италии.
Италия для Гете — это храм искусства, страна, вдохновляющая художников. Именно Гете надолго утвердил в европейской литературе определенный эталон Италии, своего рода счастливой Аркадии, где царят красота и гармония, способные обновить душу человека. Такое традиционное представление об Италии Ружевич в поэме во многом переосмыслил и, основываясь на своих непосредственных путевых впечатлениях, наполнил новым, остросовременным содержанием.
Тема распада современной буржуазной цивилизации, проходящая через многие вещи Ружевича последних 20-ти лет в разных жанрах, нашла в этой поэме свое своеобразное художественное решение.
Ружевич отправился в Италию с томом путевых дневников Гете, и вся его поэма — своеобразный «диалог», а подчас и спор с автором названной книги, хотя, конечно, нельзя «итальянскую поэму» Ружевича, глубоко оригинальное и значительное произведение, воспринимать только как спор, полемику с Гете.
Собственно, представления Ружевича об Италии до ее посещения по сути сходны во многом с «моделью» Гете. В его полудневниковых записях («Щит из паутины»), как бы предваряющих саму поэму, мы читаем:
Однако во время путешествия на первые впечатления рассказчика, несомненного alter ego автора, впечатления, навеянные созерцанием памятников искусства, начинают накладываться иные картины и образы сегодняшней многоликой и противоречивой капиталистической действительности.
Сперва эти путевые зарисовки кажутся хаотическим нагромождением случайных деталей. Тут и развороченная центральная площадь в Неаполе, где круглые сутки ведутся какие-то интенсивные земляные работы, и карнавал венецианских масок, и рыбные ряды, заваленные дарами моря, и черные в лучах неонов фигуры проституток, и толпы отупевших от обилия «эстетических эмоций» туристов в залах музеев. Но эта мозаическая россыпь постепенно слагается в единую и почти апокалиптическую картину медленно сползающего словно бы в преисподнюю «современного Вавилона». Таким «Вавилоном» представляется поэту окружающий его чуждый и неприемлемый для него буржуазный мир, мир торжествующего, ограниченного мещанства.
Горькая реплика, срывающаяся с уст лирического героя: «День нынешний — непревзойденный убийца прошлого», своеобразно «венчается» заключительной сценой поэмы — эпизодом военного парада частей итальянской армии, входящей в блок сил НАТО.
Парад с начищенными до блеска и вооруженными до зубов солдатами, в опереточно-красивых мундирах, видится рассказчику, как спектакль манекенов, движущихся подобно заводным игрушкам. При всей «невзаправдашности» этой забавы в войну автора не оставляет тревожное чувство: подобные увеселения добром не кончаются. Память о пережитом не позволяет рассказчику поддаться той эйфории, которой захвачена неаполитанская толпа.
Сцена парада с беззаботными неаполитанцами, ликованием встречающих солдат, невольно заставляет вспомнить другую, более позднюю поэму Ружевича «Ахерон в самый полдень» (1967).
Ахерон в представлении древних греков — мифическая река, протекающая в царстве мертвых. Для Ружевича название это своего рода символ, мир безвозвратно отошедшего прошлого, в которое его лирический герой погружается словно в водный поток, устремляясь к истокам своей собственной жизни. Отдельные факты биографии героя мы видим как бы на фоне различных исторических событий той же поры, совершавшихся на европейском континенте. Однако сам герой, уроженец провинциального польского городка, взрослея, мужая, не понимает (как, впрочем, и остальные обитатели местечка), что многое из происходящего за пределами этого мира впоследствии будет иметь самое прямое к нему отношение.
Дядюшка героя продолжал «предаваться воспоминаниям о русско-японской войне», и никто в городке ничего не слышал о Гитлере. Когда наконец услышали, уже не было времени на то, чтобы понять и осмыслить надвигавшуюся опасность:
Что касается «итальянских впечатлений» Ружевича, то они отразились не только в поэме «Et in Arcadia ego», но и в ряде более поздних его стихов; отдельные мотивы, навеянные поездкой, в своеобразном преломлении получили развитие и в его драматургии, в частности, в пьесе «Группа Лаокоона» (1961—1962). Но прежде чем перейти к этой вещи, следует сказать несколько слов о драматургии Ружевича вообще.
Как драматург он заявил о себе гораздо позднее, чем поэт: через десятилетие после своего поэтического дебюта. Его первая пьеса «Картотека» (1959) поначалу показалась странной, непривычной. Далеко не сразу театры сумели найти верный путь к ее сценическому воплощению.
Это, впрочем, не удивительно. Хотя Ружевич к моменту создания «Картотеки» был уже признанным поэтом, его драматургия оказалась сложной для режиссеров, которым не всегда удавалось подобрать «ключ» к ней. Они пытались при этом идти от лирики Ружевича, вводя его стихи в текст спектаклей, как это сделала первый постановщик «Картотеки» В. Лясковская. Однако взаимосвязь (как и различия) между пьесами и лирикой Ружевича — вопрос сложный, не исчерпывающийся поэтическим «обрамлением» его театральных текстов.
Несомненно, некоторые драматургические приемы Ружевича в той же «Картотеке» берут свое начало в его поэзии. К примеру, это свободное смещение времени в пьесе и тот факт, что Герой наделен несколькими именами (так сказать, собирательный образ человека определенного поколения, вернее, некий «аноним» — излюбленный персонаж ружевичевской лирики). Даже сама композиция «Картотеки», развитие действия в ней, алогичное, нарушающее устоявшееся представление о сюжетном построении драмы, находит свое объяснение в его поэзии. Польский театральный критик М. Пивинская высказала любопытную мысль, что «Картотека» построена по принципу театрализованного сна героя (кстати, к такой «условности сновидения» Ружевич обращался и в поэзии: тот же «Ахерон», например). Подобный прием, указывает М. Пивинская,
Но при известном единстве главной «сквозной» проблематики у Ружевича-поэта и Ружевича-драматурга есть и заметное различие. Не случайно некоторые волнующие автора жизненные проблемы, человеческие состояния Ружевич анализирует средствами драматургии, не прибегая к языку поэзии. В драматургии больше раскрылось сатирическое дарование Ружевича, его удивительная способность широко пользоваться гротескными ситуациями и диалогами.
К примеру, главное действующее лицо «Картотеки» — персонаж, казалось бы, уже знакомый нам по лирике Ружевича, его коротким поэмам, хотя бы по такой вещи, как «Голоса» (1948), входящей в однотомник, человек, чудом уцелевший в военной катастрофе, переживший оккупацию. Жизнь, свободно обтекающая кровать, на которой возлежит персонаж, то погружаясь в дрему, то просто оставаясь с закрытыми глазами, помогает нам увидеть его как бы в разных временных планах. На сцене проворачивается, по сути, вся его предыдущая биография. «Проход» каждого из действующих лиц открывает нам Героя в различные периоды его жизни. Они, эти персонажи, и «лепят», воссоздают перед нами центральную фигуру пьесы. Во всяком случае, по их репликам читатель в состоянии сам сделать выводы.
Да, Герой — один из разочаровавшихся в жизненных ценностях людей. Можно понять его иронию, сарказм по отношению к некоторым негативным явлениям общественной жизни. Но что он сам успел сделать за прожитые годы? Вот вопрос, которым не может не задаваться читатель или зритель. Можно ли ограничиваться той программой-минимум, суть которой Герой излагает бывшему сотоварищу по партизанскому отряду:
Драматургическая форма позволила автору глубже, «полифоничнее» выявить двойственность в натуре Героя. Писатель при этом не ставит себе задачей осудить Героя и в то же время не разделяет его жизненную позицию. Автор понимает и дает зрителям понять тщетность попыток отгородиться от сложностей окружающей жизни при помощи натянутого на голову одеяла.
Время четче высветлило глубину и многоплановость проблематики «Картотеки», которая на первых порах представлялась некоторым рецензентам пьесой-однодневкой. Примечательно недавнее свидетельство газеты «Трибуна люду», которая, характеризуя театр Ружевича, подчеркнула, «что драматургию автора «Картотеки», некогда не самую легкую для восприятия, ныне — особенно молодая аудитория — понимает и принимает без малейших затруднений». Газета указала на заслугу польских театров, «много лет последовательно пропагандирующих пьесы Ружевича». По словам театрального обозревателя «Трибуны люду», «Картотека» ныне прочно входит в репертуар многих сценических коллективов Польши на правах современной классики.
Не менее прочное место в театральном репертуаре занимает и следующая по очередности пьеса Ружевича — «Группа Лаокоона». Первоначальным импульсом к ее созданию также, видимо, послужила отчасти поездка автора в Италию. Однако здесь, как уже отмечалось выше, этот, условно говоря, «итальянский мотив» получил опосредствованное и чисто свое, внутреннее преломление, поскольку объектом сатирического осмеяния в пьесе оказываются некоторые конкретные явления польской действительности тех лет, прежде всего новое мещанство.
Герой пьесы, польский искусствовед, намеревался полюбоваться в Риме знаменитой античной скульптурой «Группа Лаокоона». Но в залах музея он узрел только гипсовую копию: оригинал реставрировался.
Основной темой разговоров героя в кругу семьи — со стариком отцом, великовозрастным сыном, женою — оказывается рассказ о том, каким ударом для него было отсутствие оригинала в музее, и рассуждения о том, способна ли копия шедевра вызвать тот же отзвук в душе, что и сам подлинник.
Дискутируется, таким образом, проблема прекрасного в искусстве и то, что, собственно, под этим следует понимать. Но не она, естественно, сама по себе — центральная тема «Группы Лаокоона». Разговоры и споры вокруг скульптурной композиции — только повод выявить разные характеры, показать несостоятельность, пустословие тех представителей художественной среды, которые, претендуя на некую доминирующую роль в ней, на самом деле утратили всякую связь с искусством.
Автор выступает здесь защитником подлинных культурных ценностей. Сатирическую остроту, своеобразную «пикантность» всей ситуации он придает подменой самих понятий: оригинала и копии. Тем самым рассуждения героя о высоком и вечном в искусстве уже как бы снижены. Ведь настоящее творение гения — это нечто единственное в своем роде, не терпящее повторений, а тем более современных средств тиражирования прославленных шедевров.
Казалось бы, главный герой, искусствовед, лучше других должен ощущать всю фальшь создавшейся ситуации, но он не чувствует этого: все его помыслы далеки от устремлений, свойственных людям подлинного искусства. Ведь он — человек, живущий около искусства, а не в его орбите, он, так сказать, находится в мире копий, а не оригиналов. А потому, как верно подметил автор уже упоминавшейся выше книги «Театр Ружевича» Ст. Гембаля, «для героев пьесы Ружевича (и только ли для них?) слова «оригинал», «подлинно» представляют силу магического заклятия».
Стереотипы, имеющие хождение в среде этого нового мещанства, Ружевич осмеивает, доводя их до полного абсурда путем многократного повторения самими персонажами. Примечательно, что и язык их — тоже тиражированные слова-клише. Выразительная деталь: когда главный герой принимается в очередной раз повторять общеизвестные истины о «Группе Лаокоона», почерпнутые из чужих работ, старик отец простодушно просит сына поведать о своих впечатлениях собственными словами. Тот, однако, не в состоянии выполнить отцовскую просьбу и, раздраженный, замолкает вовсе.
Полнейшая профессиональная несостоятельность героя, жалкая его «безъязыкость» выявляются в сцене, где ему приходится излагать свои мысли при обсуждении конкурсных проектов памятника поэту-романтику Ю. Словацкому. Ружевич смеется над тщетными потугами скульпторов-абстракционистов, участников конкурса, создать монумент поэту-романтику в невразумительной ультрамодной манере и над тем, как все это силится «увязать» и теоретически обосновать наш герой, дающий объяснения ответственному лицу из отборочной комиссии.