Меня, действительно, арестовали в довольно красивой и дорогой светлой розовато-коричневой дубленке, купленной у какого-то фарцовщика. Забавно было то, что в комнату для допросов этот гэбист пришел не сняв свою дубленку, совершенно такую же, как мою, но полученную, конечно, в распределителе КГБ, в чем он признаться не мог. А потому, я посмотрев на майора засмеялся и сказал — «А там же, где и вы.»
Последний раз Леканов и кто-то из гэбистов предложили мне самому выбрать зону поближе, полегче, где я «хотел бы сидеть». Видимо надеялись хоть так затеять со мной разговор и торговлю. Но я их не услышал, да и не знал ничего о зонах.
Но в этот раз на — знакомстве с делом — Леканов был один и неожиданно, видимо уже зная, какой приговор мне написан в КГБ, мне и адвокату предложил написать заявление о переносе слушания дела из городского суда в Бабушкинский районный. И объяснил: — там у меня есть знакомый судья, инвалид войны, Герой Советского Союза, и он отнесется к вашему делу мягче, чем в городском суде. И в этот раз Леканов говорил правду. В Бабушкинском суде действительно был такой судья, с отвращением относившийся к гэбэшным заказам и потом помогавший моей жене по искам о конфискации (у нее с двумя маленькими детьми забрали даже холодильник, не говоря уже о библиотеке).
Но у меня не было никаких оснований Леканову верить и Юдович сказал, что дела по 1901 должен рассматривать городской суд, а перенос дела может служить основанием для отмены приговора. Меня несколько удивило желание адвоката сохранить приговор в неприкосновенности, но и соглашаться с предложением (и вообще доверять) Леканову тоже не было оснований.
Никакой пользы — кроме принесенного бутерброда — от Юдовича я не получил. Перед знакомством с делом он меня расспросил о предъявленных мне обвинениях. К этому времени их было три. Неумеренные развлечения отпали — «за отсутствием доказательств», как было написано в принесенном мне в камеру на подпись постановлении, что само по себе было довольно опасной провокацией, явно сознательной, поскольку Леканов мог мне его показать во время последнего допроса. В камере это постановление могло вызвать ненужные вопросы, но я его подписал до того, как его хоть кто-то увидел. Зато в последний перед предъявлением обвинения день в нем появилась новая статья — «спекуляция в крупных размерах». В этом обвинении было два эпизода — оба совершенно бессмысленные. Один — «спекулятивный обмен» Володе Морозу сорока рисунков Богомазова на магнитофон «Braun». Магнитофон был хороший, профессиональный, но следователь отказывался запросить в комиссионном магазине официальную его оценку, а когда жена ее получила (а Юдович не дал следователю, чтобы она не пропала) оказалось, что она никак не покрывала суммы заплаченной мной за рисунки вдове Богомазова. Да и вообще не было такой статьи в уголовном кодексе — «Спекулятивный обмен». Это была выдумка, специально для меня. Второй эпизод был хотя бы с реальными деньгами — продажа мной Жене Попову двух голландских пейзажей на меди и довольно странной картины то ли Лентулова, то ли Франца Марка (как считали в ГМИИ), то ли вообще кем-то изготовленного новодела. Но голландцев Женя кому-то продал, это скрывал, а теперь писал, что продавал только эту странную картину и цена ее оказывалась несоразмерно велика. Но голландцы были семейные из кабинета моего деда, после показаний моих, моих родных и знакомых не было никаких оснований верить Жене Попову, что их не было. К тому же следователи побоялись вызывать его в суд, чтобы он чего-нибудь не рассказал — были только письменные его показания, даже без очной ставки, хотя бы во время следствия. Но дело разваливалось и суд сослался на них. Видимо, поэтому и обвинение по этой статье было предъявлено в последний день.
Более точными были показания Смирнова о полученных от меня книгах и литературоведа Храбровицкого, взявшего у меня почитать пару парижских изданий. Но и здесь не было бесспорных доказательств, что я был знаком с их содержанием, а распространение антисоветской литературы, «пропаганда и агитация» — умышленное преступление, надо доказать, что у меня был умысел клеветать на советскую власть, а у меня вместо этого была сотня статей написанных на основании официального допуска к этой литературе.
Третье обвинение было трехлетней давности — его я не отрицал — тогда я уворачиваясь на своем «жигуленке» от ехавшего мне в лоб грузовика, действительно сбил шедшую по обочине Уланского переулка женщину, но никуда не сбежал, сам вызвал «Скорую помощь» а женщина открыв глаза и увидев меня спросила:
— Вас, кажется, зовут Сережа?
— Она была редактором в издательстве «Искусство» и работала в той же большой комнате, где и моя редакторша, неудачно заказавшая мне антологию современной советской поэзии.
Муж случайно сбитой мной женщины работал в Главлите и Юра Ряшенцев встретив меня после этого спросил — «Ты всех цензоров убиваешь?»
Но я никого, к счастью, не убил, в этом происшествии виноват не был, и прокуратура тогда же закрыла это дело. Но сейчас его опять возобновили.
Все это я рассказал Юдовичу, надеясь, что он как человек опытный хоть что-то мне объяснит, что-то посоветует. Сам я ничего не мог толком понять ни в своем деле, ни в свистопляске вокруг меня: слежке, запугиваниях, попыток купить, уговорить. В прочитанных мной книгах о советских судах ничего подобного не встречал.
Но Юдович, может быть потому, что и сам не понимал (а я, конечно, ни о слежке, ни о предложении дачи и денег ему не рассказывал, поскольку сам их понять не мог) только коротко сказал мне:
— Ваша позиция мне понятна.
А его защита в суде показалась мне какой-то невнятной. Потом мне сказали, что он уже собирался уехать в Израиль и не хотел создавать себе новых проблем перед отъездом.
Последний раз меня пытались «купить», соблазнить довольно комическим образом. Даже странно, что я был им так интересен — может быть просто досадно стало, да и отчеты было трудно писать. Когда начался суд, и меня стали возить на заседания, ко мне в «воронок» однажды подсадили еще одного человека, который должен был заинтересовать меня и убедить начать хоть какое-то сотрудничество.
Тут я должен сделать маленькое отступление о «воронках». «Воронок» развозит заключенных из тюрем на судебные заседания, при этом один «воронок» объезжает сразу несколько тюрем и судов. Поэтому на заседания обычно увозят очень рано — часов в шесть утра, часа три-четыре трясут по всей Москве и привозят в горсуд часов в десять, а завтрак заменяется каким-нибудь сухим пайком. «Воронки» бывают разных конструкций, но самая распространенная — это большое общее отделение и маленькое, на одного человека, сбоку, со скамеечкой.
И вот запихнули меня в это маленькое отделение, выдали какую-то мерзкую полукопченую колбасу и мокрый хлеб (второй выпечки), я их съел, и еду себе: вокруг все дребезжит, меня качает, колбаса была омерзительной… В какой-то момент ко мне в маленькое отделение подсадили здорового мужика, довольно интеллигентного, который тут же мне признался, что на самом деле он сотрудник КГБ, я думаю, какого-то не маленького чина, может быть, полковник, причем якобы погоревший на том, что, досматривая книги, которые идут по почте в Советский Союз, частью воровал их и теперь его за это судят. Причем, в частности, воровал и книги, предназначенные мне. (А мне действительно, далеко не все доходило. Скажем, Кодрянская шесть раз посылала мне свою книгу о Ремизове. Оно и понятно: книжка нарядная, цветная, дорогая, хотя и совершенно безобидная.) Потом этот любитель книг стал рассказывать мне, с какими материалами в КГБ можно познакомиться, о подпольных антифашистских организациях, о замечательных архивах спецслужб… То есть он надеялся, что я при своем академическом интересе ко всему, заинтересуюсь хотя бы этим. Но диалога не получилось: меня начало тошнить, и вся колбаса вышла наружу. Он героически выдержал час в этой блевотине и не попросился, чтобы его выпустили…
Может быть это и был старший в занимавшейся мной команде. И от банальных дачи и денег в последний момент они решили более уважительно заинтересовать меня возможностью знакомиться с довоенными архивами КГБ.
И все же странно, что они так со мной возились. Из известных мне людей, только Абелю в США после ареста предлагали виллу и деньги. Но с Абелем все понятно — он советский шпион, хотят получить от него список агентуры, возможно, использовать его в дальнейшем. Но меня-то чего сманивать, пусть и обманув в дальнейшем, как через много лет сказал мне следователь по делу «Бюллетеня — В». Знать я ничего не знаю, чтобы завербовать очередного осведомителя, даже слежку за ним устанавливать не надо — получилось, хорошо, не получилось — посадить за непонимание и дело с концом. Сажать, конечно, не за что, ну так мало ли людей в СССР сидят ни за что. А тут все эти уговоры, которые, кстати говоря, не прекратились и после приговора — до этого я дойду в своем рассказе. Ни для вербовки стукача не нужна такая слежка, ни для статей в «Литературной газете» — на мне свет клином не сошелся.
Но несколько лет назад у меня появилось довольно правдоподобное (во всяком случае, возможное) объяснение устроенной вокруг меня свистопляски. На нашем курсе и даже в одной группе с женой учился такой малопривлекательный парень — Альберт Козлов. Никто из нас с ним даже не разговаривал. Я, исключенный из университета, лет тридцать со своими однокурсниками практически не виделся, но здесь меня кто-то нашел и пригласил на ежегодную встречу. Был там и Козлов, а почти сразу же другой однокурсник, отведя меня в сторону, сказал, что на самом деле Козлов по происхождению князь Барятинский и это подтверждено генетической экспертизой. В целом история выглядела так: спасаясь от погромщиков во время революции, молодые князь и княгиня Барятинские (а она была на сносях) спрятались у каких-то крестьян, где княгиня родила (не помню кого), ребенка оставили крестьянам и Козлов — сын этого ребенка. Потом по тостам, которые произносились за ужином, я понял, что он выполнял за границей какие-то доверительные поручения. Часа через два Козлов подсел ко мне, начал объяснять, что так непристойно вел себя на факультете, чтобы скрыть свое происхождение. Перечислял какие-то виллы и шале, где жил у своих родственников, просил у меня телефон Томы во Франции, но я не дал — знал, что Тома, как и я с ним совершенно не хочет восстанавливать знакомство.
Что касается выполнявшихся Козловым — якобы Барятинским — секретных поручений КГБ, то я не думаю, что он на них был способен. Уж если в университете не мог вести себя прилично, то в сложном западном мире вряд ли у него обнаружились такие способности. Что касается генетической экспертизы, то подделать ее профессионалам вполне возможно. Только деревня, из которой родом был отец Козлова, вероятно, была настоящей.
Но в связи со всей этой историей я подумал — рядом со мной был и Синявский и Козлов и, может быть, в ГБ хотели и из меня сделать какой-то их гибрид. Тем более, что подделывать генетические экспертизы в моем случае не надо было — две вдовы двоюродного брата моего деда были живы. Я, правда, с ними не переписывался — не видел нужды брать у Зильберштейна их координаты, так как историей театра (в том числе и Саниным) не занимался, о Чехове, которого чаще всего вспоминают в связи с Ликой Мизиновой (жившей с дочерью в Асконе) не писал и вдруг писать — «здравствуйте, я ваш родственник» не видел никакой нужды, у меня уже были знакомые — Берберова, Кодрянская.
Но может быть у ГБ были какие-то другие идеи — в голову к ним не влезешь, да и срок в советской тюрьме тоже способствует хорошей репутации на Западе. Прошу простить за столь долгие предположительные вступления, но я все еще пытаюсь понять причины всего, что со мной тогда происходило. Ни у кого другого, кто об этом написал, ничего подобного я не встречал (да и уже написанное, это далеко, повторяю, не конец). Но договориться со мной к их большому удивлению и, видимо, досаде никак не удавалось.
Суд
Единственное, что для меня было важно и интересно в суде — принесенная женой новорожденная моя дочь Анна — ей уже шел второй месяц. На другом заседании Тома привела уже почти двухлетнего Тимошу. Дети вели себя тихо и, видимо, были испуганы.
По автомобильной статье меня опять довольно быстро оправдали — все свидетели подтверждали то, что я сказал, что несчастная женщина шла по проезжей части, я не мог избежать столкновения с грузовиком. Выяснилось даже, что потерпевшая не помнила куда она шла — за несколько дней до этого у нее умерла мать — и наши расхождения в показаниях, благодаря единодушным показаниям свидетелей не были поставлены мне в вину. Оказалось, что не знакомые мне свидетели очень сочувствовали мне, с отвращением относились к суду и всячески пытались остаться, чтобы послушать все остальное, но их почти насильно выпроводили.
Но по-прежнему меня обвиняли по статье «190 прим» — «Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй».
Основным в моем суде были письменные показания с которыми я уже познакомился в материалах своего дела. Смирнов повторять мне в глаза свой донос не захотел и «заболел» на все дни суда. Так же заболел (недавно умерший) Олег Михайлов, мой хороший знакомый, который был моим шафером на свадьбе и который мне очень помогал когда-то. Именно он меня привел и в «Литературную энциклопедию», и в журнал «Юность». Ничего особенного обо мне он не сказал, но в своих письменных показаниях заявил, что не знает, распространял ли я антисоветскую литературу, но он уверен в том, что я виноват. Поэтому в приговоре у меня было сказано: «даже его близкий приятель и тот высказал полную уверенность в его вине».
Устными в суде были только показания Александра Храбровицкого, которому я действительно дал почитать пару книжек и он честно и запугано об этом рассказал.