Само название нового института отсылало к реалиям Московского царства — одновременно «древним» и «исконно русским». Считалось, что их отличал дуализм царской власти и ограниченной автономии «земель». Однако за лубочно-«национальной» вывеской скрывался крайне современный проект, созданный с оглядкой на опыт Западной Европы того времени и предлагавший собственное — новое и оригинальное — решение одной из ключевых проблем современности: повышение эффективности государственного управления без перегрузки центрального аппарата, за счет потенциала политической мобилизации нации. Так автор труда «О самоуправлении. Сравнительный обзор русских и иностранных земских и общественных учреждений» (1869) князь А. И. Васильчиков рассматривал российские земства относительно английского «self-government» (позитивный пример) и «французской административной централизации» (негативный пример), а также германской традиции местного управления — «прусских сословных учреждений». «Самоуправление» стало ключевым понятием «европейскости» в это время, обещая подключение «нации» к государственному управлению без радикальной демократизации политического строя. Хотя само понятие «местного самоуправления» отсылало к древним традициям (до эпохи абсолютистской и централизаторской монархии), в разных языках оно оказалось неологизмом. Русское слово «самоуправление» было буквальным переводом английского «self-governance». В «Толковом словаре живого великорусского языка» Владимира Даля (выходил в 1863−1866 гг.) «самоуправление» трактовалось через американский пример: «В Америке развито общественное самоуправление, участие и помощь каждому в охранении порядка, без пособия от правительства, но нередко оно доходит и до самоуправства». Однако понятие «local self-government» было новым и в английском языке: для обозначения хозяйственной и административной автономии местностей как самостоятельной политической системы его изобрел «для англичан» немецкий правовед Г.-Р. фон Гнейст, автор теории (и истории) существования особой традиции местного самоуправления в Англии. Таким образом, земская реформа 1864 г., наряду с крестьянской реформой, знаменовала собой возвращение Российской империи в авангард «европейскости» — не в смысле формального статуса, а как полноправного участника в коллективном поиске решения проблем современности.
Земства действительно оказались достаточно современными органами местного самоуправления, взявшими на себя ответственность практически за все стороны жизни: строительство дорог и содержание сельской почты, медицинское обслуживание населения и агрономическую помощь, народное образование, доступное страхование и экономическое стимулирование мелких производителей. Изначально на содержание земств выделили 20 процентов податей, собиравшихся государством, плюс разрешили вводить дополнительные налоги на недвижимость и предпринимательскую деятельность. Для некоторых категорий плательщиков размеры земских сборов превышали налоговые платежи в казну. Земства постоянно стремились повысить налоговую нагрузку, так что правительство вынуждено было законодательно ограничивать ставки некоторых категорий земских сборов. В результате, создание сети местной администрации, компенсировавшей слабость государственной машины на местах, обходилось казне лишь в одну пятую часть от стоимости содержания существующего аппарата. При этом, ответственность за неизбежное повышение налогового бремени перекладывалась с государства на органы местного самоуправления, а недовольство населения ослаблялось выборностью всесословного земства, представлявшего это самое население. Принцип «налоги в обмен на политическое представительство» стоял за ростом влияния парламентов в передовых странах начиная с XVIII в., когда требовавшее все больших налоговых поступлений современное государство предоставляло политически активным категориям населения право участвовать в выработке законов. Однако земство было лишено всякого представительства во власти, а правительство долгое время препятствовало попыткам координации деятельности отдельных земств. Таким образом, земская реформа оказалась блестящим политическим решением: сравнительно недорогой для казны ценой она создавала разветвленную сеть местных органов управления, полностью подконтрольных центральной власти в политическом отношении, но снимавших с нее ответственность за возросший налоговый пресс. Спустя несколько десятилетий земства заявили о своих притязаниях на политическую власть в государстве, соразмерную их влиянию как представителей местного населения, но в XIX веке речь об этом еще не шла. Уже само появление всесословного избираемого органа местной власти с собственным бюджетом казалось почти революционным.
Распорядительные органы земств — «собрания гласных» (депутатов) — занимались хозяйственными вопросами и собирались один раз в год на сессию рассматривать и принимать принципиальные решения. Исполнительные органы — «земские управы» — занимались выполнением решений этих собраний и рутинной работой.
Выборы в земские распорядительные органы предписывалось проводить раз в три года на основе имущественного ценза, по куриям выборщиков — прямых выборов не предусматривалось. Первую курию составляли депутаты-выборщики от землевладельцев, имевших от 200 до 800 десятин земли или недвижимость стоимостью от 15 тысяч рублей. Вторую курию формировали депутаты от городов — собственники промышленных и торговых заведений с годовым оборотом не менее 6 тысяч рублей. В третью курию выбирали депутатов от крестьян; здесь не полагалось имущественного ценза, но сами выборы были многоступенчатыми. Сначала сельский сход выбирал представителей на волостной сход; там, в свою очередь, избирались выборщики, которые направлялись на уездный съезд; наконец, уездный съезд избирал депутатов в уездное земское собрание. Председателем земского собрания должен был быть предводитель дворянства.
Сама структура земств давала преимущество более обеспеченным, но в силу этого и более образованным слоям населения. Социальный портрет уездных земских собраний за первые три года их существования (1865–1867) выглядел так: дворяне составляли 42%, крестьяне — 38%, купцы — 10%, духовенство — 6,5%, прочие — 3%. Дворяне существенно преобладали в губернских земских управах (почти 90%), где требовалось работать на постоянной основе, обладать организационным опытом, достаточным образовательным уровнем и свободой от основного занятия (у крестьян это было земледелие). Оставаясь формально всесословным органом, земство крайне непропорционально представляло основные группы сельского населения (дворян и крестьян). Тем не менее — вернее, именно поэтому — оно оказалось вполне работоспособным органом. Всего полувеком ранее проекты реформ эпохи Александра I крайне расплывчато описывали, как могут выглядеть на практике самые умеренные формы «народного представительства», — и вот спустя неполных три года после отмены крепостного права появились органы власти, почти наполовину состоящие из крестьян на уездном уровне. 90 процентов дворян среди губернских гласных было, конечно же, чрезвычайным перекосом, но 90 процентов крестьян среди губернских гласных, адекватно представляя социальный состав населения, обрекли бы деятельность земств на паралич и полное подчинение центральной власти.
Реальной проблемой земской реформы с самого начала была ее географическая, а не социальная — временно неизбежная — ограниченность. Земства были введены только в 34 «внутренних» губерниях (из 50 губерний и областей Российской империи). Там, где отсутствовала уверенность в преобладании в земствах православных «русских» представителей, особенно из дворян, они просто не вводились. Причиной были опасения, что нерусское дворянство использует этот институт для продвижения своих национальных интересов в ущерб центральной власти или что в регионах, где не было достаточно дворян, земства превратятся в «классовый» крестьянский орган или вовсе не справятся с задачами управления (например, в Сибири). Эта ограниченность земской реформы обозначала пределы политической «современности» имперского государства, подобно тому, как наделение освобожденных крепостных не индивидуальными, а корпоративными (сословными и общинными) правами обозначало пределы юридического и экономического потенциала государства. Рационализируя и модернизируя общество, земская реформа вновь воспроизводила имперскую логику исключения. Борьба за распространение земства на оставшиеся регионы империи развернулась с новой силой в начале XX века. Только в 1912 г. земские органы появились на южных и юго-восточных окраинах: в Ставропольской, Астраханской и Оренбургской губерниях. Закон о земстве в западных губерниях был принят годом раньше (1911).
Своего рода аналогом земской реформы стала долго готовившаяся городская реформа, которую начали разрабатывать еще в 1861 г., а представленный в 1864 г. проект обсуждался и переделывался на протяжении еще нескольких лет. Наконец, 16 июня 1870 г. было утверждено «Городовое положение», по которому в городах создавались Городская дума (законодательный орган) и Городская управа (исполнительный орган, состоявший из Городского головы и двух или более членов). Собственно, Городская дума как таковая не являлась новым институтом, его ввела еще Екатерина II. Но та дума формировалась на сословной основе, и городскими делами занимались лишь представители официально признанных городских сословий — купцы, мещане, ремесленники. К середине XIX века эта социальная структура устарела, жившее в городах дворянство было заинтересовано во влиянии на городские дела, как и крестьяне, которые, не принадлежа к городским сословиям, могли владеть немалой собственностью в городе. Новые городские Думы отражали эти перемены: они стали бессословными, а пропуском в них являлся имущественный ценз. Иными словами, распределением городских налогов, благоустройством городов, развитием транспорта, дорог, здравоохранением, устройством школ, рынков и базаров, регулированием торговли и промышленности, содержанием тюрем и пожарных станций, и прочими делами города должны были заниматься те, кто платил налоги в городской бюджет. Таким образом, реформа задавала новую динамику развития городов, которую можно назвать буржуазной в прямом смысле слова. В 1871 г. в Москве при численности населения в 602.000 человек право избирать и быть избранными в Городскую думу имели 20.600 человек, т.е. порядка 7% от взрослого населения растущего мегаполиса. Выборы в Городскую думу проводились по трем избирательным собраниям на основе имущественного ценза. В первое избирательное собрание входили только крупные налогоплательщики, вносившие треть городских налогов, во второе — более мелкие, уплачивавшие другую треть, в третье — все остальные налогоплательщики. Каждое собрание избирало представителей в Городскую думу на четыре года. На тот же срок дума выбирала Городского голову, чью кандидатуру утверждал губернатор или министерство внутренних дел; они же могли приостанавливать решения Городской думы.
То, что «Городовое положение» 1870 г. распространили практически на все регионы империи, включая местности, где не действовала земская реформа, свидетельствовало о большей уверенности правительства в потенциале государства в этом случае. Города были средоточием «современности», при этом в них проживала лишь незначительная часть населения (чуть более 10%), так что даже ограниченных ресурсов имперского государства должно было хватить — как полагали в 1870-х — для контроля над самодеятельностью наиболее зажиточных горожан. Логика городской реформы была та же — на порядок улучшить качество городской инфраструктуры без обременения казны, компенсируя увеличение налогового бремени доступом главных налогоплательщиков к городскому управлению. Таким образом формировалась скромная по масштабам «гражданская нация», политически бесправная и предположительно лояльная режиму в силу своей зажиточности. Характерным исключением из этой разрешенной общеимперской гражданской нации стала Финляндия, где сохранялось прежнее городское устройство, а также ненадежное Царство Польское и только что завоеванные районы Средней Азии, на которые не распространили действие Городового положения. На Северном Кавказе Городские Думы были введены во всех крупных городах, в Закавказье — в таких интернациональных по составу населения городских центрах, как Тифлис, Баку, Кутаиси и Эривани. В более гомогенных и менее промышленно развитых Гори и Ахалцихе новое городское законодательство разрешили в упрощенном виде. Во всех остальных городах Закавказья власть оставалась в ведении местной полиции. То есть можно сказать, что исключения из опытной городской «гражданской нации» были действительно немногочисленны по имперским меркам. В отличие от модели этноконфессиональной нации, единая гражданская нация вполне была реализуема в масштабах всей страны.
На протяжении 1870–1880-х гг. компетенции земств постепенно урезались правительством, а состав становился все более дворянским. Но начиная с 1890-х земства переходят в контрнаступление: сначала как центр, вокруг которого группируется умеренная политическая оппозиция режиму, а после 1910 г. и особенно с началом первой мировой войны — как главный механизм социальной мобилизации и координации экономической деятельности населения, в полной зависимости от которого оказалось само центральное правительство. Сконструировав земства как эрзац-государственный институт без реальных политических полномочий, архитекторы реформы 1864 г. рассчитывали использовать потенциал социальной самоорганизации, избегая при этом необходимости проведения политической реформы режима. Их расчет полностью оправдался в краткосрочной перспективе, но самый суровый политический контроль не способен отменить логику процессов самоорганизации. При всей ограниченности земской выборной системы, земства являлись единственным органом власти, поддерживающим постоянную обратную связь с населением. Они интегрировали практически все аспекты современной социально-экономической деятельности, став крупнейшим работодателем для наиболее передового социального слоя в России — профессионально подготовленных специалистов (около 100 тыс. на земской службе к 1914 г.). В результате, несмотря на диспропорции в социальном составе и консерватизм многих дворянских гласных, земства как институт оказались в авангарде развития современного общества в России. В модернизирующемся обществе «современность» воспринимается как синоним легитимности, позволяя большую степень консолидации политического веса. Поэтому в итоге изоляция земств от общеимперской государственной системы сыграла над режимом злую шутку: когда с началом войны 1914 года земства стали важнее и популярнее центрального правительства, не нашлось механизмов, позволивших использовать их авторитет в интересах всего государства. Более того, многие десятилетия противодействия попыткам земств объединиться на общероссийском уровне привели к тому, что органы местного самоуправления — земства — сосредоточились на лоббировании региональных («местных») экономических интересов в ущерб общегосударственным, с катастрофическими последствиями. Но это произошло лишь полвека спустя после создания первых земств.
Институциональные условия для формирования общеимперской гражданской нации (не сводящейся к нескольким процентам наиболее зажиточных горожан или земских выборщиков) были заложены радикальной реформой правовой сферы Российской империи. Ее провозвестником стали частные нововведения в судебной сфере и отмена наиболее архаичных и варварских норм: так, в 1863 г. был принят закон, отменивший телесные наказания по приговорам судов. Женщины любых сословий полностью освобождались от телесных наказаний. Однако розги сохранялись для крестьян (по приговорам волостных судов), для ссыльных, каторжных и штрафных солдат. Это умеренно оптимистическое начало, тем не менее, не позволяло предположить масштаб и характер готовившейся реформы судебной системы.
Объявленная 20 ноября 1864 года, судебная реформа стала одним из важнейших достижений эпохи Великих реформ. Впервые в Российской империи создавались общие судебные учреждения для представителей всех сословий, общий порядок судопроизводства, гласные и состязательные суды, провозглашалась равная ответственность всех сословий перед законом. Наконец-то был окончательно реализован принцип отделения судебной власти от административной — почти через сто лет после первых опытов Екатерины II. Новая судебная система включала в себя суды нескольких уровней. Мировой суд разбирал уголовные и гражданские дела, ущерб по которым не превышал 500 руб. Мировые судьи избирались уездными земскими собраниями и утверждались Сенатом. Страну разделили на 108 судебных округов, в каждом из которых окружной суд разбирал серьезные гражданские иски и уголовные дела с участием присяжных заседателей. Сенат действовал как высшая судебная и апелляционная инстанция. Предварительное расследование вели судебные исполнители. Вводился институт адвокатуры — а вместе с ним с нуля создавалась и сама профессия адвоката, вскоре ставшая престижной. Постепенно адвокаты сформировали особое профессиональное сословие с правилами корпоративного саморегулирования и профессиональным кодексом. Адвокатская среда в России стала источником либеральной, а иногда и революционной фронды.
Новая универсальная юридическая основа будущей гражданской нации как сообщества равных перед законом все равно допускала существенные исключения: сословные волостные суды для крестьян, консистории для духовенства, суды для военных, высших чиновников и др. Важнейшие политические преступления находились в ведении Верховного уголовного суда, который назначался императором в исключительных случаях. Во многом, эти исключения диктовались прагматичным желанием упростить доступ к правосудию — особенно в случае крестьян, которые рутинно обращались в волостные суды, более понятные и дешевые по сравнению с окружными судами. Формально отделенные от сферы современного судопроизводства, крестьяне интегрировались в общую юридическую культуру благодаря формированию доверия к самому институту суда. Особую роль в их дальнейшей интеграции играл мировой суд как срединное звено между крестьянскими волостными судами, которые руководствовались обычным правом, и судом присяжных. Современники рассматривали мировой суд как школу «уважения индивидуальности и закона». В такие суды могли прийти представители всех сословий, включая крестьянина или городского рабочего, и устно, на доступном ему или ей языке, изложить свою проблему. Решения выносились на основе специального сборника права — «Устава о наказаниях, налагаемых мировыми судьями», но с учетом здравого смысла и местных обычаев.
Подобной же школой нового правосознания были суды присяжных, заседания которых посещались публикой, следившей за соревнованием прокуратуры и адвокатуры в интерпретации законов. Главную «школу» проходили присяжные. Сама практика отбора присяжных отрабатывалась годами. По свидетельствам юристов — современников реформы, в провинции среди присяжных доминировали крестьяне, что было для всех совершенно новым опытом.
Куда более серьезным ограничением новой судебной системы, не оправданным ничем, кроме политического произвола, стали нарушения стандартной юридической процедуры в ситуациях, когда интересы государственной власти напрямую сталкивались с прерогативами судов, особенно в области административной юстиции. Как признавались юристы, весь прокурорский и юридический аппарат оказывался беспомощным, если преступление совершал крупный государственный чиновник. Политические преступления, по которым присяжные могли выносить оправдательные решения, государство стремилось изымать из ведения судов присяжных. Также оно старалось влиять на адвокатуру, ограничивая принятие в нее нерусских. Адвокаты, движимые правовым сознанием и корпоративной этикой, пытались отстаивать презумпцию закона перед политической целесообразностью и волей императора, и эта, в общем-то, вполне политическая и вполне современная коллизия сохранялась с момента введения судебной реформы до конца империи в 1917 г. Как и в прочих случаях, эти исключения и ограничения свидетельствовали о специфике имперского государства, а конкретно — о неспособности авторитарной системы до конца следовать объявленным ею же «правилам игры». Авторитарное государство может выглядеть эффектнее демократического, но, в отличие от него, оно не может позволить себе последовательное воплощение модели «саморегулирующейся машины» — идеала не просто эффективного, но и устойчивого государства.
Другим важным исключением из универсальной правовой сферы, создававшейся судебной реформой 1864 года, было сохранение систем обычного права для населения, фактически имевшего колониальный статус. Формальных колоний как отдельных территорий с четко очерченными границами в Российской империи не существовало (по крайней мере, до завоевания Средней Азии). Тем не менее, далеко не на всех подданных империи власти стремились распространить институты современного государства, полагая, что для начала достаточно примирить с имперской правовой системой обычное право наиболее «иных» групп. Понимание «инаковости», изначально обозначаемой термином «инородцы», менялось со временем и не сводилось к этноконфессиональным отличиям. К примеру, освобожденным от крепостной зависимости русским крестьянам тоже предоставили «переходную» административно-правовую систему, основанную на рационализированном и отредактированном обычном праве, — подобно тому, что Сперанский разработал для «инородцев» Сибири. Эта практика была продолжена и после 1864 г. На Кавказе, начиная с 1850-х годов, империя вводила судебно-правовую автономию, которая была частью «военно-народной системы управления». Ее сущность уже в начале XX в. упрощенно сформулировал кавказский наместник (1905−1915) генерал-адъютант граф И. И. Воронцов-Дашков:
На самом деле в основе новой системы лежало осмысление новейшего европейского опыта обустройства колониальных владений — британского в Индии, а в еще большей степени — французского в только что завоеванном Алжире. Там «туземные» администрации из представителей местной элиты управляли «туземным» населением, в большей или меньшей степени опираясь на обычное право, признаваемое законодательством метрополии. Более того, сама идея о существовании особого социального строя у горцев Кавказа — примитивного эгалитарного сообщества «вооруженного народа» — лежала в русле новейших исследований этнографов и других обществоведов. Она предвосхищала формулирование теории единой эволюции человеческих обществ через исторические стадии, включая введенную в 1877 г. Льюисом Морганом концепцию «военной демократии» как переходной политической организации от первобытного общества к государству. В соответствии с этой научно обоснованной точкой зрения, имперские власти развивали на Кавказе местное обычное право (адат) в ущерб шариату, поскольку шариат не соответствовал «догосударственному уровню развития» горской «военной демократии» и, к тому же, обычное право легче поддавалось манипулированию. Предполагалось, что имперская администрация, представленная высшим офицерством — наиболее понятным авторитетом для горской «военной демократии», — возьмет на себя высшие государственные функции, включая надзор за отделением суда от администрации. Местное самоуправление будет решать повседневные проблемы и отвечать за выполнение решений имперской власти.
В духе остальных реформ середины XIX в., административно-правовая система для Кавказа также апеллировала к народу, под которым здесь понимались этнически своеобразные горцы, их обычаи и социальная организация. По совету востоковедов, этнографов и военных, имевших длительный опыт службы на Кавказе (и следуя примеру французов в Алжире), в качестве основной самоуправляющейся единицы власти выбрали сельскую общину — джамаат. При этом все привилегии, закрепленные за знатью дореформенным адатом, отменялись. Джамаат превращался в бессословную общину — сельское общество, которое отвечало за уплату налогов, поддержание правопорядка на своих землях, выдачу разбойников и повстанцев, ремонт дорог и прочие местные инфраструктурные проекты. Именно эта община стала главным посредником между горцами и военными властями наместничества, и в своем реформированном виде сильно напоминала крестьянскую общину внутренней России. Так, джамаатам предписывались новые органы управления: сельский сход, старшина с помощниками и сельский суд, состоящий из знатоков местного адата. Суды по обычному праву разбирали мелкие уголовные правонарушения и земельные споры между общинами. Мусульманскому праву были подсудны гражданские иски, включая раздоры между мужем и женой, родителями и детьми, бракоразводные процессы, споры по завещаниям и по религиозной собственности. Судей выбирали каждые три года, они должны были быть старше 25 лет, хорошо знать арабское делопроизводство, адат и шариат. Прокуроров и адвокатов в таком суде, собиравшемся по пятницам возле мечети, не было. Из принятых в адате наказаний юридическую силу сохраняли изгнание кровника, штраф за пролитие крови и платежи за любое правонарушение в пользу пострадавшего и общины. Зато имперские власти запретили кровную месть, приравняв ее к убийству при отягчающих обстоятельствах, а также адат, разрешавший трехдневный грабеж имущества убийцы. Тяжбы горцев с русскими переселенцами решались уже не по адату и шариату, а по общим законам империи в городских мировых судах.
Даже эту вполне продуманную «колониальную» систему судопроизводства, составившую важное исключение из пореформенного общеимперского правового пространства, не удалось полностью реализовать на всей территории Кавказа. В Центральном и на Северо-Западном Кавказе она продержалась недолго. В 1872 году Терская и Кубанская области с Черноморским округом были переданы из военно-народного в гражданское управление и подчинены общим законам империи. Это произошло во многом потому, что местное население из этих районов массово переселялось в Османскую империю (о чем речь пойдет ниже), а освободившееся место занимали казаки и колонисты из южных и центральных губерний. В целом, степень распространения институтов, созданных Великими реформами, может рассматриваться как мерило интеграции населения тех или иных территорий в имперское общество и государство.
Справедливости ради надо признать, что, при всех своих недостатках, произведенный переворот правовой сферы Российской империи был немыслим всего десятилетием ранее, при жизни Николая I, и буквально физически невозможен во времена Александра I. Согласно рассказу генерал-губернатора Москвы князя Дмитрия Голицына, Николай I прямо заявлял: «Пока я буду царствовать — России не нужны адвокаты, без них проживем». Но до Николая I, как уже говорилось, в России вообще отсутствовали собственные профессиональные юристы. Так что при всем своем идейном неприятии принципов, на которых будет основана судебная реформа 1864 г., Николай I по праву должен считаться ее соорганизатором. Его фиксация на суверенитете как залоге «европейскости» державы способствовала «натурализации» в России остальных институтов современности (тех, что, по его мнению, не представляли угрозы суверенитету). Не перенося на дух адвокатуру (и, очевидно, сам принцип состязательного судебного процесса), Николай I поддержал подготовку собственных профессиональных правоведов — что не приходило в голову ни одному из его предшественников. В результате, в 1840-е–50-е гг. на службу в Министерство юстиции, Сенат, Второе отделение и другие административные органы пришла группа чиновников, получивших образование на новых юридических факультетах российских университетов, которые не только знали принципы континентального права, но воспитали в себе уважение к закону как высшему выражению цивилизации, как воплощению этического абсолюта. Именно эта группа, стремившаяся повысить престиж и авторитет юридической профессии, сформировала тот тип правового сознания, который реализовался в судебной реформе.
Хотя главным толчком к проведению Великих реформ послужило поражение России в Крымской войне, собственно реформа армии оказалась последней в череде преобразований, растянувшихся на полтора десятилетия. Это обстоятельство лишний раз доказывает, что «военно-стратегический» аспект поражения воспринимался лишь как индикатор системного кризиса российского общества и метафора провала политики Николая I по защите суверенитета «несовременной» империи. Даже в сугубо военной сфере реформы начались с социальных преобразований: с ликвидации тех структур, которые воспринимались как наиболее несовместимые с духом прогресса — военных поселений (ликвидированы в 1857 г.) и 25-летней рекрутчины (срок службы в армии был сокращен до 10 лет, а после 1874 г. — до 6 лет). В 1860-е гг. началась реформа военного управления: на флоте ее осуществлял Великий князь Константин, а в масштабах всей армии — военный министр (c 1861 г.), ученый-статистик Дмитрий Милютин. Страну разделили на 15 военных округов (вместо громоздкой системы корпусов, продемонстрировавшей слабость и неуклюжесть в Крымскую войну) с целью более оперативного руководства войсками. В 1864−1867 гг. численность армии сократилась с 1.1 миллиона до 742 тыс. человек и был создан резерв, подлежащий мобилизации в случае войны. В середине XIX в. лишь треть российских офицеров были выпускниками специальных военных учебных заведений — остальные выдвинулись на командные должности из нижних чинов по выслуге лет. Для повышения профессионального уровня офицерства в середине 1860-х гг. была реорганизована система военного образования, в частности, учреждены всесословные военные и юнкерские училища. Милютин провел реформу военного судопроизводства, отменил телесные наказания.
Все эти преобразования отражали новый взгляд на армию как на инструмент интеграции «нации», и это был очень современный взгляд, который Милютин разделял с европейскими военными реформаторами того времени. Еще столетием ранее европейское образованное (а потому привилегированное) общество все еще воспринимало войну как «спорт королей», а солдат — как команду профессиональных игроков: наемников или рекрутов, мало отличавшихся от «боевых холопов» былых времен. Французская революция совершила переворот и в этом отношении: в условиях политического хаоса и экономического кризиса, при саботаже или дезертирстве значительной части офицеров, в 1792–94 гг. удалось сформировать новую полуторамиллионную армию, одержавшую победу над многочисленными врагами. В ответ на призыв декрета 1792 г. «Отечество в опасности» в армию отправились добровольцы и была проведена широкомасштабная мобилизация. И добровольцы, и те, кто стал солдатом вынужденно, рассматривались как граждане, выполняющие долг перед Родиной: члены сообщества горизонтальной солидарности — нации. Главной мотивацией солдата национальной армии должны были быть не жалованье и не преданность государю, а служение «своей общине», масштабы которой расширялись до границ страны. Лишения и жертвы военной службы воспринимались не как потери, а приобретения солдата, подтверждающие его статус полноценного гражданина, причастного политической жизни нации. В свою очередь, государство получало возможность навязывать идейные ценности, культурные стандарты и социальные навыки огромной массе подданных посредством новой армии, как составную часть идеала гражданина, который стремился воплотить новобранец.
Этот передовой опыт социальной организации и мотивации, повышающий боеспособность армии без материальных затрат, пытались перенять и в странах «старого режима», боровшихся против революционной Франции. Вместо того чтобы записывать в солдаты невостребованных в мирной жизни маргиналов, в армию стали брать тех, кого считали достойным полноценного гражданского статуса. Даже до формирования политических наций полноправных граждан во многих европейских странах (а тем более, в Российской империи), допуск к военной службе определенной категории населения служил маркером ее социальной интеграции. В этом смысле чрезвычайно показательна динамика призыва евреев на службу в европейские армии. Страны, где евреи получили гражданское равноправие, распространяли на них воинскую обязанность. Так, Австрия допустила евреев к военной службе еще в 1788 г., вслед за принятием декретов о веротерпимости — в логике политики Просвещения (император Иосиф II прямо заявлял, что евреи должны исполнять равные обязанности со всеми, как «сограждане» — Mitbürger). Во Франции это произошло в 1792 г. в контексте строительства революционной армии патриотов-граждан. В Пруссии — в 1813 г., после изгнания французских войск и роста нового национализма.
В России евреи рекрутировались начиная с 1827 г., что было экспериментом по их интеграции в русле николаевского упорядочивания правового режима в империи: не как универсальные граждане с равными правами, а как представители податных сословий (в основном, мещан). В армию брали не только взрослых, но и детей (в т.н. кантонисты) на 25 лет, как и всех остальных рекрутов, — практически, пожизненно. Для евреев рекрутчина была связана с дополнительным шоком от бесповоротного слома всего жизненного и культурного уклада, радикального переноса из закрытого мира местечек в Черте еврейской оседлости в русскоязычную среду и иную бытовую культуру. Однако до реформ Милютина эта политика насильственной интеграции оставалась избирательной, направленной лишь на тех евреев, которым не посчастливилось вытянуть жребий рекрутчины. Пожизненность службы и отношение к армии как к институту наказания, куда ссылали не только бесправных крестьян, но и разного рода преступников, затушевывала связь между воинской службой и гражданским признанием.
Эта ситуация изменилась 1 января 1874 г., когда был издан «Устав о воинской повинности», ставший кульминацией мер по превращению имперской армии в интеграционный институт: вместо рекрутского набора в России вводилась всеобщая всесословная воинская повинность. Первый пункт Устава гласил: «Защита престола и отечества есть священная обязанность каждого русского подданного. Мужское население без различия состояний подлежит воинской повинности». Теперь не крестьяне насильно «забривались» в солдаты практически на всю жизнь, а по жребию в армию на шесть лет отбирались достигшие 21 года представители всех сословий и тех этноконфессиональных групп, чья интеграция в имперское общество считалась желательной или возможной. «По соображениям политическим и бытовым», т.е. из-за подозрений в потенциальной нелояльности и цивилизационном «несоответствии», не призывали население Туркестанского края, мусульман Северного Кавказа и аборигенные народы Сибири, Урала и Астраханской губернии. Все остальные тянули жребий, и если вытянутый жребий освобождал от службы, то молодые мужчины зачислялись в ополчение, т.е. в резерв. Образование, как и физическое несоответствие принятым стандартам «годности», позволяло либо уменьшить службу до полутора лет, либо избежать призыва. Христианские священнослужители всех исповеданий освобождались от службы, однако эта льгота не распространялась на имамов (кроме утвержденных государством) и раввинов. Особые льготы предусматривались для железнодорожных служащих, промышленников, торговцев, т.е. тех, кто развивал экономику империи.
Таким образом, новая российская армия не становилась подлинно национальной в гражданском смысле, сохраняя имперскую многоуровневость статусов и режим исключений и привилегий. Однако она размывала многие непроницаемые социальные перегородки, предлагая если и не общие «правила игры», то общее представление об устройстве сложного имперского общества. Попадая в армию на разных условиях, представители всех сословий и многих народов встречались и взаимодействовали, социализировались в общей административной, языковой и бытовой культуре, получали начальное русское образование и представление об официальной версии патриотизма. Армия — как основополагающий институт современного общества — не гарантировала равенства, но открывала возможности для более активной социальной мобильности и предоставляла новое социальное знание.
С точки зрения универсалистской «европейской» культуры, названной в XVIII в. «Просвещением», новое рациональное знание рассматривалось как главный атрибут «европейскости» и главный стратегический ресурс современных обществ. Практический (а не формально закрепленный в манифестах) статус «современности» зависит от успехов общества в производстве, организации и применении нового знания. В этом отношении российское военное ведомство действовало как сознательный локомотив обновления империи, меняя саму культуру государственного управления, внедряя в него принцип «знание — сила». Эффективность армейской организации и готовности к войне оценивалась на основании экономической, географической и демографической информации, которую стали собирать военные статистики. Сами по себе собираемые цифры не влияли на боеспособность армии, они могли быть даже неверными или измерять несущественные показатели. Главным была сама трансформация социального воображения, изменение восприятия государства и общества. При всем формальном значении сохранявшихся сословных различий, подданные императора превратились для военного руководства в «призывной контингент», который оценивался совершенно в иной системе координат. Мобилизационный резерв следовало посчитать, описать и классифицировать с точки зрения медицинской годности к службе, а также моральных и психологических качеств. Появилась необходимость разбивать население на группы на основании критериев, прежде применимых лишь к отдельным личностям. В результате военные статистики обратились к категории этничности («народности») и даже расы. «Народности» или расовому типу приписывались определенные психофизические отличия, которые отчасти объяснялись условиями окружающей среды и бытовыми навыками. Военное ведомство выпускало тома «Материалов для географии и статистики России, собранные офицерами Генерального штаба», которые формировали представления о характере и специфике жизни и хозяйствования различных «племен», т.е. этноконфессиональных групп империи. Тома содержали информацию об истории, социальной структуре, демографии, торговле, городах, ландшафте, фауне и флоре, геологии, психологии и религиозных верованиях населения каждой губернии. Совокупность этого позитивистского знания должна была использоваться для выработки новой, рациональной политики населения, которая бы превратила имперское разнообразие и несистемность из недостатка в стратегическое преимущество.
Если ранее государственных статистиков интересовал учет населения только в качестве налогоплательщиков, то постреформенная военная статистика впервые стала рассматривать разные группы имперского населения как элементы сложносоставной, но единой имперской нации. Образованные офицеры, которые развивали статистику, военную медицину и военную географию, ориентировались на примеры армий современных национальных государств либо на более-менее однородные в этнокультурном отношении армии европейских имперских метрополий. Именно такие гомогенные и объединенные общей патриотической идеологией и психологией армии считались наиболее боеспособными. А в Российской империи армия всеобщего призыва должна была сама формировать некое национальное целое хотя бы из солдат, на период их службы. В недемократической империи не было другого института и общего социального пространства, столь явно ориентированного на политический идеал единой нации, поэтому армия взяла на себя роль инструмента национальной интеграции населения.
Военная реформа стала, пожалуй, самой радикальной и самой либеральной из Великих реформ. В дальнейшем Военное министерство и Министерство внутренних дел принимали законы и распоряжения, ограничивавшие универсальный характер «Устава» 1874 года, вводили особые правила и ограничения для отдельных групп призывников (прежде всего, евреев и поляков). Эта тенденция свидетельствовала о том, что идеология интеграции в имперскую нацию постепенно уступала место более узкому этническому пониманию нации как основы имперского режима, ставившему под вопрос само сохранение единого имперского общества.
Первым тестом для новой армии и новой идеологии национальной империи стала очередная «русско-турецкая» война, начатая Российской империей против Османской в апреле 1877 г. Россия вступила в нее в традиционной роли союзника и покровителя христианских славянских народов в составе Османской империи, однако на этот раз главным инициатором войны было не правительство (движимое соображениями стратегии или престижа), а прогрессивное «образованное общество». Лишенное политического представительства и права голоса в других вопросах, оно видело в войне почти единственный формат общенационального единения и участия в общегосударственном деле. Общество оказало давление на власть в наиболее уязвимой точке — патриотической риторике «славянского» национального единства. Эта риторика поощрялась самим правительством, вытесняя старую версию «официальной народности» («уваровскую триаду») как основу нащупываемого сочетания империи и нации. «Славянство» конкретизировало понятие «народности» как сообщества равных, не слишком сужая масштаб «имперской нации» (представляя 72% населения, а считая с «ненадежными» поляками — почти 80%). При этом, основываясь на абстрактном принципе этноязыковой близости, идея «славянской нации» позволяла игнорировать вопрос о предоставлении ей политических прав.
Когда в середине 1870-х гг. на Балканах усилились националистические настроения и сепаратизм местных народов поставил Османскую империю на грань существования, зеркально вызвав в ответ «национальные» репрессии (против целых этнических групп), российское общество сплотилось в требовании защитить «братьев-славян». Александр II признавался в нежелании вовлекать страну в очередную большую войну с Османской империей, и в правительстве существовала серьезная оппозиция военным планам. Так, министр финансов Михаил Рейтерн доказывал неизбежный крах финансов и остановку реформ в случае войны и в знак протеста просил об отставке. Соображения стратегического характера (надежды восстановить позиции в регионе, утраченные после Крымской войны) не могли перевесить эти опасения, но идеологическому давлению со стороны общества, охваченного славянофильски-националистическими настроениями, правительство сопротивляться не могло. Примеривающий на себя сценарий «народной империи» режим оказался заложником поддерживаемой им идеологии, которая — в полном соответствии с ожиданиями — проявила себя как важный мобилизирующий ресурс для армии всеобщего призыва.