— Алексей Алексеевич, — вдруг обратился Корнилов к Суворину, — а как вы находите такие изречения мудрого Фирдоуси, как: «Смерть — это вино! Чаша, которую оно наливает, — жизнь! Наливающий его — судьба. Нет ни одного существа, которое не испило бы это вино»? — И тут же, сузив раскосые черные глаза, генерал быстро воскликнул: — Мы свернули бы горы, если бы сейчас каждый наш офицер проникся сознанием, что «смерть — это вино!». Я, например, стараюсь этого никогда не забывать. И Борис Викторович Савинков, по-моему, эту мысль неизменно носит в сердце. Потому он вчера вновь без всякого колебания отправился в Москву на организацию террористических актов и заговоров. И я убежден: он там будет действовать не без успеха.
Выходя в город, Корнилов кроме хана Хаджиева всякий раз прихватывал с собой и Ивлева.
Шли обычно вниз но Пушкинской улице, спускались на Таганрогский проспект и непременно заходили в гостиницу «Палас-отель» к генералу Богаевскому, жившему в просторном двухкомнатном номере.
Богаевский, в прошлом свитский генерал, теперь занимал пост командующего войсками ростовского района, но так как, кроме трех неполных сотен донских казаков, войск в его распоряжении не было, то Корнилов нередко спрашивал:
— Ну почему Дон не может дать вам хотя бы три-четыре надежных полка? Выставил же он во время войны целых шестьдесят полков.
Смуглоликий, с улыбчатыми карими глазами, генерал Богаевский смущенно опускал голову и отвечал:
— Отряд Абрамова едва держится в девятнадцати верстах от Новочеркасска, на Персиановке, и даже его не может Каледин ничем усилить. Таким образом, Новочеркасск, что называется, висит на волоске.
Из номера Богаевского Корнилов говорил по прямому проводу с Калединым и почти после каждого нового разговора с ним становился надолго мрачным и задумчивым.
Иногда вместе с Богаевским Корнилов шел в его штаб, разместившийся в пяти комнатах дома Асмолова, владельца большой табачной фабрики. Начальник штаба полковник Степанов, молодой человек с профилем Данте, всегда встречавший Корнилова с искренней радостью, однажды вечером сообщил:
— Сегодня один донской офицер, приходивший ко мне, рассказал, что сам видел, как матросы крыленковского поезда на платформе Могилевского вокзала растерзали генерала Духонина и, исколов штыками, бросили его труп под колеса товарного вагона.
Корнилов с внешним бесстрастием выслушал полковника, а потом, сев у стола, почти шепотом, но очень взволнованно проговорил:
— Участь Духонина может стать участью каждого из нас. Впрочем, Духонину незачем было дожидаться прибытия Крыленко в Могилев. Сидение в опустевшей Ставке было равнозначно самоубийству…
Семья Корнилова последним пассажирским поездом, идущим на Кавказ, уехала во Владикавказ к генералу Микстулову, а оттуда — в станицу Чернявскую.
Тоскуя о сыне, дочери и жене, Корнилов иногда украдкой вынимал из бумажника фотографию семьи и, хмурясь, смотрел на нее.
Посредине карточки зияло квадратное отверстие. Он вырезал его сам, покидая Быхов. Фотография могла быть уликой: он был запечатлен там в полной генеральской форме.
Вставал Корнилов по-прежнему рано и уже в семь утра сидел за столом. Работал много, а питался плохо. Все больше налегал на чай и был доволен, когда к чаю у хана Хаджиева находилось сливочное масло.
Его трудовой и почти аскетически скромный образ жизни, любовь к персидским стихам и афоризмам Фирдоуси, умение вникать во все детали любого серьезного дела, способность располагать к себе журналистов и писателей (кроме братьев Сувориных он принимал известного донского журналиста Виктора Севского) — все это глубоко притягивало Ивлева к командующему, и он так же, как хан Хаджиев, готов был пожертвовать за него жизнью и постоянно находиться рядом с ним.
Всего же больше радовало Ивлева то, что не только военная молодежь — прапорщики, юнкера, — но и студенты, гимназисты старших классов, стоило лишь Корнилову обратиться к ним с несколькими словами, тотчас же проникались верой в его дело. Он, как никто другой из генералов, умел покорять и вести за собой молодые сердца, порождать в них горячую убежденность в реальной возможности огнем и мечом изменить мир к лучшему, заражать жаждой воинской славы.
— Я люблю молодость, — говорил Корнилов, — потому что она живет с глазами, закрытыми на смерть. Юные бойцы чувствуют себя не смертными человечками, а бессмертными полубогами. Будь у меня сейчас десять тысяч юнкеров, я через две недели въехал бы в Москву.
И сам Ивлев, общаясь с Корниловым, нередко испытывал обостренную жажду подвига, какую-то почти сладострастную горячую мечту до последнего дыхания защищать все, соединившееся с волей и сердцем Корнилова.
Двадцать девятого января поздно вечером в кабинет Корнилова вбежал Долинский.
— Пришло известие, — взволнованно выпалил он, — сейчас застрелился у себя в Новочеркасске, в атаманском дворце, Каледин!..
Монгольское лицо Корнилова налилось меловой бледностью, левая бровь нервно задергалась. Как бы желая слышать подтверждение неожиданной вести о самоубийстве донского атамана, Корнилов так зловеще сузил свои таинственные азиатские глаза, что поручик Долинский, испугавшись их чернометаллического блеска, попятился назад, подогнув в коленях тонкие, стройные ноги.
Потом Корнилов медленно поднялся из-за стола и быстро осенил себя крестом.
— Я знал, что Каледин так кончит… Слишком он был переутомлен. Но, может быть, хоть его смерть взволнует, пробудит казаков Дона…
Полковник Кутепов оставил Таганрог. Новые и новые отряды красногвардейцев наседали со всех направлений.
Усилились бои под Матвеевым Курганом.
Чернецовцы оставили Лихую и теперь, сосредоточив свои силы всего в двенадцати верстах от Новочеркасска, вели бои за станцию Персиановку.
А в Ростове, в районе Темерника, все более ожесточенным и более сильным нападениям подвергались юнкера со стороны большевиков-подпольщиков.
Удерживать Ростов с каждым часом становилось труднее.