Война выросла из конфликта столь же незначительного, сколь и символичного: кто должен распоряжаться ключами от церкви Рождества Христова в Вифлееме — местная община греческой православной церкви или католические монахи? Стычка местных священнослужителей переросла в дипломатический скандал, когда Луи-Наполеон поддержал католиков, а Николай I — православных. Обе стороны требовали разрешения конфликта между разными христианскими общинами от османских властей, апеллируя к разным договорам XVIII в., предоставлявшим России привилегии в отстаивании прав христиан Османской империи, а Франции — покровительство христианским святыням в Палестине. В декабре 1852 г. османские власти решили «имущественный» спор в пользу католиков (а значит, Франции). Российское правительство повысило ставки и под угрозой начала войны потребовало подписать договор, не только безоговорочно закрепляющий владение христианскими святынями в Палестине за греческой православной церковью, но и передающий под протекцию России все христианское население Османской империи. Под давлением британского правительства османские власти согласились подтвердить исключительные права православных общин на древние церкви в Святой земле, но договор, передающий едва ли не треть подданных султана под протекторат российского императора, подписывать отказались.
В логике обычного политического процесса такой исход можно было рассматривать как победу России — изначальный конфликт был разрешен в ее интересах. Даже если бы церковь в Вифлееме осталась за католиками, прямого урона российским политическим интересам это не нанесло бы: ведь речь шла о лоббировании интересов самостоятельной (автокефальной) Иерусалимской православной церкви на территории другого государства (Османской империи), чей суверенитет нарушался требованиями Франции и России. Не все империалистические инициативы удаются даже самым могущественным державам, и случающиеся разочарования компенсируются ожиданием удачного исхода следующего предприятия. Но Николай I самоустранился из европейского политического процесса, всецело сосредоточившись на защите суверенного статуса Российской империи как абсолютной категории, вневременного состояния, для которого имеет значение лишь безукоризненность провозглашенного имиджа. Вопреки опасениям Великобритании, Османской и Габсбургской империи, Николай I не намеревался перекраивать карту Балкан и Ближнего Востока, а лишь подтверждал самопровозглашенный статус главного защитника православия в мире. Реальная внешнеполитическая игра могла бы оказаться более или менее успешной, привести к взаимной торговле и уступкам, но статус защитника православия не допускал компромиссов: либо он доказывался по любому частному случаю, либо утрачивался. То же самое с «европейскостью», понимаемой как привилегированное положение, зафиксированное неким формальным образом. Если реальность воспринимать как «театр» фиксированных амплуа-идентичностей, то очевидно, что «европейский государь» ни при каких обстоятельствах не может получить отказ от «турка», сколь несуразны бы ни были его требования. С этой точки зрения частичное выполнение султаном требований российского императора приравнивалось к поражению, потому что у российской политики не было иной прагматичной цели, кроме доказательства исключительного статуса Российской империи.
Пройдя несколько развилок, когда конфликт еще можно было разрешить компромиссом, 1 июня 1853 г. Санкт-Петербург разорвал дипломатические отношения с Османской империей. Спустя три недели российский экспедиционный корпус в 80 тыс. человек в очередной раз оккупировал Дунайские княжества (Молдавию и Валахию), пообещав вывести войска лишь после выполнения Стамбулом всех предъявленных ранее требований. Накопившееся раздражение против принципиально «антиевропейской» политики Николая I привело к тому, что осенью 1853 г. на стороне Османской империи против России выступила коалиция Великобритании, Франции и Сардинского королевства, при молчаливой поддержке остальных европейских держав. Началась Крымская война, в которой со всех сторон участвовали почти два миллиона человек, ведя боевые действия на Кавказе и на Дунае, на черноморском и азовском побережье России, на Балтике, на Белом море и даже на Камчатке.
Несмотря на географическую протяженность конфликта, общую многочисленность армий и использование новых видов вооружений (пароходов, бронированных плавучих батарей, морских мин), кульминацией войны стало сражение формально локального масштаба — битва за военно-морскую базу Черноморского флота России в Севастополе (см. карту). На южном побережье Крыма в сентябре 1854 г. союзники смогли высадить сравнительно небольшой десантный корпус: 62.000 солдат при двух сотнях орудий. Сама десантная операция — доставка по морю за много сотен километров (из Варны в Евпаторию) такого количества солдат, лошадей, боеприпасов и снаряжения — представляла собой новое слово в военном деле, но в масштабах Российской империи это были ничтожные силы. И хотя численность союзнических войск спустя год выросла почти в три раза, главный «поражающий фактор» противников Российской империи был идеологический и символический: война в Крыму воспринималась, особенно в России, как противостояние «современности» и «отсталости». Помимо высоких боевых качеств солдат, союзники демонстрировали превосходство техники, логистики и управления войсками на огромном удалении от своей территории. Российская же армия так и не смогла создать решающий численный перевес в Крыму — внутренней территории империи — и после года ожесточенной обороны вынуждена была оставить Севастополь. Когда в декабре 1855 г. Австрия поспешила присоединиться к «клубу передовых держав» и предъявила России ультиматум — отказ от Черноморского флота и претензий на «покровительство» подданных в чужих государствах или война — а Пруссия настоятельно посоветовала принять его, стало ясно, что дело проиграно. Созванный в феврале 1856 г. Парижский конгресс завершил войну, лишив Российскую империю права содержать военный флот в Черном море и «покровительствовать» православным в Османской империи. О территориальных потерях (за исключением узкой буферной зоны в устье Дуная), а тем более о выплате контрибуций победителям речь не шла, так что и поражение в символической войне носило главным образом символический характер. Несмотря на успехи российской армии на других фронтах (прежде всего, на Кавказе), неудачная оборона стокилометровой прибрежной полосы в Крыму — в полутора тысячах километрах от Москвы, двух тысячах километрах от Петербурга — была воспринята как системная катастрофа.
В образованных слоях российского общества сложился консенсус: несмотря на массовый героизм, проявленный солдатами и офицерами, Россия проиграла войну еще не начав ее, на системном уровне. Ее парусный флот не соответствовал современным требованиям, не существовало эффективной системы снабжения армии на собственной территории, в стране не было железных дорог — и просто хороших дорог, чтобы быстро перебрасывать войска и снаряжение в Крым. Подчеркивавшаяся техническая сторона отставания была преувеличена (ни флот союзников не был столь современным, ни российская артиллерия столь отсталой) и являлась скорее метафорой — более понятной и политически безобидной — основного диагноза: Россия нуждалась в системной модернизации. Парижский мирный договор зафиксировал формально лишение Российской империи статуса великой европейской державы с лидирующим положением на Балканах и ролью европейского форпоста в «Азии». Фиксация Николая I на суверенитете империи в ущерб участию в «европейскости» как коллективном процессе привела к изгнанию России из клуба передовых представителей европейской модерности, но в конечном счете — по иронии истории — нанесла удар и по столь лелеемому «самодержавному» суверенитету. Никаких «материальных» предпосылок (скажем, оккупации хотя бы нескольких губерний, разгрома армии в генеральном сражении) для столь серьезного ущемления суверенитета страны (запрет Черноморского флота) не было. С «технической» точки зрения Российская империя проявила себя вполне адекватно. Сегодня военные историки оценивают сам факт мобилизации российским правительством на Крымскую войну более чем миллионной армии как важное достижение современного государства. Весной 1855 г. российская армия насчитывала 1.200.000 человек, из которых 260.000 охраняли Балтийское побережье, 293.000 поддерживали порядок в Польше и на землях Украины, 121.000 находились в Бессарабии и вдоль черноморского побережья, а 183.000 сражались на Кавказе. Огромная протяженность империи являлась объективным препятствием для эффективной передислокации и концентрации воинского контингента. Однако все эти аргументы имеют мало значения, поскольку современники событий (да и их потомки) увидели в Крымской войне крах сценария умеренно-консервативного реформизма и жаждали радикальных перемен.
Николай I умер в марте 1855 г., и его смерть символизировала крах его режима. Оказалось, что нельзя законсервировать некую особую версию «европейскости», изолировавшись от общеевропейских процессов — т.е. от политики глобальной современности. Как уже говорилось, суверенитет — необходимая предпосылка возникновения современного («европейского») общества, но он не может быть самоцелью, потому что «современность» — это готовность формулировать аргументированную позицию в ответ на новые вызовы времени. Защищая суверенитет самыми современными методами, правительство империи все равно начинало выглядеть «отсталым», а значит — нелегитимным.
Часть 2. Проектирование национальной империи
8.9. Александр II: Великая реформа донациональной империи
Император Александр II (годы правления 1856−1881), сын Николая I, вступил на трон в 37 лет уже сложившимся человеком без романтических иллюзий, вполне разделяя политические взгляды отца в его последние годы. В свое время он с восторгом принял мартовский манифест 1848 г. Николая I, одобрял жесткий курс в отношении Царства Польского, был против радикальных шагов по отмене крепостного права. Однако возглавив страну в момент глубокого кризиса, он столкнулся с системной ситуацией, созданной общественными ожиданиями и практически не оставлявшей ему выбора действий. Российская империя проиграла Крымскую войну, представ в общественном мнении как государство слабое, не вполне «европейское» и потому нуждающееся в глобальной модернизации; консервативный курс Николая I был дискредитирован; в обществе сформировался запрос на радикальные перемены. В Манифесте об окончании Крымской войны Александр II озвучил то, чего от него ждали, — он пообещал реформы. Cубъективно ощущаемое несоответствие постниколаевской России своему имперскому статусу и общеевропейским представлениям о модерности стало главным фактором, побудившим Александра II выступить с программой глобальных реформ, направленных на осовременивание имперского государства и общества. Первые два десятилетия его правления вошли в историю как эпоха Великих реформ.
Империям свойствен большой стиль, поэтому в официальных хрониках не бывает недостатка в эпитетах «великий», «великолепный» и пр. Однако когда речь идет о преобразованиях правительства Александра II, термин «Великие реформы» воспринимается едва ли не как технический: реформы затронули фундаментальные основы общества и изменили их настолько радикально, что восприятие перемен практически не зависит от формального названия.
Главной из реформ стала столь долго откладывавшаяся отмена крепостного права. В отличие от Екатерины II и Александра I, наследник престола Александр Николаевич (будущий Александр II) не высказывал особых намерений покончить с крепостным режимом. Напротив, в качестве председателя секретных комитетов по крестьянскому делу (созывавшихся в конце 1840-х гг. для обсуждения перспектив ликвидации крепостничества) он определенно возражал против отмены крепостного права в обозримом будущем. Однако спустя десять лет, выступая перед московским дворянством на церемонии коронации в 1856 году, Александр II заявил, что «лучше отменить крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно само собою начнет отменяться снизу». Это признание передает ощущение исторической обреченности крепостничества, заставлявшее действовать куда более решительно, чем отвлеченные соображения морально-филантропического характера.
Подготовка отмены крепостного права началась в январе 1857 г. в традиционном для «реформ сверху» духе, т.е. с создания очередного Секретного комитета при императоре. Но вскоре к обсуждению реформы подключили «общество», т.е. собственно помещиков, в чьей поддержке нуждался реформаторский режим. В каждой губернии предписывалось создать дворянские комитеты для разработки предложений по освобождению крестьян, началось широкое обсуждение крестьянского вопроса в российской печати. Поражение монархии в Крымской войне и возникшее вокруг этого поражения ощущение глобального кризиса развития подорвали статус государства как «единственного европейца в России». Впервые формулирование актуального понимания «европейскости» и самой повестки реформ проводилось при участии и под давлением альтернативного «субъекта европеизации» — «интеллигенции», «образованного общества» или, в сегодняшних категориях, «гражданского общества». Не существовало никаких политических и даже организационных механизмов консолидации гражданского общества. В тот период оно сводилось к нескольким стратам образованного населения, включенного в «дискурсивные сообщества» — т.е. в ряды читателей и авторов определенных журналов, в дворянские клубы и организации, где обсуждались вопросы политики и идеологии, а также в подпольные интеллигентские кружки, которые тоже занимались чтением современной литературы по социальным проблемам и обсуждением сценариев развития страны. Все эти группы имели шанс быть услышанными влиятельными государственными чиновниками и императором, поскольку они говорили на языке, соответствовавшем принятым представлениям об идеологическом или политическом высказывании (даже если государство не соглашалось с его содержанием или объявляло его революционным).
У крестьян и других необразованных слоев населения, тем более не говоривших и не читавших по-русски, безусловно, имелось свое отношение к происходящему и свое видение крестьянской проблемы, но у них не было инструментов для его выражения, они не являлись частью дискурсивного сообщества, которое могло вступить в диалог с властями. Они оставались за пределами возникавшей в ходе либеральных реформ Александра II публичной сферы как пространства для обмена мнениями и циркуляции идей «образованного общества». Крестьяне, в частности, выражали свои настроения посредством восстаний и бунтов, число которых росло в середине XIX века, но в этих «высказываниях» власть не прочитывала никакого осмысленного содержания, кроме угрозы стабильности режима.
В феврале 1858 г. был создан Главный комитет по крестьянскому делу, который начал рассматривать составленные губернскими дворянскими комитетами проекты. Ключевой являлась проблема, порожденная непоследовательностью первых архитекторов камералистского государства: разграничение единого феномена «поместья» на экономическую, социальную и юридическую составляющие, причем, отдельно для помещиков, а отдельно для крестьян. Как уже говорилось в предыдущей главе, необходимо было перевести в современные юридические категории правовые реалии Московского царства, когда помещики получали землю в обусловленное службой владение от царя как верховного распорядителя земли — и сразу вместе с крестьянами, пользовавшимися ею. Никто не обладал ею как частной собственностью «первый». Точно так же не ясно было, как провести границу между хозяйством крестьян и помещика. Если пашня четко делилась на крестьянскую и господскую, то такие жизненно важные ресурсы, как лес, водопой или луга, находились в общем пользовании, условия которого оговаривались в каждом конкретном случае. Да и пахотная земля, считавшаяся помещичьей летом, могла использоваться крестьянами осенью для выпаса скота по жнивью, а то и засеваться крестьянами для себя на условиях аренды.
Планы освобождения крестьян без земли (сугубо юридический акт) были быстро отвергнуты в пользу более радикального варианта освобождения с землей (что предполагало масштабную экономическую и правовую реформу), к которому склонялся и Александр II — тем более что практическая сторона такого сценария была опробована в рамках реформы государственных крестьян. Главным отличием от проблем, решавшихся ведомством графа Киселева, было отсутствие единства в интересах частных землевладельцев, от которых требовалось поступиться частью несправедливо полученной собственности. Помещики южных и центральных регионов, где преобладали плодородные почвы, были заинтересованы в том, чтобы сохранить за собой как можно больше земли при размежевании хозяйства на помещичью и крестьянскую доли, в то время как помещики северных губерний отстаивали вариант денежной компенсации за утрату части собственности. Все разнообразные мнения с мест поступали в учрежденные в феврале 1859 г. Редакционные комиссии, в которые вошли видные общественные деятели и государственные чиновники либерального толка. К осени 1859 г. ими был составлен проект «Положения о крестьянах, вышедших из крепостной зависимости», а 19 февраля 1861 г. Александр II подписал этот документ.
Реформа затрагивала сразу несколько аспектов жизни бывших крепостных: они переставали быть экономической собственностью помещиков; помещики утрачивали административную и судебную власть над бывшими крепостными; крестьяне становились юридическими лицами, т. е. могли покупать землю, недвижимость, заключать сделки, открывать предприятия. При этом освобожденные крепостные обретали не личные, но коллективные («корпоративные») права: они образовывали особое сословие крестьян, с общими сословными правами и обязанностями. Лишь налог государству они платили в индивидуальном исчислении («подушную подать»), и то не напрямую, а через общинные органы. Пашенными наделами и выпасами крестьяне пользовались общинно (везде, кроме украинских земель), были связаны круговой порукой в уплате налогов и несли коллективные натуральные повинности; наконец, крестьянские волостные суды, избираемые общиной, руководствовались в своих решениях обычным правом, а не общеимперским законодательством. Фактически, реформаторы признавали, что даже после преобразований Николая I существующему в России государству было не под силу и не по карману взять под прямой контроль миллионы новых подданных. Организованное самоуправление крестьян позволяло лишить помещиков статуса частных агентов государства, не раздувая при этом штат чиновников и не перегружая бюджет.
«Положение о крестьянах» отводило два года на составление уставных грамот, т.е. соглашений между помещиками и крестьянами, оговаривавших размер компенсации, которую крестьяне должны были заплатить за получение собственности. Выкуп предполагалось выплачивать в течение 49 лет. Лишь после этого наделы становились собственностью крестьян. Сумма выкупных платежей определялась размерами прежде выплачиваемого крестьянского оброка. Таким образом, удалось наиболее корректно перевести в современные категории суть отношений в допетровской деревне: выкупалась не личная свобода крестьян (чей рабский статус никогда не признавался формально) и не земля (на которую помещики исторически не имели исключительных прав), а повинности крестьян. Средства выкупных платежей, помещенные в банк под 6% годовых, должны были приносить помещику ежегодный доход в размере утраченных им оброчных платежей. Посредником между крестьянином и помещиком выступало государство, оно платило помещику при заключении выкупной сделки сразу около 75% выкупной суммы. Крестьяне должны были ежегодно вносить государству 6% от этой суммы в течение 49 лет. По сути, речь шла о погашении ипотечного кредита, выданного по обычной для того периода кредитной ставке. Реально платежи были отменены в 1905 г., но к этому моменту крестьяне успели внести в государственную казну сумму большую, чем полученные ими земли стоили в 1861 г. Крепостные рабочие помещичьих и казенных фабрик и заводов тоже получали право выкупа своих прежних наделов. Государственные крестьяне (кроме Сибири и Дальнего Востока), считавшиеся лично свободными, по «Положению» сохраняли за собой находившиеся в их пользовании земли. Они могли продолжать платить оброчную подать государству либо заключить с казной выкупную сделку.
Чтобы обслуживать крестьянскую реформу, правительство пошло на еще одну реформу — финансовую. Еще в 1860 г. был создан Государственный банк для проведения выкупных расчетов между помещиками и крестьянами. В 1862 г. единственным распорядителем казенных средств стало Министерство финансов, которое самостоятельно планировало государственный бюджет и совместно с Государственным советом утверждало сметы отдельных ведомств. Проверку правильности расходования бюджетных средств осуществлял обновленный в 1864 г. Государственный контроль, отчеты которого были публичными. Уже эта мера являлась революционной, если учесть, что в 1850 г. Николай I приказал засекретить реальные показатели государственного бюджета даже от Государственного совета. В губерниях учреждались контрольные палаты, проверявшие финансовую отчетность по первичным документам, а не итоговые отчеты, как прежде. Прямые налоги частично заменялись косвенными, что позволяло обойтись без создания колоссального фискального аппарата после освобождения крестьян: ведь прежде налоговыми агентами выступали помещики, а заменить их штатом государственных чиновников в короткое время было нереально и слишком дорого. Таким образом, новая государственная финансовая система становилась эффективнее, оставаясь не слишком затратной.
«Положение о крестьянах» делило губернии на три группы (черноземные, нечерноземные и степные), в которых размеры земельных наделов разнились по уездам. При выделении земель крестьянам первое слово оставалось за помещиками, которые могли выбирать самые лучшие участки в свою долю, в том числе вклинивая свои земли в середину крестьянских полей. Это, как и довольно сложная система выкупных платежей, вызывало растерянность и недовольство крестьян. В Казанской губернии, например, начались волнения из-за распространения слухов о том, что царь даровал землю крестьянам бесплатно, а выкуп придумали помещики. В ходе подавления этих волнений было убито более 300 человек. Всего в год объявления реформы (1861) было зарегистрировано более 1370 крестьянских выступлений, но позже волна бунтов пошла на убыль, и в целом реформа прошла мирно, не вызвав серьезного сопротивления у помещиков и массового недовольства у двух десятков миллионов крестьян, которых она коснулась. Этот результат сам по себе должен был восприниматься как успех имперского режима, особенно на фоне практически одновременного освобождения в США четырех миллионов чернокожих рабов — освобождения, достигнутого в результате длительной и тяжелой Гражданской войны, расколовшей общество пополам.
Если рассматривать крестьянскую реформу с точки зрения логики модернизации Российской империи — распространения современного государства на все население страны и перевод в современные правовые, социальные и экономические категории комплекса отношений помещиков и крестьян допетровского времени, «замороженных» и искривленных в режиме «крепостного права» — то она увенчалась успехом. Главным ограничителем оказался уровень развития имперского государства, не позволявший радикально увеличить штат квалифицированных чиновников для взаимодействия с освобожденными крестьянами на индивидуальном уровне. Окончательное оформление личного экономического и юридического статуса бывших крепостных было отложено до лучших времен, но, во всяком случае, характер этого будущего оформления был решен в принципе.
Споры же об итогах реформы были вызваны самой революционностью, с которой решалась ее непосредственная задача модернизации имперского пространства: созданием новой социальной группы свободных крестьян, законодательным ограничением сферы частной собственности помещиков, экономически рациональным нормированием и размежеванием земли между юридическими лицами, сложными финансовыми схемами взаимозачета и обеспечения. В восприятии современников, а позднее — историков, радикальные методы решения крепостного вопроса заслонили непосредственную цель реформы, из-за чего вот уже более полутора веков сохраняются принципиально неразрешимые разногласия. Достаточны ли были предоставляемые крестьянам наделы — и сколько нужно было земли для безбедного существования? Завышены ли были выкупные платежи помещикам — и сумели ли они распорядиться с толком монетизированными привилегиями? Эти и подобные вопросы подразумевают, что реформа 1861 г. была призвана осуществить определенную экономическую программу, игнорируя тот факт, что вмешательство законодателя в частноправовые отношения было вынужденной побочной мерой, а не отправной точкой реализации некоего «настоящего» плана.
С самого начала проведения реформы представители радикальной интеллигенции, а позже и советские историки доказывали, что она привела к обнищанию крестьян, получивших наделы меньшие, чем они обрабатывали для собственных нужд до реформы. С другой стороны, еще в начале ХХ в. российские экономисты определили оптимальный размер хозяйства, придерживающегося трехпольной системы севооборота, в 400 га — что соответствовало среднему помещичьему хозяйству. Очевидно, что крестьяне в принципе не могли получить такие наделы и что оптимальным с хозяйственной точки зрения являлся «симбиоз» крестьян и помещика в рамках крепостного поместья, позволявший при существовавшем уровне агрикультуры к общей выгоде использовать имевшиеся ресурсы. Но если целью реформы 1861 г. было уничтожение крепостного режима, то единственным способом компенсировать разрушение экономического комплекса «поместья» было развитие новых интенсивных форм земледелия на крестьянских землях. При сохранении трехпольного севооборота изолированные крестьянские хозяйства не спасло бы и пятикратное увеличение наделов. Сохранение общинного землепользования должно было до поры сгладить остроту проблемы, сохраняя элементы старой поместной хозяйственной модели в новых правовых условиях. Во всяком случае, историческая демография зафиксировала заметное снижение смертности в деревне в последней трети XIX века, обусловленное улучшением питания, что свидетельствует о росте жизненного уровня крестьян после реформы. Факты говорят и о том, что крестьяне покупали значительное количество земли, как индивидуально, так и общинами.
Аналогично обстоит дело с представлениями о кризисе помещичьего хозяйства после 1861 г. Сама дифференциация сельского хозяйства на крестьянское и помещичье, как и выделение сферы рационального экономического производства из комплексного «образа жизни» (крестьянского или помещичьего), объясняет противоречия в оценках итогов реформы. Если прежде люди являлись помещиками или крестьянами в силу самого факта рождения в деревне и, с большим или меньшим успехом, продолжали вести образ жизни предков, то после реформы экономическая деятельность, правовой статус и образ жизни дифференцировались. Те, кто имел возможность и желание заниматься сельским хозяйством, оставались в деревне, остальные искали способ сменить место жительства и род занятий. Продажа поместий или крестьянских наделов оказывалась, в первую очередь, следствием появления выбора и нового понимания сельского хозяйства как рациональной экономической деятельности, а не предустановленного с рождения удела. Сегодня исследователи экономики XIX века предпочитают говорить не о половинчатости перехода экономики России от стагнирующего «феодализма» в «капитализм», от крепостного права к наемному труду, но о том, что реформа 1861 года придала новый динамизм существовавшим и прежде рыночным тенденциям в деревне, ускорив уже протекавшую эволюцию крестьянской и помещичьей экономики.
Подобно сугубо военному аспекту Крымской войны, крепостное право не представляло ничего особо катастрофического само по себе — ни с экономической, ни с правовой точки зрения. Как уже говорилось, крестьянско-помещичий симбиоз позволял наиболее рационально организовывать трехпольное сельскохозяйственное производство в масштабах целого поместья, снимая вопрос доступа к водопою, достаточности площади лугов и пастбищ и т.п. От положения российских крепостных мало чем отличалось положение формально лично свободных наемных работников в Англии и на континенте: их мобильность была ограничена работодателем и законами о бродяжничестве, отсутствие собственности делало их совершенно зависимыми от нанимателя. Юридический статус был несопоставим, но практическая степень свободы и несвободы отличалась гораздо меньше, чем принято было думать. И все же крепостное право воспринималось в Росси как главное обстоятельство, компрометирующее ее «европейскость», с чем соглашались как противники, так и сторонники крепостного права. Проблема была в том, что даже официальная триада графа Уварова «православие, самодержавие, народность» не могла совершенно обойти то обстоятельство, что свыше 20 миллионов православных крестьян являлись крепостными — по расхожему мнению, «рабами». Народ, находящийся в рабстве, — основной архетипический библейский сюжет, и распространение идеи нации как основы современного («европейского») общества с самого начала активно эксплуатировало метафору освобождения избранного народа из неволи. Освобождение крепостных стало императивом в России потому, что современное общество воображалось как единая нация. Восприятие крепостных крестьян как рабов было сформировано метафорой порабощенного народа не в меньшей степени, чем представлением о буквально рабском индивидуальном статусе крепостных.
Предоставив бывшим крепостным личную свободу и экономическую самостоятельность, реформа 1861 года создала предпосылки для включения прежних многочисленных юридических категорий мелких земледельцев в единое сословие «крестьян», объединившее теперь большинство населения империи. В сочетании с устранением крепостной зависимости, эта гомогенизация позволила наконец-то представить в виде конкретной социальной группы тот самый «народ», который прежде являлся лишь абстрактной категорией, сдерживая развитие национализма в империи. Как оказалось, высшие сановники и сам император прекрасно осознавали значение национального фактора и собирались использовать его для укрепления легитимности режима. Риторически реформа 1861 г. была представлена властями как пробуждение народа от долгого сна (о рабстве все же официально предпочитали не упоминать) и возвращение его к истинному состоянию, к обычаям и традициям, непосредственно связанным с землей. Отсюда же — желание реформаторов укрепить связь между крестьянином и землей, утвердить место крестьянской общины, как предположительно древнего института, в пореформенной деревне, подчеркнуть роль волостных крестьянских судов, руководствующихся обычным правом. Все это осмысливалось критиками, особенно постфактум, как проявления внутренней противоречивости реформы 1861 года, как отступление от ее либерального духа. Но национализирующее восприятие народа никак не противоречило либеральному духу реформы — оно отражало попытки имперской власти адаптироваться к вызовам времени, в котором доминировали идеи национализма. Недаром, в отличие от формального и официального имиджа Николая I, Александр II и его окружение культивировали романтический образ близкого народу и любимого им «Царя-освободителя». Драматургия путешествий Александра II по империи и в целом «сценарии власти» его правления сочетали универсалистские имперские и подчеркнуто русские национальные символы и мотивы, что вполне соответствовало актуальным европейским политическим реалиям. В 1862 г. отправленный послом в Париж граф П. Д. Киселев рассказал Наполеону III о том, как в первый после реформы приезд Александра I в Москву «народ встречал его не только с энтузиазмом, но просто молился на него…» В ответ Наполеон подтвердил: «Да, такое и здесь случается. Я это знаю по моим людям; когда я проезжаю по селам, народ крестится».
Тем не менее, национализация политического режима в гетерогенной Российской империи вела к иным последствиям, чем во Франции. Во-первых, крайне неопределенными оказались критерии русскости, даже для тех, кто уповал на освобожденный от крепостной зависимости «народ». В начале XIX в. распространение идей нации в версии немецкого романтизма привело к тому, что имперский неологизм «россияне» («российское») был вытеснен будто бы исторически-народным «русские» («русское») — и новый светский общий литературный «российский» язык был объявлен исконным «русским». В результате, не только говорившие на российском языке «нерусские» подданные империи (включая украинцев) вдруг оказались отчужденными от некогда общей имперской культуры, но и были стерты различия между общеимперским и «этнографически русским». То есть, с одной стороны, трудно было формализовать отличие русского крестьянина от украинского (или от лояльного режиму обрусевшего немца), а с другой, все имперское оказывалось присвоенным «русским народом», что делало нерусских людьми второго сорта в империи.
Во-вторых, обретение режимом массовой опоры в «русском народе» одновременно вело к расколу многоэтничной имперской правящей элиты. Более того, переосмысление имперского как «национально русского» способствовало кризису политической лояльности, теперь все в больше степени воспринимавшейся в смысле этнокультурной русификации. Эта тенденция вызывала растерянность у представителей верховной власти, искренне не замечавших связи между восприятием идеи нации через призму этнической русификации и кризисом имперской надэтнической лояльности. В 1868 г. Александр II признавался эстляндскому губернатору: «Теперь, как видишь, это [остзейский] вопрос, а прежде, как припоминаю, в моей молодости, никто и не думал смотреть на остзейцев и они сами не смотрели на себя как на чужих».
Первыми на усиление национальных тенденций в имперской политике отреагировали в Царстве Польском, где в январе 1863 г. вспыхнуло очередное (и последнее) восстание против имперских властей. Вошедшее в историю как Январское восстание (1863−1864), оно охватило земли Царства Польского, а также нынешних Литвы, Украины и Беларуси. За подавлением восстания последовали меры, которые серьезно отличались по своему духу от мер, предпринятых Николаем I после подавления польского восстания 1830−1831 гг., когда наведение порядка в крае преподносилось как наказание нелояльных подданных (и польская культура ущемлялась лишь параллельно с остальными институтами польского национального государства, созданного по конституции Александра I). В 1863−1864 гг. власти исповедовали совершенно иную идеологию подавления, которая формулировалась как освобождение «русских» от «польского влияния» (в русле все той же библейской идиомы спасения избранного народа). Уничижительное обозначение «поляк» подчеркнуто применялось преимущественно к польскому дворянству, наказанному довольно сурово, в то время как руськие (украинские, белорусские) и литовские крестьяне территорий, охваченных восстанием, представали как жертвы шляхты. Государственные деятели говорили о польском преобладании на «исконно-русских землях» и о необходимости освободить «русских» крестьян от воздействия полонизма и присоединить их к народному «телу». Как писал Виленский генерал-губернатор Владимир Назимов министру народного просвещения (1863):
Крестьянская реформа на этих землях, объявленная 19 февраля 1864 г., была использована имперскими властями как орудие национальной сегрегации и подавления. Она предполагала лучшие условия для бывших крепостных, чем на землях внутренних губерний, тем более что польские повстанцы тоже выпустили декрет о наделении крестьян землей, и правительство стремилось продемонстрировать большую щедрость. Крестьяне без всяких отсрочек получали в собственность свои усадьбы и освобождались от всех видов повинностей в пользу владельца. В отличие от внутренних губерний, за ними сохранили так называемые сервитуты, т.е. участие в пользовании такими помещичьими угодьями, как леса и пастбища. Неслучайно разработчиками и проводниками русификаторской политики в Северо-Западном крае стали ведущие члены Редакционной комиссии реформы 1861 года Николай Милютин, Яков Соловьев, Юрий Самарин и Владимир Черкасский. В основе их довольно последовательных антипольских мер лежала не просто полонофобия, но, прежде всего, определенное видение современного («европейского») общества. Польская шляхта воспринималась ими как воплощение реакционного сословно-аристократического принципа господства, который они пытались реформировать в масштабе всей империи. Одновременно ими двигало желание «открыть» или создать в империи единый «народ» как массовую «почвенную» основу более либерально и популистски ориентированного режима. В многомерном имперском пространстве «народ», который являлся социально-экономической категорией в Центральной России, на окраинах империи оказывался преимущественно национально-культурной категорией. Приняв на себя миссию упорядочивания разнообразия поглощенного ею региона Северной Евразии, Российская империя столкнулась с одной из самых сложных проблем, пытаясь адаптировать идею единой нации как основы современного государства в условиях структурной имперской ситуации.
Логика становления «народнического» (политически популистского или этнокультурно националистического) режима требовала признания за «народом» базовых прав граждан, т.е. сопричастности управлению государством. Именно эту задачу, наряду с проблемой повышения управляемости огромной страны в условиях недостаточности профессиональной бюрократии и бюджетных средств, решала земская реформа 1864 года. Подписанный 1 января 1864 г. указ Александра II учреждал земства — всесословные органы самоуправления в уездах и губерниях, в компетенцию которых входили вопросы местного хозяйства, распределение государственных податей, устройство школ, больниц, приютов, содержание тюрем и путей сообщения.