Так получилось, что очень многие (если не большинство) из петербургских писателей долиняковского поколения выросли (или вырвались) из технической интеллигенции. Многие из нас лучшие годы провели в застенках загадочных в/ч и к/б, за железными воротами которых могло твориться (и творилось) все что угодно. Но мы хотели жить и не хотели страдать — мы спасались: в туризме, альпинизме, где у костров облегчали души туристскими песнями и антисоветскими анекдотами. За железными оградами, под стук кованых сапог охранников процветал флирт, самиздат и вполне официальные еженедельные «дни рождения» — мы спасались. Настоящую, ничем не подслащенную картину жизни тех застенков написал лишь Долиняк, не пожелавший спасаться тем легкомысленным (и, по его мнению, недостойным способом), каким спасались мы. В повести «Большой Хинган» герой не спасается, а погибает в борьбе с безжалостной бандой, превратившей завод в грязную лавочку. Здесь особенно четко проявилась разница настоящего писателя (которых единицы) — и бытописателей, которых сотни. Мир Долиняка абсолютно реален и в то же время таинствен, индивидуален, мистичен, фантастичен именно по-долиняковски — поэтому картины его так врезаются в сознание. Никакому «литературному фотографу-реалисту» недоступно то сильное, будоражащее, как страшный сон, воздействие, что остается от прозы Долиняка. На реальном, узнаваемом заводе, среди жалких и узнаваемых фигур появляется какая-то страшная запечатанная комната с пыльными портретами ушедших вождей... происхождение этой забытой комнаты объясняется абсолютно просто — и в то же время ощущение мистики, ужаса происходящего преследует нас. Так писать — реально и в то же время абсолютно космически может только большой писатель, который не «факты рассказывает», а создает прозу — одну из самых загадочных субстанций на этом свете.
Игорь Долиняк вовсе не меланхолик. Он весьма взволнованно и страстно наблюдает за переменами в нашей жизни, но наблюдает их с самой реальной и самой показательной нижней точки жизни нашего общества. Через рассказ «Инкогнито» прокатываются гигантские и вроде бы очищающие волны перемен, но лучше всего качество этих перемен может оценить несчастный, обездоленный кочегар, в каморке которого находит временное пристанище опальный «партийный король». Сюжет острый, динамичный, публицистический, но портреты героев абсолютно объемные, живые, достоверные: у каждого своя правда, и каждый кровь прольет, лишь бы доказать, что его правда самая правдивая. Причем «король», естественно же, предпочитает чужую кровь. Убогий шалаш, который выстроил себе герой, спасаясь от невзгод, рушится под напором начальственного брюха, хотя и сам обладатель брюха гибнет, сгорает как бы в очистительном огне. Впрочем, как показало дальнейшее, никакого очищения жизни не произошло, она так же трагична и безысходна. И так же трагична и безысходна и последняя из напечатанных на сегодняшний день долиняковских вещей — повесть «Мир третий». Открываешь ее — и сразу же охватывает неуютный, нервный озноб — сначала в пустынном колхозном поле, по которому бродят пьяные командированные, зачем-то вырванные из своей и без того нелепой жизни, затем погружаешься в пучину неуюта еще глубже, оказавшись в послевоенных годах на опасных, темных улицах Петроградской стороны. И вдруг понимаешь: ничего не изменилось — и даже бандиты стригутся так же коротко, оставляя лишь челки, как тогда! И как всегда у Долиняка — в центре повествования герой, который принимает на себя всю трагедию окружающего мира, а не уезжает, подобно другим персонажам (и другим авторам), на дачу. И один, ни на кого не надеясь (а на кого надеяться?), он борется с окружающим со всех сторон злом и побеждает его — хотя бы в своей душе, выкидывая его оттуда вместе с ужасом надвигающейся опасности. Это настоящий детектив, боевик с туго закручивающимся действием — и в то же время тут атмосфера, портреты, достойные лучших мастеров русского пера. Сейчас, когда люди завалены книгами, написанными как бы самими преступниками в их собственной эстетике, появление детектива, сделанного на высочайшем литературном и моральном уровне, ценно вдвойне.
Недавно Долиняк, место которого в литературном мире теперь уже определилось (хотя критика, которая непонятно на что реагирует, тут промолчала), получил премию журнала «Звезда» за лучшую вещь года. Получил. Мрачно улыбнулся. И ушел в свою тяжелую, мужественную жизнь. Выдерживать ее нелегко — но и настоящей прозы без этого не напишешь.
Вампиры
(Зимние заметки о летних впечатлениях)
Весной прошлого года я занимался ремонтом дачи. Ну не дачи — будки. «Будки» Ахматовой. Но не всей будки, а только северной ее половины. Избушка эта и одной Ахматовой была тесна, а теперь ее наш Литфонд приспособил для целых двух, довольно многочисленных, литературных семей. И глупо тут на что-либо жаловаться: кто тебе сказал, что ты лучше самой Ахматовой должен жить? С какой стати? Живи и радуйся! Я и радовался. Особенно первое время, пока терпеливо еще относился к толпам посетителей, входящих в домик так же уверенно, как к себе домой. И чем дальше, тем меньше верил я в такое вот «групповое» ознакомление с поэзией одной из интимнейших поэтесс. Да и не поэзия, разумеется, их интересовала — кто любит поэзию, тот ее читает, а не интересуется вопросами типа тех, которые задавали, входя, эти «ценители».
— Скажите, и Гумилев здесь жил? — Цепкий взгляд на узкий диванчик. Мол, как же они тут размещались?
От таких «любителей поэзии» я скоро устал — и встречал их уже у калитки. «На кладбище, на кладбище! — командовал я. — Все — на кладбище! Там ее мемориал! А здесь — „все расхищено, предано, продано! Ничего нет!”»
На безумный этот интерес к жизни поэтессы я пожаловался своему другу-поэту. Что скажет он?
— Маразм! Мне в Доме книги сказали: книг об Ахматовой раскупается гораздо больше, чем ее собственных книг! Ну что за люди у нас — еще интеллигентами себя считают! Из Цветаевой лесбиянку сделали, Ахматову по могиле ее знают — а чтобы стихи прочесть!.. И про меня, если заслужу, будут знать только, сколько раз был женат и как часто попадал в вытрезвитель! Вампиры они! «Культуры похавать» хотят.
Но в то весеннее утро было спокойно. Рабочие, делающие ремонт, должны были прийти через час, и я блаженствовал на раскладушке, среди рулонов обоев и банок краски. «Да-а, — размышлял я, — обои, конечно, не ахматовские... А какие они — ахматовские обои? Хорошо хоть — не с Микки Маусом... И дыр в стенах хотя бы не будет!»
Мои блаженные размышления прервал хруст шагов. Я приподнялся... Нет, это не маляры: те идут все сразу и громко галдят. А это — одиночка! Первый вампир? Я выскочил на крыльцо... Точно! Типичный! Бородка, трубка... в глазах — скорбь: «До чего же мы довели культуру!»... До чего?! Вот — ремонт делаю!
— Вы делаете ремонт? — спросил он.
— Делаю! — ответил я.
(«И живу я здесь, живу! А не жил бы — ремонт бы не делал! А кто бы его тогда делал? Никто!»)
— А кто здесь сейчас живет? — поинтересовался он.
— Я! — ответил я дерзко.
Скорбь в его глазах возросла многократно: в «святынях»... какие-то типы живут!
— Вам, наверное, на кладбище лучше, — по возможности мягко сказал я. — Там вам лучше будет... Святыня там.
Но он, видимо, свою культурную миссию тут не считал еще законченной и скорбно молчал.
— Вы что — много стихов Ахматовой знаете? — вспылил я. — Ну... давайте! «Гремела музыка в саду...» Дальше? (Молчание.) «Все мы бражники здесь, блудницы...» Дальше! Не знаете?.. А стихи поэта Д. (я показал ему книжку) читали?
Он скорбно молчал: мол, какие нынче поэты — настоящий интеллигент должен мечтать лишь о прошлом — и горевать о нынешнем.
— Все! На кладбище! — сказал я и ушел в будку. Сезон начинается!
То время, пока не пришли маляры, я переживал: оттолкнул хорошего человека! А ведь всего-то он и хотел — сфотографироваться у будки Ахматовой и потом показывать фото внукам: вот — мы-то культурные были!..
«Ничего! — подумал я после. — Ахматова бы его тоже прогнала!»
Ковчег
Крутые изменения в моей и, наверное, в нашей общей жизни ясней всего я вижу тогда, когда еду на поезде в Москву или обратно. Еще не так давно я ездил в столицу на «Стреле», любил торжественный проход по празднично освещенному перрону среди городских знаменитостей, отправляющихся в Москву (или из Москвы) этим поездом.
В последний свой отъезд из Москвы я пробирался по темному, скользкому перрону к грязному шестнадцатому вагону, и часы показывали половину второго ночи — время, когда все уважающие себя люди давно спят, дома или в теплом купе, а по грязным улицам и платформам идут лишь несчастные, обделенные жизнью. И ты среди них. Так повернулась жизнь — и не только моя, а жизнь многих моих товарищей и коллег.
Плацкартный вагон — теперь, увы, я езжу только в плацкартных! — казался темной пучиной, полной напряжения, натужных усилий, ругани и неразберихи... вот она, твоя теперешняя жизнь! С тоской я вспомнил ковровые дорожки «Стрелы», крахмальную чистоту уютных купе, солидных, воспитанных попутчиков. Все это, увы, в прошлом!
А тут — нет никаких купе, чтобы закрыться, отгородиться от хаоса, тут все вместе и вперемешку. В первом отсеке гортанно переговариваются кавказцы — зачем-то им по их таинственным, темным делам понадобилось вдруг на Север: поезд, на котором я еду, направляется через Петербург в Мурманск. Какое множество людей постоянно передвигается по России — с жуткими усилиями, с билетными очередями, с ором и напрягом! Второй отсек, где должно быть мое боковое нижнее место, наглухо — даже не протиснуться — забит клетчатыми клеенчатыми сумками. Ими буквально расплющены четыре хрупкие женщины интеллигентного вида. Тьма и теснота. Кто устроил бедным женщинам эту пытку? Сами они же и устроили: тюки их.
— Как бы тут пройти? — устав стоять с тяжелым багажом перед этой непреодолимой стеной, наконец спрашиваю я.