Он ни да ни нет не сказал, но, вижу я, силится собой овладеть. Под конец справился и спокойным голосом говорит:
— Твоя правда… что ж, будем надеяться, помрет гадина эта, жена моя, в эту войну… вот вернешься, буду я вдовцом, мы и поженимся, столько ведь народу от бомб гибнет, почему бы ей не помереть?
И снова мне стало не по себе, и я не могла без удивления слушать такие слова и не верила своим ушам, как и в тот раз, когда он обозвал моего мужа сволочью, хотя считался его другом, и даже, можно сказать, они были неразлучны.
Я на самом деле знала жену Джованни и всегда думала, что он любит ее или по крайней мере к ней привязан, ведь они уже столько лет живут вместе и у них трое детей, а он вот здесь говорил о ней с такой ненавистью и желал ее смерти. По тому, как он говорил о ней, можно было понять, что он бог знает как давно ее возненавидел, и если в прошлом он испытывал к ней какое-то иное чувство, то теперь у него ничего, кроме ненависти, в душе не осталось. Я, по правде говоря, почти ужаснулась при мысли, что человек может столько лет быть чьим-то другом и мужем, а потом с такой холодностью и злостью обзывать друга сволочью, а жену гадиной. Но я ничего не сказала об этом Джованни, который прошел в кухню и стал шутить с Розеттой, тоже успевшей встать.
— Вот увидите, вернетесь вы обе… располневшими, и для вас война тем и кончится… там, в деревне, сыр, яйца, баранина — всего вдоволь, вам там хорошо будет.
Теперь уже все было готово, и я вынесла в прихожую три чемодана и мешок со свертками. Джованни взял два чемодана, я захватила мешок, а Розетта понесла маленький чемоданчик. Они спустились вниз по лестнице, а я нарочно застряла, для вида запирая дверь, и как только они оба исчезли за поворотом лестницы, вернулась в дом, зашла в спальню, подняла половицу и достала запрятанные там деньги. У меня была по тем временам немалая пачка тысячных билетов, и я не хотела ее доставать в присутствии Розетты, потому что с деньгами ничего нельзя знать заранее, а человек неопытный всегда может совершить неосторожность и сболтнуть чего не следует, да и вообще никому нельзя в денежных делах доверяться. Выходя из квартиры, я подняла юбку и запрятала деньги в пришитый для этого полотняный мешочек. Затем я уже на улице догнала Джованни и Розетту.
У дверей стоял извозчик, свой грузовик для перевозки угля Джованни не хотел взять, боясь, чтобы его не реквизировали. Он помог нам усесться, а затем и сам взобрался. Пролетка тронулась, и я не могла удержаться и повернула голову, чтобы еще разок взглянуть на перекресток, и на дом свой, и на свою лавку, потому что на душе у меня было скверное предчувствие, будто я больше никогда их не увижу.
День еще не наступил, но ночь уже прошла, и при сером свете раннего утра увидела я свой дом, стоявший на самом углу перекрестка, с заколоченными окнами, а в нижнем этаже — лавку со спущенными жалюзи. Напротив моего стоял другой, тоже угловой дом, а в нем, на втором этаже, была круглая ниша с образом Мадонны под стеклом, и перед ним горела неугасимая лампада. Я подумала тогда: вот лампада горит и в дни войны, и в дни голода, так пусть не гаснет и моя надежда вернуться домой, и как-то легче мне на душе стало — не угаснет моя надежда, будет согревать мне сердце и вдали от дома.
В сером свете был виден весь наш перекресток, и напоминал он опустевшую сцену театра после ухода актеров; сразу видно было, что жили здесь бедняки, — словом, не дома, а просто лачуги какие-то: чуть покосившиеся, будто одна на плечо другой опирается, известка кое-где облупилась, особенно на первом этаже, потому что повозки и машины так и трутся о стены, а рядом с моей лавкой угольная торговля Джованни, а вокруг двери черно, как в печи; не знаю сама почему, но в этот утренний час грустно мне было смотреть на эту черноту. Как тут было не припомнить, что в добрые старые времена перекресток днем был полон народу, женщины сидели у порога своих дверей на соломенных стульях, кошки бродили по мостовой, ребятишки играли в скакалочку и прыгалки, а парни, работавшие в мастерских, заглядывали в остерию, которая была всегда полна народу.
Кольнуло меня в сердце при мысли об этом, и тогда я убедилась, до чего же дороги мне эти домишки и наш перекресток, может, оттого, что здесь прошла вся моя жизнь, и я была совсем молодой, когда их впервые увидела, а теперь и сама в годах, и у меня уже дочка взрослая.
Я сказала Розетте:
— Что ж ты не взглянешь на наш дом, что ж ты не взглянешь на нашу лавку?
А она мне ответила:
— Не волнуйся, мама, ты ведь сама сказала, что через недельки две вернемся.
Вздохнула я и промолчала. Пролетка направилась в сторону Тибра, я повернула голову, чтоб больше не видеть наш перекресток.
Улицы были пустынны, серый воздух в их глубине застаивался, как пар при стирке очень заношенного белья. В свете газовых фонарей сверкали и казались железными камни мостовой. Ни единой души, впрочем, нам навстречу попадались собаки: пять или шесть уродливых, голодных и грязных псов обнюхивали подворотни и потом мочились у стен, с которых свисали лохмотья прокламаций, призывающих воевать до победы.
По мосту Гарибальди мы переехали через Тибр и дальше по улицам Аренула и Арджентина выехали на площадь Венеции. На балконе дворца Муссолини висело такое же черное полотнище, какое я за несколько дней до этого видела на площади Колонна, и два вооруженных фашиста стояли по обе стороны двери. Пустынная площадь казалась просторней, чем обычно. Вначале я не заметила на черном полотнище золотой пучок прутьев с топориком, и мне показалось, что это траурный флаг, тем более что погода была безветренная и оно свисало подобно тем черным полотнищам, которые вывешивают у двери, когда в доме покойник. Потом уже я заметила между складками золотой пучок прутьев и поняла, что это флаг Муссолини. Я спросила у Джованни:
— Что, разве вернулся Муссолини?
Во рту у него дымилась почти докуренная сигара, и он ответил мне с воодушевлением:
— Вернулся, и будем надеяться, что останется навсегда.
Я так и осталась с разинутым ртом, ведь я-то знала, что Джованни терпеть не мог Муссолини, но он меня всегда озадачивал, и я никогда не могла предвидеть, что ему на ум взбредет. Потом он толкнул меня локтем в бок, и я увидела, что он кивает на извозчика, как бы желая дать мне понять, что эти слова были сказаны из страха перед ним. «Это уж чересчур, — подумала я, — извозчик — добрый старичок, с седыми волосами, которые из-под шапки торчали во все стороны, вылитый мой дедушка. Конечно, такой старик не станет доносить».
Когда мы свернули на виа Национале, воздух уже не был таким серым, а из-за верхушки башни Нерона выплывал розовый диск солнца. Но когда мы добрались до вокзала и вошли туда, внутри было — будто ночь и не кончалась, и в темноте горели все лампы. На вокзале полно было народу, в большинстве такие же бедняки, как мы, которые тащили свои пожитки, но немало было там и немецких солдат с ружьями и ранцами, они кучками стояли друг подле друга в самых темных углах.
Джованни отправился покупать билеты и оставил нас посреди вокзала вместе с нашими чемоданами. И покуда мы ждали его возвращения, прямо на перрон внезапно выскочили со страшным грохотом с десяток мотоциклистов, во всем черном, словно черти из преисподней. После черного полотнища на площади Венеции я просто с содроганием смотрела на этих мотоциклистов, одетых во все черное. Я даже подумала: «К чему столько черного, зачем все в черном? Проклятые сукины дети, своими черными знаменами они в конце концов принесли нам несчастье». Солдаты поставили мотоциклы у колонн, при выходе, а сами стали у дверей, их лица были зажаты касками из черной кожи, а руки они держали на пистолетах у пояса. Тут у меня от страха дыхание сперло и сердце сильно застучало, я решила, что эти черные мотоциклисты прибыли на вокзал не иначе, чтоб закрыть все выходы, а затем арестовать всех нас, усадить на грузовики и увезти бог знает куда, как не раз уже бывало. Я стала оглядываться по сторонам, как бы ища лазейку, через которую можно было спастись. Но потом я увидела, что к выходу от перрона двигалась группа каких-то людей. Все повторяли: «Дорогу, дайте, дорогу», и тогда я поняла, что мотоциклисты были здесь по случаю прибытия какой-то важной особы. Толпа мешала мне разглядеть, кто прибыл, но вскоре снова раздался треск этих проклятых мотоциклов, и мне стало ясно, что они проследовали за машиной этой важной персоны.
Джованни вернулся за нами, держа билеты в руках, и сказал, что эти билеты только до Фонди, оттуда нам через горы придется добираться до своей деревни.
Мы вышли из здания вокзала и направились на перрон к поезду. Лучи солнца, проникавшие сюда, как это бывает в больничной палате или тюремных дворах, ложились продольными полосами на платформу. Ни души вокруг, и длинный-длинный, стоявший под навесом поезд казался пустым. Но когда мы вошли туда и стали пробираться из вагона в вагон, то увидели, что состав битком набит немецкими солдатами с вещевыми мешками на плечах, в надвинутых на глаза касках и с зажатыми меж колен винтовками. Трудно мне сказать, сколько их там было: мы переходили из купе в купе, и в каждом сидело молча и неподвижно по восьми немецких солдат, и казалось, будто им отдан приказ не шевелиться и не разговаривать. Наконец в одном из вагонов третьего класса мы наткнулись на итальянцев. Ими, как скотом, который везут на убой, были набиты коридоры и купе: где уж тут думать об удобствах — все равно скоро помирать. Они молчали, как немцы, не двигаясь с места, но видно было, что их молчание и неподвижность — от усталости и отчаяния, между тем как немцы, казалось, готовы в любую минуту выпрыгнуть из поезда и немедленно начать воевать. Я сказала Розетте:
— Вот увидишь, ехать нам придется стоя.
И в самом деле, обойдя бог знает сколько вагонов, уже накалившихся от солнца, проникавшего сквозь грязные окна, мы наконец поставили чемоданы в коридоре, перед уборной, и кое-как примостились тут же. После этого Джованни, провожавший нас, сказал:
— Что ж, я вас теперь оставлю, вот увидите, поезд скоро тронется.
Но тут какой-то одетый в черное человек, сидевший тоже на своем чемодане, мрачно, не поднимая глаз, возразил ему:
— Черта с два… мы здесь уже три часа ждем…