«Ему семьдесят девять лет, государь, — отвечал я, — но голова его так же свежа, как когда ваше величество видели его в последний раз».
«Да, как только кончится эта война, я выпишу князя Василия Васильевича к себе и не выпущу его до тех пор, пока мы не окончим этого дела. Вдвоём одолеем его, и тогда Россия будет первая держава в мире; тогда Россия будет истинно велика!..»
— Тогда, — сказал князь Василий Васильевич, прерывая рассказ внука, — тогда и я назову Петра истинно великим. Тогда я умру спокойно, уверенный в счастии и могуществе будущей России, уверенный, что все грядущие поколения из рода в род, из века в век будут благословлять своего освободителя.
— Ну, а рты куртизанские так и не закрылись? — спросил князь Михаил Васильевич.
— Не знаю, дядюшка, мне было не до них: я не спускал глаз с царя, в эту минуту он был так хорош; в глазах, в голосе, в выражении всего лица было такое одушевление, что описать нельзя.
— Это будет не воля, а вольница, — с видом глубокомыслия, но вполголоса заметил Сумароков так, чтобы быть услышанным только женой своей и княгиней Марией Исаевной.
— А насчёт дворовых, ваше сиятельство, — спросила Анна Павловна у князя Михаила Алексеевича, — их тоже, что ли, пущать будут?
— Нет, куда их! — отвечал за племянника князь Михаил Васильевич в пароксизме всё более и более увеличивающей весёлости. — Дворовых пущать не будут: как же тебе остаться без Матрёшки? Напиши царю, чтоб он её не пущал.
— Вестимо, ваше сиятельство, без кухарки никак нельзя. Денщик-то у нас какой: иногда и сбитня сварить не может.
— В этом смысле и подай прошение царю. Ваше, мол, величество, оставьте мне Матрёшку; денщик, мол, и писарь у нас горькие пьяницы и некому сбитня сварить... Царь и оставит тебе Матрёшку: ведь нельзя ж, право, без сбитня...
— Не знаю, чего тут шутить, князь Михаил Васильевич, — сказала княгиня Мария Исаевна зятю, — ты рад, что хандра твоя прошла, и мы всё этому очень рады, но это не резон, чтобы поднимать всех на смех... Я, разумеется, человек отсталый, необразованный, могу ошибаться, но в этой воле я тоже прока большого не вижу, — не во гнев батюшке будет сказано: только грех да соблазн: сами апостолы велели рабам слушаться господ своих, значит, на то воля Божья, чтоб были господа и рабы: всяка душа властем предержащим да повинуется; несть бо власть, аще не от Бога.
— Я совершенно согласен с тобой, сестрица, и Анна Павловна тоже согласна; вот мы с ней и подадим царю прошение насчёт сбитня, а если царь, паче чаяния, откажет нам, то — нечего делать — мы отпустим Матрёшку и останемся без сбитня, потому что царь есть власть, а «всяка душа властей предержащим да повинуется», и потому ещё, что «противляяйся власти, Божию повелению проявляется», а мы, — не правда ли, Павловна, из-за сбитня не намерены сопротивляться Божиему повелению.
— Полно переливать из пустого в порожнее, князь Михайло, — сказал князь Василий Васильевич сыну, — закоснелых плантаторов не разубедишь; много встретит царь препятствий в своём предприятии; много будет приискиваться и искажаться текстов, чтоб поддержать рабство в России... Послушаем лучше, что нам ещё расскажет Миша: скажи, Миша, — я этого не понимаю, — каким образом князь Репнин, всегда нас всех ненавидевший, вдруг сделался твоим покровителем.
— Он давно помирился с князем Михаилом Михайловичем. Это целая история[44]; я вам её когда-нибудь расскажу, если прикажете; мне рассказал её Барятинский, который и привёз меня к Репнину, ручаясь, что я буду им принят как нельзя лучше. Они очень дружны, несмотря на большую разницу лет.
— Какой это Барятинский? Не князь ли Фёдор Юрьевич?
— Нет, дедушка, это его сын. Князь Иван Феодорович...
— С отцом я когда-то был дружен. Помнишь ли, князь Алексей, с каким удовольствием он помогал нам жечь разрядные книги? Прочие Рюриковичи очень артачились: как, мол, я сяду ниже простого дворянина и как я могу подчиняться ему?.. А князь Феодор Юрьевич сразу постиг и открыто говорил всем, что, пока не сожжены разрядные книги, не может быть ни порядка в управлении государством, ни дисциплины в войсках... Если сын пошёл в отца, то можно поздравить царя, что он знает толк в людях.
— Сын не только пошёл в отца, но превзошёл его: ему всего двадцать пять лет от роду, и он уже полковник, и полк носит его имя. Он, первый, с одним батальоном занял редут на горе под Фридрихсштадтом и вытеснил из него шведов; первый начал и преследование. Я встретился с ним в то время, как полк его на привале варил кашу, и он вместо того чтобы отдохнуть после жаркого дела и собраться с новыми силами для преследования шведов, повёз меня к Репнину в главную квартиру.
— Да, — сказал князь Василий Васильевич, — с такими людьми немудрено бить шведов. Карл, я думаю, радёхонек, что его нет под Фридрихсштадтом и что он может приписывать поражение своих генералов своему отсутствию. Ну, а на письмо моё нет ответа?
— Вероятно, ответ придёт позже, дедушка; Репнин не советовал мне дожидаться его, потому что государь не любит писать в походе, да ему и некогда, а он, кажется, намерен сам отвечать вам.
— И ты его после этого ужина уже не видал?
— Видел, дедушка, на другой день утром он позвал меня к себе в ту же избу, где мы ужинали. Он сидел за ландкартой с циркулем и карандашом в руках.
«Прощай, князь Михайло, — сказал он мне, — кланяйся от меня пинежцам и скажи деду, что мне не нужно никакого пересмотра суда, чтоб от всей души жалеть, что он потерял столько лет своей жизни без пользы для России; но он сам знает, сам пишет мне, что я не мог поступить иначе, как поступил. То ли мне ещё советовали? Ещё скажи деду, что распоряжение о свободном выезде его из Пинеги сделано и нынче же отправляется с фельдъегерем; что он может ехать, куда желает, но что, я непременно надеюсь, что по окончании этой кампании он приедет ко мне — посмотреть на принадлежащий нам Финский залив и на новую столицу России. Что-то скажет великий Голицын, увидев, что там, где десять лет тому назад были непроходимые болота, вырос теперь очень порядочный городок? Что скажет великий Голицын, увидев русский флот в Балтийском море?»
«Государь, — отвечал я, — великий Голицын, не видав ещё ни Петербурга, ни Кронштадта, ни Балтийского флота, знает, однако, кого надо называть великим».
— Ты так отвечал ему? — спросил князь Михаил Васильевич. — Ай да племянник! Эким куртизаном сделался за границей! Что ж, ответ этот, верно, не повредил тебе?
— Напротив, дядюшка. Государь пристально посмотрел мне в глаза и самодовольно улыбнулся.
«Прощай, — повторил он мне, — жаль мне, что ты выходишь в отставку; но когда поправишься, может быть, опять поступишь на службу. Не забудь сказать деду, что я не теряю времени, что ты застал меня за работой: ловлю поджигателя Штенбока, который, кажется, хочет нарушить нейтралитет Гольштейна и перенести войну туда».
От царя я зашёл к Репнину — поблагодарить за все его любезности, и он в довершение своих любезностей отправил меня до Данцига с фельдъегерем, повёзшим указ царя о вашем освобождении.
— Я говорил тебе, Марфа, готовиться к дороге, — сказал князь Василий Васильевич, — ты, я знаю, хоть сейчас готова; но мне не восемнадцать лет, погодим хоть до пятой недели поста, авось теплее будет. А привёз ты мне, Миша, то, что обещал? — обратился он к внуку.
— Термометр? Как же, дедушка, три привёз, и один — нового устройства, усовершенствованный. Мне подарил его на днях, в последний проезд мой через Данциг, профессор Фаренгейт[45]. Пан Ведмецкий, вероятно, уже распорядился прибить его за окошко в вашем кабинете.
[44] После победы, одержанной при Лесном князем М. М. Голицыным над шведским генералом Левенгауптом в 1708 году, на вопрос царя, какой бы Голицын желал награды, он отвечал: «Прости князя Аникиту Ивановича Репнина», незадолго перед тем разжалованного.
[45] Изобретение термометра приписывают голландцу Корнелию Дреббелю (около 1630 г.). Англичанин Эдмунд Галлей усовершенствовал его в начале XVII столетия. Ртуть вместо спирта была употреблена в первый раз данцигским уроженцем Фаренгейтом только в 1720 году.