В зависимости от ситуации государство именовало симуляцию и манипуляции с собственностью либо проявлением мелкобуржуазных инстинктов, либо саботажем. Если же дело доходило до фактической порчи колхозного имущества, использовались другие категории. Обвинения во вредительстве — намеренной порче машинного оборудования, урожая и домашнего скота — были широко распространены в начале 1930-х гг. Так, согласно данным отчета, в конце 1930 г. в Центрально-Черноземной области неизвестный бросил в молотилку некий железный предмет{1049}. В то же время на Средней Волге были зафиксированы случаи, когда «кулаки» засыпали в трактора песок, а также разбрасывали в поле куски металла, чтобы вывести из строя технику{1050}. Такие обвинения стали уже традиционными и фактически превратились в стереотип. Данные за 1931 г. по СССР в целом свидетельствуют о том, что число преднамеренных поломок машинного оборудования составило 2 250 или 14,9% от всех случаев «нападений врагов» на колхозные хозяйства{1051}. В том же году в Сибири было зафиксировано 399 случаев такого рода, в то время как частичные статистические данные по Московской области, относящиеся к периоду конца 1930 г. — середины мая 1931 г., указывают лишь на 20 подобных случаев{1052}. Акты порчи машинного оборудования наблюдались и в последующие годы, отразившись и на промышленном секторе и став импульсом к началу показательных процессов Большого террора{1053}. С учетом того, что неприязнь к технике была взращена на плодотворной почве пережитого крестьянами культурного шока, можно предположить, что среди зафиксированных случаев поломок было и определенное число случайностей, вызванных отсутствием у крестьян необходимого опыта работы с новым оборудованием. Однако некоторые объяснялись сознательной халатностью и желанием навредить. Государство же трактовало все аварии как вредительство. Согласно резолюции, принятой на совместном пленуме ЦК-ЦКК, нанесение ущерба и акты саботажа, зафиксированные в колхозах в начале 1930-х гг., были аналогичны тем, что стали предметом «Шахтинского дела»[103]. Кроме того, в резолюции содержался призыв выдать всех нарушителей и чужаков и расширить кадровый состав ВКП(б){1054}. В результате пленума появились политотделы МТС, что было расценено как решительное наступление на руководство колхозов. Весьма интересен тот факт, что многие чиновники в политотделах, как оказалось, лучше понимали особенности сельских реалий, нежели это удавалось центральной власти. Свидетельством может послужить, например, отчет работника политотдела Ивановской области, датированный 1933 г. В нем говорится, что ущерб оборудованию МТС был нанесен в результате недовольства, возникшего среди колхозников из-за крайне высокой платы за пользование техникой, а также жалоб на то, что ручной труд более эффективен{1055}.
В первой половине 1930-х гг. также продолжалось разбазаривание скота. Согласно данным Колхозцентра за 1931 г., 7,4% всех нападений на колхозы (что составило примерно 1 100 случаев) имели целью нанесение ущерба поголовью обобществленного скота{1056}. Эти случаи являлись лишь вершиной айсберга, который власти именовали словом «саботаж» и к которому относились не только забой скота или его незаконная продажа, но также и недостаточный уход и халатное отношение.
Как и в 1929–1930 гг., существовала прямая зависимость между действиями властей и процессом разбазаривания. В период 1931–1932 гг. была проведена серия мероприятий по принудительному выкупу скота из сократившегося частного сектора, которая в 1931 г. сопровождалась новым витком кампании по дальнейшей социализации того небольшого поголовья, что еще оставалось в частном владении колхозников. Эти меры привели к новому всплеску разбазаривания, напомнившему период 1929–1930 гг.{1057} Согласно советским источникам, в 1932 г. поголовье рабочего скота в колхозах уменьшилось на 16,8%{1058}. Этот процесс усугублялся массовым голодом, свирепствовавшим в селе. Людям не хватало еды, а животным — корма. В некоторых районах местное начальство в обход закона разрешало крестьянам забивать скот, чтобы прокормиться или продать его на рынке{1059}. Так, по данным за декабрь 1932 г., во Владимирском районе Ивановской области было забито 85–90% поголовья дойных коров{1060}. Несмотря на то что в марте 1932 г. партия объявила о приостановке дальнейшей социализации скота, официальные источники продолжали сообщать, что кулак использует «продовольственные затруднения», чтобы оправдать преступное обращение со скотом{1061}. В отчете, пришедшем в то время с Нижней Волги, отмечалось, что у 5% населения, «конечно, бывает недостаток хлеба». Когда нарком земледелия Яковлев поинтересовался, почему лошадям недостает корма, работники колхоза ответили: «Что же лошади? Мы сами кормимся плохо». Далее в отчете говорилось: «Когда вы ставите любой вопрос, кулак и подкулачник стараются затушевать его вопросами недорода, вопросами продовольствия»{1062}.
Для правительства на первом месте были лошади, а не крестьяне, которые в этом отчете автоматически попадали в категорию «кулаков и подкулачников». Голод в деревне, по его мнению, был проявлением своекорыстных намерений, а главной проблемой представлялась нехватка корма. Власти обвиняли колхозников во всех возможных жестокостях, которые те якобы совершали, чтобы нанести вред поголовью колхозного скота, особенно лошадей. Регулярно сообщалось об обвинениях во вредительстве: крестьяне якобы кормили лошадей стеклом, гвоздями, отрезали им языки и попросту не ухаживали за ними. В одном из случаев, зафиксированном в колхозе «Буденный» Миллеровского района Северного Кавказа, за полгода сдохли 120 из имевшихся 450 лошадей. Узнав, помимо всего прочего, что в колхозную бригаду, отвечающую за содержание скота, входили представители местной интеллигенции, правительство выдвинуло обвинение в плохом управлении и саботаже{1063}. По всей вероятности, подобные обвинения, даже больше, чем в случаях порчи машинного оборудования, имели целью найти козла отпущения в лице работников колхозов, на которых можно было возложить ответственность за практически неизбежные проблемы с разведением скота, возникавшие в период голода и тотального обобществления.
Основным способом выражения протеста для работников, как и в период 1929–1930 гг., был просто временный или окончательный уход из колхоза. Осенью 1931 г. и весной 1932 г. это явление приобрело массовый характер. В первой половине 1932 г. в РСФСР общее количество коллективизированных дворов сократилось с 10 506 500 до 9 135 200{1064}. На Средней Волге в 1932 г. уровень коллективизации хозяйств снизился с 82,5% до 76,6%{1065}. На Северном Кавказе в период с 1 ноября 1931 г. по март 1932 г. количество дворов, вышедших из колхозов, составило 37 000{1066}. Донесения о повальном исходе шли отовсюду, включая Украину, Нижнюю Волгу, Центрально-Черноземную и Западную области{1067}. В некоторых районах развалились целые колхозы{1068}. Массовый голод стал основной причиной исхода 1932 г., хотя не последнюю роль сыграли плохое управление и хаос, царящие в колхозах, вкупе с постоянными «перегибами» со стороны должностных лиц. По данным Данилова, в 1931–1932 гг. из-за голода жители колхозов в Сибири, на Нижней и Средней Волге, на Северном Кавказе, на Украине и в Казахстане целыми деревнями уходили в города или на крупные стройки{1069}. В этот период около 200 000 крестьян с Украины, из Центрально-Черноземной области, с Северного Кавказа и Нижней Волги покинули свои дома и в поисках пропитания ушли в другие регионы, пока весной 1933 г. их насильно не вернули обратно{1070}. В 1932 г. в Западной области (и, возможно, в некоторых других) попытки слияния колхозов с целью расширения посевных площадей фактически привели к их развалу. В конце концов в июле 1932 г. обком был вынужден отдать распоряжение о разделении колхозов{1071}. В некоторых районах Дагестана слухи о вероятном отказе от политики коллективизации привели к массовому выходу из колхозов{1072}. Здесь и во многих других районах частичное восстановление рынков в мае 1932 г. привело к возникновению новой волны слухов о том, что колхозы ждет неминуемый роспуск, и лишь усилило тенденцию к выходу. В Западной Сибири в результате неурожая и проблем с продовольствием крестьяне в массовом порядке покидали колхозы вплоть до 1935 г. Согласно отчетам, многие из покинувших колхозы в этот период в 1933 г. бежали в Сибирь из других областей страны в поисках пропитания{1073}. Как и повсюду, здесь крестьяне уходили из колхозов на постоянную работу в города{1074}. Несомненно, некоторые из них впоследствии возвращались в колхозы (далеко не всегда добровольно), когда понимали, что больше им идти некуда. До начала войны подобных массовых выходов из колхозов больше не наблюдалось, хотя были зафиксированы отдельные случаи. Это последнее великое переселение довоенного периода, вызванное голодом и осознанием абсолютной тщетности труда в колхозах, было скрытым актом сопротивления, сводившимся к традиционной крестьянской тактике бегства. Время ожесточенных перестрелок с кулаками прошло. Перед правительством теперь стояла куда более серьезная и трудновыполнимая задача — реформировать культурные устои и весь жизненный уклад деревни — на сей раз не оружием, а с помощью трактора.
Власти противостояла массовая культура сопротивления, крестьянская община, которая и в мирные времена неохотно принимала реформы. Жестокие репрессии, голод, разгул криминала и совершенно чуждые формы труда сформировали в колхозах новый тип крестьянства, не отличавшийся покорностью. Государство также несло основное бремя ответственности за распад крестьянских трудовых традиций и привычных ритмов жизни. Крестьяне боролись за выживание, применяя для защиты методы повседневного сопротивления: отказ от работы, ее затягивание, уравниловку, симуляцию, воровство, саботаж и побеги. Настоящим противником государства в этой борьбе за «организационное и экономическое укрепление» колхозного строя (говоря официальным языком) были не кулаки или подкулачники и даже не «отсталые элементы» крестьянства. Это была сама культура крестьянского быта и труда, которая противоречила тому, что планировало насадить в деревне государство; в результате сельским жителям пришлось бросить все силы на то, чтобы выжить.
«Своекорыстные тенденции» и борьба за хлеб
Государство, обрекшее крестьян на голодную смерть, именовало их попытки выжить в условиях дефицитной экономики «своекорыстными тенденциями», тем самым искажая принципы моральной экономики деревни и превращая ее жителей в «воров» и «саботажников». Вот как вспоминает это время одна из крестьянок, входивших в общину толстовцев, которая была разрушена и насильно включена в колхоз: «Мы, женщины, стали воровками; наше существование стало зависеть от воровства. Мужчин не осталось, а нам нужно было растить детей и кормить их. У нас больше не было общей столовой, как раньше, при общине, а за каждый трудодень нам давали лишь 200 г. плохого зерна — попробуйте-ка прожить на это! Поэтому и тащишь с собой все что можешь. Возвращаясь с работы, уносишь картошку, свеклу, капусту. А ночью крадешься к кучам, сваленным на огородах. Кроме того, нужно кормить корову — она главная кормилица в семье. С рассвета до захода солнца трудишься в колхозе, а в “свободное” время нужно готовить, стирать и искать корм для коровы. Ночью будишь своего сына и идешь с ним, взяв его санки, на гумно, при этом оглядываешься, как воровка, пытаясь найти способ унести немного соломы. Вот как мы жили»{1075}.
Большинство крестьян, особенно женщины, дети и старики, которые украдкой пробирались на поле по ночам, чтобы срезать колоски пшеницы (советская пресса называла их «парикмахерами»), не отнесли бы свою деятельность к сопротивлению. Они боролись за выживание, но в извращенном морально-политическом сталинском дискурсе это представлялось актом сопротивления во всех смыслах, предательством по отношению к новому порядку
Мелкая кража, с точки зрения властей — однозначное преступление, была широко распространенным явлением в колхозах с самого момента их создания{1076}. В начале 1930-х гг. жизнь целых семей часто зависела от остатков овощей и зерновых, которые удавалось унести с поля и спрятать дома. Власти рассматривали мелкое воровство как часть тайной деятельности кулака, который якобы продолжал распространять свое влияние на женщин и другие отсталые элементы в целях нанесения ущерба колхозам. Как пишет журнал «Советская юстиция», в начале 1930-х гг. возросло число случаев хищения социалистической собственности. В период с августа по декабрь, по сравнению с аналогичным периодом 1931 г., произошел пятикратный рост числа таких краж в Западной Сибири, в 4 раза увеличилось их количество на Урале и в полтора раза — в Московской области{1077}. Больше всего хищений совершалось в колхозах{1078}. Уже в конце 1931 — начале 1932 г., по словам председателя одного из сибирских колхозов, ситуацию можно было описать привычным и патологическим термином «эпидемия»: «Эта эпидемия, по-моему, вышла за пределы, когда с ней можно бороться только обычными путями в порядке текущей работы. Буквально нет такого дня, чтобы не случалось 2–3 случаев поимки окрестных крестьян с ворованным хлебом. Под предлогом якобы сбора колосьев выезжают к скирдам, набирают из необмолоченного хлеба и тут же в ближайшем лесу молотят»{1079}.
«Обычные пути» довольно скоро сменились чрезвычайными мерами, когда 7 августа 1932 г. правительство опубликовало страшный указ о защите социалистической собственности, по которому виновного в краже ждали не менее 10 лет тюремного заключения или расстрел{1080}. Согласно недавнему (и, несомненно, еще не завершенному) исследованию, только в первые 5 месяцев после выхода этого закона были осуждены около 55 000 крестьян. Больше 2 000 из них были приговорены к смертной казни, впоследствии примерно половина приговоров была приведена в исполнение{1081}. Судебные власти заявляли, что изначально (в период с августа по ноябрь 1932 г.) этот закон применялся «либерально» и «умеренно», приводя в качестве доказательства данные о том, что подтверждение высших судебных инстанций получили лишь немногим более 50% уголовных дел, возбужденных по пунктам этого указа. Намного суровее применение закона стало в 1933 г., когда обвинение было вынесено в 103 400 случаях; в последующие годы их число сократилось{1082}. Деятельность судебных органов разворачивалась на фоне массового голода и стала вторым наступлением на крестьян, осуществляясь с той же жестокостью и наказанием всех без разбора, как в свое время раскулачивание. Проблема в применении закона (как и практики раскулачивания) заключалась в том, что под его действие мог попасть любой. Как заявил некий Карпенко, житель сибирской деревни, который ранее обвинялся в краже зерна, «если судить меня, так и всех надо судить, потому что все крали хлеб»{1083}. Такие «воры» в соответствии с законом именовались «врагами народа»{1084}. В результате в условиях массового голода изменниками стало большинство жителей деревни.
Голодные крестьяне, чтобы прокормить свои семьи, шли на расхищение социалистической собственности даже под страхом тюрьмы или смертной казни. Согласно статистике, из 20 000 крестьян, задержанных в первые 5 месяцев после вступления закона в силу (7 августа), 15% составляли кулаки, 32% — колхозники и 50% — те, кто еще не вступил в колхозы{1085}. Даже если принять на веру цифру в 15%, кулаки, объявленные главными врагами государства, все же составляли абсолютное меньшинство среди совершавших кражи[104]. В 1932 г. крестьяне часто участвовали в воровстве группами, а в 1933 г. большинство из них уже действовали поодиночке{1086}. Более половины украденной из колхозов собственности составляло неубранное зерно. Эти кражи и были делом «парикмахеров». Они же являлись свидетельством не только того, что основной мотивацией воровства был голод, но и показывали неспособность (или даже нежелание) крестьян полностью собирать весь урожай с колхозных полей{1087}. Единоличники, которые входили в указанные 50% осужденных крестьян, действовали из аналогичных побуждений, поскольку большую часть их имущества и заработка отобрали в виде штрафов либо в процессе проведения непомерных заготовительных кампаний, а в некоторых случаях фактически изъяли в результате их выхода из колхозов после марта 1930 года.
Женщины и дети совершали значительную часть хищений в колхозах. Вполне предсказуемо, что в официальных источниках сообщалось о кулаках, которые якобы стояли за этими действиями и толкали несознательных крестьян на воровство{1088}. Однако для того, чтобы решиться на кражу, хватало голода и отчаяния. В отчетах содержались предположения, что порядка трети от общего количества участников краж могли составлять женщины с детьми{1089}. Например, имел место случай, когда две женщины (у одной из них, 28-летней, было трое детей) получили наказание в виде 10 лет лишения свободы за то, что украли в сумме 4 кг зерна{1090}. Еще две женщины, оставшиеся без мужей, которых объявили кулаками и отправили в ссылку, были осуждены по августовскому закону лишь за то, что срезали верхушки колосьев{1091}. Дети, пойманные на краже, также решались на нее ради своих семей. Вероятно, их участие было обусловлено надеждой, что они привлекут меньше внимания или не понесут столь серьезной ответственности за содеянное. Иногда они действовали по собственному желанию, поскольку им приходилось брать на себя громадную ответственность за свою жизнь или за жизнь своих близких. Так, в двух районах Московской области среди тех, кто был осужден по статьям закона, большинство составляли именно дети{1092}. В некоторых случаях дети, которых впоследствии поймали на краже, притворялись, что собирают грибы, хотя на самом деле воровали зерно из зерноуборочных комбайнов на полях{1093}. Сами колхозы иногда становились сообществом соучастников, когда в них на охрану амбаров ставили детей, стариков, глухих или слепых, чтобы, по всей видимости, облегчить кражи{1094}. В кубанском колхозе «Большевик» в 1932–1933 гг. из-за обвинений в краже была исключена пятая часть его членов. Такой уровень в целом был характерен для всей области, если не для большей части страны{1095}.
Воровство достигло таких масштабов, что крестьяне начали обворовывать друг друга. Согласно донесениям, «массовые хищения собственности» колхозных работников происходили на Нижней Волге, на Северном Кавказе и в других районах страны{1096}. Сообщалось, что многие крестьяне, опасаясь грабежа, страшились оставлять свои дома, даже выходя на работу в поле{1097}. В последние месяцы 1933 г. ситуация ухудшилась настолько, что из разных концов страны стали поступать сообщения о случаях совершения самосудов над грабителями. В одном из таких случаев крестьяне избили двух колхозников за то, что те украли несколько картофелин{1098}. В другой раз члены колхозной администрации и один из колхозников, который, вероятно, мог быть мужем осужденной, поскольку носил ту же фамилию, учинили самосуд над женщиной. Из-за того, что та украла несколько картофелин, они облили ее чернилами и выставили на всеобщее посмешище, а затем заперли в подвале{1099}. Новая моральная экономика превратила крестьян в воров, а голод и дефицит заставили их ополчиться друг на друга из-за корки хлеба.
Во многих районах кражи совершались в тайном сговоре с представителями местных властей, прежде всего колхозного руководства, большинство из которых к тому времени являлись выходцами из крестьян. Власти именовали это местничеством (следованием местным интересам), а в большинстве случаев — вредительством, саботажем или проникновением кулаков в управленческий аппарат. Образование в 1933 г. политотделов МТС и совхозов стало следствием осознания невозможности положиться на местных партийцев{1100}. Несмотря на то что иногда действительно имели место кражи, в период голода местные власти, как и их избиратели, старались сдержать натиск центра, отстоять свои интересы и выжить. Согласно донесению, председатель одного из колхозов заявил своему начальству: «Мы вас не признаем, хлеб — наш, и мы распоряжаемся как хочем»{1101}.[105] В значительной мере саботаж был направлен против чрезмерных и, по сути, невыполнимых требований по заготовкам. Уже в 1931 г. руководители колхозов, противившиеся выполнению заготовок, могли попасть под действие статей 109, 111 и 112 Уголовного кодекса по обвинению в злоупотреблении служебными полномочиями или пренебрежении служебными обязанностями{1102}. Тем не менее в колхозах Украины и Северного Кавказа (как и в других частях страны) местные и районные власти возмущались непомерными обязательствами по госпоставкам{1103}. Так, члены руководства колхоза в Тихорецком районе Северного Кавказа попросту раздали зерно голодающим крестьянам, а затем подделали отчетную статистику{1104}. Председатель колхоза «Трудовик» Костромской области на всеобщем заседании объявил: «План у нас выполнен на пятьдесят процентов, и этого хватит… Все равно на сто процентов не выполнить, а потому от дальнейших заготовок надобно отказаться…»{1105} В Западной области один из коммунистов по фамилии Бонадыкин смело выступил против заготовок, заявив вышестоящим чиновникам: «Посягать на колхозную собственность никому не позволю»{1106}.
Многие из членов колхозного руководства и даже районных чиновников старались дать крестьянам, работавшим в колхозах, хотя бы минимум средств для выживания. В колхозах часто искали способы создания запасов зерна, чтобы обеспечить пропитанием нетрудоспособных жителей (детей и стариков) и отложить часть на черный день{1107}. В октябре 1931 г. правительство издало указ, запрещавший создание запасов до того, как будет выполнена норма по заготовке зерна{1108}. Власти заявляли, что колхозники в первую очередь обеспокоены своим потреблением и «эгоистичными целями» в ущерб поставкам зерна, которое шло на экспорт и на питание для рабочих в городах и для солдат Красной армии{1109}. Уполномоченный Колхозцентра Аристов сетовал осенью 1931 г. на то, что колхозы на Северном Кавказе заботятся о выполнении Госплана по заготовкам только после того, как обеспечат себе достаточно хлеба и корма для скота{1110}. Председатель крымского колхоза «Новый труд» отказался отдать излишки зерна, а вместо этого сформировал запасы в размере 50 пудов на каждых двух жителей колхоза. Его поступок расценили как саботаж{1111}. Власти относили любую попытку создания подобных резервов к тому, что они называли «капиталоманией»{1112}, видя в подобных действиях саботаж или ухищрения для защиты интересов крестьян, а значит — антиправительственную деятельность.
Чиновники утверждали, что «кое-где проводники кулацкой идеологии, играя на частнособственнических инстинктах отсталых элементов, пытаются осуществить кулацкий лозунг: “Сначала хлеб себе, а потом государству”»{1113}. Предполагалось, что кулаки, стремясь подорвать систему изнутри, пропагандируя приоритетность выживания крестьян, проникали в колхозы и руководящие органы. По заявлениям правительства, на Северном Кавказе, на Украине и особенно на Кубани, а также в других частях страны местный и районный чиновничий аппарат «сращивался с кулачеством», распространяя разговоры о нехватке зерна и продовольственных затруднениях{1114}. Подобное «сращивание» послужило причиной массовых чисток в местных органах самоуправления в 1932 и 1933 гг.{1115} В колхозах действительно использовался целый ряд уловок, чтобы сохранить часть зерна. В некоторых случаях им удавалось удержать некоторую долю излишков с помощью поддельных отчетов или заниженных оценок ожидаемого урожая{1116}. Иной раз в ход шли бухгалтерские хитрости, когда делали два комплекта документов или просто не записывали часть активов{1117}. Поступали официальные жалобы, что административные работники колхозов завышают или фальсифицируют размеры выплат на трудодни, вписывая так называемые мертвые души, чтобы увеличить нормы потребления, или применяя метод распределения прибыли «по едокам», обеспечивающий минимальные средства к существованию{1118}. Также в колхозах могли в обход закона разрешить рыночную торговлю до того, как выполнены все нормы по заготовкам{1119}. Иногда руководство просто-напросто раздавало зерно голодающим, тем самым становясь участником того, что власти именовали «разбазариванием зерна»{1120}.
Уловки и жульничество имели место не только в колхозах — то же самое происходило на элеваторах и железнодорожных станциях, куда свозилось зерно для государства. И колхозники, и единоличники иногда преуспевали в получении фальшивых документов, подтверждающих, что они выполнили обязательства по поставкам зерна{1121}. Также поступали донесения о манипуляциях с объемами, о зерне, спрятанном в двойном дне вагонов (предположительно для тех, кто работал на железных дорогах), и даже о пропаже целых вагонов зерна{1122}. Некоторые из них относятся к периоду 1934 и 1935 гг., когда, согласно официальным заявлениям, кражи якобы пошли на спад{1123}. Во всех этих случаях действия местных властей подпадали под категорию предательства, поскольку они ставили «местные интересы» (что часто было эвфемизмом, подразумевающим вопрос выживания крестьян) над государственными{1124}.
С согласия местных властей или без него, в первой половине 1930-х гг. крестьяне продолжали сопротивление проведению госзакупок зерна, однако реже, чем в конце 1920-х гг. Осенью 1930 г. были случаи, когда колхозники ставили условия, на которых хотели бы обменять зерно, например получение промышленных товаров или, гораздо чаще, обеспечение прожиточного минимума{1125}. Крестьяне, как единоличники, так и колхозники, пытались спрятать запасы; иногда на это шли даже целые колхозы{1126}. В 1931 г. в Ольховском районе Нижневолжского края женщины иногда не давали подвезти телеги к зернохранилищам{1127}. В одной из деревень Татарии жители выразили свое отношение к мероприятиям по поставке урожая государству, устроив импровизированную казнь курицы, которую затем оставили висеть, прикрепив к ней записку. Записка гласила: «Она не выполнила норму по яйцам. Она не может производить столько, сколько требует государство»{1128}. По словам российского историка И.Е. Зеленина, в 1932 и 1933 гг. среди крестьян наблюдалось массовое недовольство, особенно в районах Северного Кавказа и Украины. Они отказывались выходить на работу а на собраниях протестовали против норм заготовок{1129}. Как отмечает крупный эксперт по периоду голода В.В. Кондрашин, в то время акты активного сопротивления наблюдались очень редко, что в значительной степени обусловливалось страхом крестьян. Основными, хотя и нечастыми, формами протеста были внезапные нападения на транспорт, перевозящий зерно, повреждение мостов и редкие бунты{1130}. Иногда крестьяне пытались препятствовать доставке зерна к элеваторам. В конце 1935 г. члены колхоза «Челябинск», бывшие партизаны Красной армии, заявили: «Как мы партизаны, как мы много боролись, так мы хлеба государству давать не должны»{1131}. В 1934 г. в Карелии против непомерных квот на собранный урожай протестовали все колхозы Тепло-Огаревского района. В колхозе «Красный Октябрь», в который входило 200 дворов, все единогласно проголосовали против выполнения норм. Собрание продолжалось всю ночь и даже следующий день. Утихомирили жителей только после того, как власти начали производить аресты участников собрания по обвинению в «спекуляции»{1132}. Когда Примерный устав сельскохозяйственной артели 1935 г. был наконец вынесен на обсуждение, крестьяне в одном из колхозов вычеркнули пункты, касающиеся выполнения обязательств перед государством, вероятно, ошибочно посчитав, что Устав представляет собой некое взаимное соглашение{1133}.[106]
Сразу после проведения коллективизации борьба за зерно между государством и деревней приобрела характер противостояния колонизаторов и колонии. Те действия «тихой сапой», как называли их власти, по сути, представляли собой лишь отчаянные попытки людей выжить в разгар голода. Иногда они находили поддержку у местных функционеров, чьи поступки были продиктованы как стремлением выразить протест, так и собственными естественными интересами. Ответом правительства стали массовые репрессии, которые могли сравниться по масштабу с периодом раскулачивания. ГУЛаг был переполнен толпами арестованных крестьян и местных управленцев. Репрессии оказались настолько жестокими, что в 1935 г. власти провели несколько амнистий, чтобы хоть как-то компенсировать колоссальный ущерб, который нанесли поголовные аресты того времени{1134}. Борьба крестьян за свою жизнь и плоды своего труда приобрела черты традиционных стратегий выживания. Падение трудовой дисциплины, повсеместное хищение социалистической собственности, и особенно воровство у самих крестьян, служили тревожными признаками деградации культуры и ценностей, вызванной формированием нового порядка.
Эпилог: самозащита и саморазрушение
Общинные нормы толкали крестьян на сопротивление и после окончания коллективизации. По мере того как деревню покидали городские представители советской власти, крестьяне стали бороться не только с государством, но и друг с другом. Предметами разногласий становились вопросы справедливости, мести и экономического самосохранения. Колхоз, как ранее сельская община, превратился в арену внутренних конфликтов и противоречий. Возможно, именно это и имели в виду власти, когда предостерегали от «идеализации» колхозов и напоминали о постоянно витавших в деревне кулацких настроениях. Предполагалось, что с «ликвидацией кулака как класса» исчезнут и социально-экономические причины классовой борьбы. Однако дефицитная экономика не только стимулировала рост неравенства внутри колхозов и между ними — она стала причиной жестокой конкуренции за средства существования. В суровых условиях нехватки ресурсов община ополчилась на своих же членов, делая изгоями не только тех, кто нарушил нормы коллективизма и справедливости, но и тех, чей образ жизни мог быть истолкован как странный, чужой или маргинальный. Новый колхозный порядок формировался на фоне попыток самозащиты и тенденции к саморазрушению крестьянской общины.
Принципы коллективизации по-прежнему действовали в селе на протяжении 1930-х гг. Активистов из числа крестьян все так же презирали и ненавидели за нарушение идеалов коллективизма. Те, кто непосредственно принимал участие в коллективизации и раскулачивании, часто жили в окружении враждебных соседей, помнивших пережитые страдания. Кроме того, оставалась часть лишенных собственности кулаков, которые все еще жили в деревне или неподалеку от нее, являясь, по мнению правительства, источником постоянных проблем («агитаторами»){1135}. Термины «колхозник» и «коммунар» могли быть и ругательствами, в зависимости от того, кто их произносил{1136}. В прессе в тот период появились сообщения о случаях мести и клеветы, мишенью которых становились активные сторонники коллективизации{1137}. Один из активистов в 1928 г. был ответственным за мероприятия по преследованию кулачества. Кулаки тогда избили его и убили его брата. Сам он подвергался постоянным нападкам соседей, а в 1931 г., по иронии судьбы, был вынужден платить налог как кулак. Как сообщается, отец одного из осужденных в 1928 г. кулаков использовал свою дружбу с председателем сельсовета, чтобы разоблачить бывшего активиста{1138}. В другом случае селькорка обвинила местных партработников в связи с кулаками и даже в преступных действиях. В конце концов, суд выяснил, что она была дочерью исключенного члена колхоза и любовницей одного из раскулаченных, а местные партработники как раз и были теми активистами, кто проводил эти репрессивные мероприятия{1139}. В подобных ситуациях крестьяне не только искали способ отомстить обидчикам, но и использовали для этого те же методы, что применяли их угнетатели. В течение первой половины 1930-х гг. наряду со случаями настоящих, на первый взгляд, преступлений прессу наводнили сотни доносов от крестьян о проникновении кулаков в руководящие органы, о случаях саботажа и прочей подрывной деятельности{1140}. Публичные разоблачения официальных лиц и фальсифицированные доносы к 1931 г. стали, пожалуй, основными в практике сельсудов, в большинстве областей страны составляя от 20 до 30% всех дел о клевете и оскорблениях{1141}. В случаях таких доносов было практически невозможно докопаться до истины. Истина в постколлективизационном селе являлась столь же относительным понятием, как и класс. А пока продолжаются исследования деятельности местных сельсудов и разбор обвинительных писем, можно предположить, что риторика правительства стала для крестьян по обе стороны баррикад эффективным средством ведения внутренней борьбы. В период коллективизации давние обиды и постоянные трения становились причиной доносов даже на членов собственной семьи.
Однако гонениям подвергались не только те, кто проявил себя в период коллективизации как активный ее сторонник. Новые активисты, часто молодые женщины, которые предпочитали общине новый порядок, могли также ощутить на себе враждебность соседей из-за нарушения устоев. К выдающимся работникам, ударникам, а позже стахановцам, зачастую относились как к штрейкбрехерам, которые стремятся превзойти соседей и выслужиться перед начальством, часто ради материального вознаграждения, но иногда и ради краткой похвалы, по зову долга или веры. Понятие «ударник» в некоторых случаях стало заменой уничижительного термина «бедняк». Так, например, по словам одного из работников политотдела МТС на Кубани, «…одна колхозница со слезами жаловалась представителю политотдела, что ее обижают, называя ударницей. Она уверяла, что работает добросовестно, а ее почему-то оскорбляют, присваивая ей звание ударницы. Она угрожала бросить работу, если не прекратятся эти обиды»{1142}.
В другом случае одного молодого крестьянина назвали «тайным ударником» за то, что он не хотел, чтобы кто-либо знал о его положении и трудовом рвении{1143}. Женщины-активистки особенно часто становились объектом гнева общины, испытывая на себе все его проявления — от словесных проклятий до поджога домов и убийств. Как сообщалось в одной из местных газет на Нижней Волге в 1934 г., женщин-активисток часто оскорбляли мужья, которым «было стыдно» за деятельность их жен. Также распространялись слухи о том, что женщины-ударницы, которым приходилось во время сезонных работ спать далеко в полях, вступали в беспорядочные связи{1144}. В середине 1930-х гг. женщины-стахановки, работавшие в колхозах, часто подвергались гонениям, избиению и даже сексуальному насилию со стороны родственников и других колхозников, которых возмущала их активная работа{1145}. Женщины в таких случаях рисковали вдвойне: они нарушали законы деревни, не только разрушая связь со своей общиной, но и выходя за рамки подчиненной роли, исполнения которой ожидали от них другие крестьяне.
Так же как выход за установленные рамки мог подвергнуть опасности жизнь активных членов колхоза и посеять разлад между соседями, применение различных форм наказания могло подорвать нормы общины. Например, на Кубани в колхозах разгорались скандалы, когда крестьяне видели свои фамилии на «доске позора», куда их вписывали за плохие показатели в работе. Здесь жители жаловались, что такая практика разрушает добрососедские отношения{1146}. Точно так же в некоторых общинах крестьяне продолжали защищать и поддерживать тех, кого ранее обвинили в кулачестве. Далеко не редко случались побеги из специальных поселений, куда ссылали кулаков. Только в период с сентября по ноябрь 1931 г. было совершено 37 000 побегов, многие из которых закончились «трагедией»{1147}. По данным за 1932 г., было зафиксировано 207 010 побегов. И в последующие два года — 1933-й и 1934-й — этот показатель оставался достаточно высоким, составив 215 856 и 87 617 случаев соответственно{1148}. Многие беглецы пытались добраться до родной деревни{1149}. В прессе иногда появлялись сообщения о вернувшихся кулаках, обвинявшихся в воровстве; им выносили новый приговор или возвращали их в места прежней ссылки{1150}. Бывшие соседи часто старались предоставить им убежище и пропитание, храня в тайне новость об их возвращении и тем самым подвергая себя огромному риску{1151}. В других ситуациях крестьяне выступали в защиту своих соседей, несправедливо обвиненных в кулачестве и подвергавшихся угрозе исключения из колхоза{1152}. Даже в условиях кардинальных изменений в обществе чувство единства села простиралось далеко за пределы солидарности перед лицом ужасов коллективизации. Будь то похвалы или выговоры, принципы нового порядка, которые могли столкнуть соседей друг с другом, возвысить или принизить кого-либо за счет позора остальных, вызывали гнев крестьян. Они применяли как активные, так и защитные меры, с целью установить некое подобие контроля над внутренней динамикой сельской жизни.
Попытки поддержания единства и общности могли перейти в поиск единообразия и сплоченности на основе выравнивания имущественного положения в условиях дефицитной экономики. Расслоение внутри самой деревни стало очевидным, когда крестьяне, которым уже не нужно было противостоять ежедневным вторжениям и постоянному прямому насилию со стороны общего врага, стали бороться за выживание, сталкиваясь со все новыми трудностями. Обеспечение внутреннего единства, которое всегда было присуще селу и небольшим общинам, могло перерасти в погоню за единообразием, когда крестьяне выступали против тех односельчан, которые, так или иначе, отличались от остальных. Слой чужаков и маргиналов особенно выделялся среди жертв репрессий в период, последовавший за кампанией по коллективизации. К ним традиционно относились с подозрением и пренебрежением, однако преследованиям подвергали только во время серьезных социальных потрясений{1153}. «Бывшие люди» — те, кто в общественном сознании был тесно связан с дореволюционным режимом, например помещики, торговцы, лавочники, духовенство, деревенские и волостные старосты, царские офицеры и полицейские, — подвергались свирепым нападкам как сверху, так, предположительно, и снизу. Группы общества, относившиеся к «бывшим людям», служили традиционными объектами неприязни со стороны крестьян. В условиях голода и разорения именно среди них начинали искать виновных и могли преследовать их, применяя к ним те же приемы, что и к активистам в годы коллективизации{1154}. Другие категории «отщепенцев» или близких к ним, как, например, сезонные рабочие, ремесленники и представители сельской интеллигенции, в то время также становились жертвами гонений. Им были доступны внешние источники заработка, право на владение земельным участком и прочие привилегии от колхоза, если они сами или члены их семей в нем состояли. В то же время к ним не предъявлялись требования по выполнению норм труда, как к их соседям. В условиях дефицитной экономики эти мнимые привилегии в глазах общины легко могли возвысить такие семьи над другими. Они казались насмешкой над принципами справедливости и равенства по отношению к голодающим крестьянам и нарушением норм новой моральной экономики. По логике общины, эти люди не вносили своего вклада в деятельность колхоза, однако поглощали имеющиеся скудные ресурсы наравне с остальными работниками{1155}. По тому же принципу хозяйства, отнесенные к маргинальным по экономическим или социальным признакам, должны были понести наказание за то, что не выполняли свою часть обязательств перед колхозом, расходуя при этом дефицитные ресурсы. Бедные хозяйства, которые вели одинокие женщины, жены солдат, призванных на военную службу вдовы, старики или инвалиды, часто становились объектами преследования на местном уровне, однако высшие инстанции обычно смягчали их последствия. Несмотря на то что во многих колхозах все еще пытались создавать запасы для нетрудоспособного населения всех категорий{1156}, представляется, что большинство прежних общинных методов поддержки тех, кто не в состоянии обеспечить себя, отмирало вместе с преобразованием села. Теперь слабые и нетрудоспособные его жители были живым нарушением принципов новой моральной экономики{1157}.
Официально отщепенцами при новом коллективном строе признавались те, кто остался за рамками колхозов, — единоличники и частные фермеры. Для правительства они равнялись кулакам или, в лучшем случае, подкулачникам. Отношение же к ним колхозников было куда более сложным. Иногда они, как и вернувшиеся кулаки, оставались членами общины. Зачастую только один член семьи вступал в колхоз, чего было достаточно для сохранения большинства привилегий, которые это членство давало. Такой крестьянин являлся членом не только общины, но и семьи. Некоторые использовали практику временного, сезонного членства в колхозе, чтобы избежать уплаты налогов, которые частные хозяйства должны были платить в определенные периоды года{1158}. В других случаях подобные уловки вкупе с угрожающим состоянием местной и национальной экономики заставляли колхозы превращаться в настоящие крепости, чтобы минимизировать тяготы неблагоприятных периодов и поддерживать определенный уровень жизни своих членов. В таких условиях отношения между теми, кто входил в колхоз, и теми, кто оставался за его пределами, становились враждебными. В ряде случаев, особенно во время голода, руководство колхоза могло отказать крестьянам в прошении о вступлении или выходе из него{1159}. Иной раз к новым членам предъявлялись более обременительные требования, что осуждалось в Москве. В Центрально-Черноземной области, на Средней Волге, в Сибири и в других областях бывали случаи, когда крестьянам отказывали в приеме в колхоз из-за того, что у них не было инвентаря, либо требовали, чтобы до вступления они купили лошадь{1160}. Единоличники оказались зажаты между правительственными и колхозными претензиями. В коллективизированной деревне позиция единоличника была чуждой и государству, и, зачастую, членам колхоза. В условиях нового порядка в деревне принцип равенства сталкивался с колхозными нормами коллективизма, которые в действительности были не более чем утопией и попыткой внешних сил расколоть общину, выделив в ней различные группы крестьян. Центробежные и центростремительные силы, действовавшие на новую колхозную общину, вступали в скорее кажущееся, нежели реальное противоречие, поскольку влияние этих сил, соответственно либо укрепляющее, либо ослабляющее связи внутри нее, проистекало из схожих источников и имело аналогичные последствия. Травмы, нанесенные коллективизацией деревне, — отчаяние, вызванное голодом, борьба за скудные материальные ресурсы и жестокость, которую несло это время, — обусловили использование общиной совокупности методов сопротивления, основывавшихся на стратегиях самозащиты и тенденции к саморазрушению. Эти стратегии имели своей целью выживание и движение к единообразию, которое не могло быть достигнуто. Как и община доколлективизационного периода, новая община не стала воплощением сплоченности, эгалитаризма и обезличенности. Внутреннее и внешнее давление на колхоз привело к формированию ее новых социально-политических контуров и новых форм стратификации. В ходе реформирования общины в руководстве колхозов шли процессы формирования новых, часто обновляющихся элит, в которые входили группы лиц, отличающиеся по своим навыкам, уровню доходов, количеству членов семьи, ее связям и т. д. На фоне формирования этой иерархии шло развитие внутриобщинных конфликтов, вращавшихся вокруг вопросов самосохранения и равенства. Междоусобица начала 1930-х гг. была вызвана репрессиями и культурным расколом, в то время как другие аспекты крестьянской культуры продолжали способствовать упрочению общинных связей и идеалов, что вылилось в формирование смешанного общества. Память о коллективизации и ее политические аспекты оставались важным фактором эволюции отношений в деревне нового порядка.
Заключение
В преамбуле Примерного устава сельскохозяйственной артели содержится традиционная клятва верности режиму. Члены колхозов обещают «обеспечить полную победу над нуждой и темнотой, над отсталостью мелкого единоличного хозяйства, высокую производительность труда и, таким образом, лучшую жизнь колхозников»{1161}. Последние слова преамбулы являют собой особо впечатляющий пример лояльности: «Колхозный путь, путь социализма есть единственно правильный путь для трудящихся крестьян. Члены артели обязуются укреплять свою артель, трудиться честно, делить колхозные доходы по труду, охранять общественную собственность, беречь колхозное добро, беречь тракторы и машины, установить хороший уход за конем, выполнять задания своего рабоче-крестьянского государства и таким образом сделать свой колхоз большевистским, а всех колхозников зажиточными»{1162}.
[103] «Шахтинское дело» было фиктивным процессом, в ходе которого в 1928 г. группу инженеров и специалистов Донбасса обвинили в саботаже. Оно было использовано как довод в пользу необходимости создания «пролетарского резерва» лояльных режиму специалистов.
[104] См. также: СЮ. 1934. №2. С. 8–11 (здесь утверждается, что 42,5% воров в Северном крае были кулаками, на Средней Волге — 26,7%, на Урале — 20%).
[105] (Он получил 2 года тюрьмы.)
[106] (Чаще крестьяне воспринимали условие «вечного пользования землей» как возврат к крепостному праву.)