Но особенно остро, а подчас и болезненно ощущали свое индивидуальное своеобразие, свою непохожесть на всех остальных людей разного рода изгои и отщепенцы, оказавшиеся за бортом общинного микрокосма и вынужденные скитаться в поисках заработка и хлеба насущного. Таких аутсайдеров и маргиналов в Греции эпохи Великой колонизации, когда чуть ли не вся страна находилась в состоянии непрерывного брожения, было более чем достаточно, хотя по именам нам известны лишь немногие. Наиболее яркой и интересной фигурой среди людей такого типа, бесспорно, должен быть признан уже упоминавшийся раньше Архилох, незаконнорожденный сын паросского гражданина Телесикла, авантюрист, бродяга, профессиональный солдат, возможно, не брезговавший ремеслом наемника, и один из самых замечательных поэтов-лириков этой «лирической эпохи», как иногда называют VII—VI вв. до н. э. Из всего поэтического наследия Архилоха до нас дошло лишь несколько десятков стихотворных фрагментов, как правило, очень коротких, иногда всего в одну-две строки. Но, как говорили древние, «по когтю узнаешь льва». И даже по этой пригоршне бессвязных строчек мы можем сейчас оценить всю мощь поэтического дарования и всю неординарность личности этого так далеко отстоящего от нас во времени человека.
Если Гесиод воплотил в своей личности весьма распространенный и в древности, и в наше время тип индивидуалиста-консерватора или конформиста, старающегося жить в ладу с тем человеческим сообществом, с которым его связала судьба, и ради этого не нарушать общепринятых нравственных норм и обычаев, то Архилох являет собой прямо противоположный тип индивидуалиста-бунтаря, гордого и независимого одиночки, смело бросающего вызов традиционной морали во имя некой совершенно новой системы ценностей. Некокоторые из приписываемых ему стихотворных отрывков явно были рассчитаны на циничный эпатаж «замшелых ретроградов». Такой «пощечиной общественному вкусу», после которой греческая читающая публика еще долго не могла успокоиться, было знаменитое четверостишие Архилоха о брошеном щите:
Бросить щит на поле боя всегда считалось у греков поступком в высшей степени постыдным, недостойным свободного гражданина и воина. Вспомним хотя бы известный рассказ Плутарха о некой спартанке, вручившей щит своему сыну, отправлявшемуся на войну, со словами: «Или с ним, или на нем». Архилох не побоялся открыто и дерзко издеваться над этой неписаной нормой героического кодекса чести, восходящего к Гомеру и унаследованного от него классическим греческим полисом.
Если главным стимулом, движущим поступками эпического героя, было, как мы уже знаем, чувство стыда перед соплеменниками и перед самим собой, то Архилох, видимо, вполне сознательно выставляет в своих стихах на общее обозрение свое бесстыдство. Вот еще несколько характерных образчиков его граничащей с цинизмом откровенности:
или
и еще
В последнем отрывке, как и в четверостишии о щите, ясно слышится отголосок полемики с гомеровскими представлениями о вечной славе, ожидающей за гробом героев, сложивших свои головы на поле брани.
Недаром Архилох считался в древности родоначальником, с одной бороны, самой злой и беспощадной поэтической сатиры (ему приписывали изобретение ямба — основного стихотворного размера, использовавшегося в сатирической поэзии), с другой же, предельно откровенной эротической лирики. Сам он никогда не скрывал ни свою озлобленность, ни свой неудержимый сексуальный темперамент.
Вот лишь два отрывка, характеризующих эти две грани его натуры и его таланта:
Было бы, однако, ошибкой на основании этих и других подобных им строк видеть в Архилохе совершенно стихийную натуру, какое-то игралище страстей, человека, живущего лишь своими инстинктами, лишенного твердых жизненных принципов и нравственных устоев, Не был он, конечно, и просто «отбросом общества», античным люмпеном, личностью, абсолютно асоциальной. Несмотря на издевки над условными штампами гомеровской военной этики, он вполне серьезно относился к своему нелегкому ремеслу солдата и, судя по таким фрагментам, как приведенное выше двустишие о копье, был очень горд своей профессией. Встречаются среди его стихов и строки, исполненные подлинного гражданского пафоса, как, например, обращение к согражданам с призывом не падать духом и стойко встретить весть о гибели во время бури нескольких паросских кораблей с их экипажами. Наконец, именно Архилох был первым греческим поэтом, которому удалось в звучных стихах сформулировать одно из основополагающих правил подлинно эллинского жизнеотношения — правило благоразумия (σωφροσύνη). Таково его знаменитое обращение к собственному сердцу:
Мы не случайно выбрали среди всего многообразия творческих индивидуальностей, представленного в греческой поэзии архаической эпохи, именно эти две фигуры — Гесиода и Архилоха. Они не только воплощают в себе два полярно противоположных человеческих типа, позволяющих оценить греческое общество этого переломного исторического периода одновременно с двух разных точек зрения. По существу, личности двух великих поэтов могут восприниматься как своего рода персонификации двух разнонаправленных и, казалось бы, противоречивых, но в действительности диалектически взаимосвязанных и дополняющих друг друга духовных начал, которые оба в равной степени стоят у колыбели греческой цивилизации и направляют ее движение по пути исторического прогресса. В немногих словах эти начала могут быть сведены к нескольким парам так называемых «бинарных оппозиций», таких как статика и динамика; приверженность традиции, постоянная оглядка на прошлое и неутолимая жажда нового; замкнутость в тесной скорлупе крестьянского хозяйства, отгороженность от всего остального мира и даже нескрываемая враждебность к нему (для этого типа сознания весьма характерна нелюбовь к морю и мореплаванию, в которой сознается Гесиод) и как говорится, «открытость всем ветрам», постоянная «охота к перемене мест», ощущение себя скорее гражданином мира (космополитом) или, по крайней мере, всей Эллады, нежели какого-то одного маленького полиса или даже деревни — комы; чисто крестьянский прагматизм, бережливость, нередко переходящая в прямую скупость, и артистическая безалаберность, склонность к мотовству; готовность к компромиссам, конформизм, уважение к традиционным для данного человеческого сообщества моральным нормам и правилам приличия и крайняя неуживчивость, бунтарство, неприятие поведенческих стереотипов, диктуемых волей коллектива и общественным мнением, и т. д., и т. п. Едва ли есть надобность объяснять читателю, что каждое из этих двух начал было по-своему полезно и даже необходимо для успешного развития и созревания классической греческой цивилизации. Динамическое начало, воплощенное в личности Архилоха, стимулировало ее постоянное обновление, поддерживало ее в состоянии непрерывного внутреннего напряжения, творческой активности или, выражаясь языком Л. Н. Гумилева, «пассионарности». Тяжеловесная статика и консерватизм греческого крестьянства, воплотившиеся в фигуре Гесиода, действовали как противовес этого неудержимого стремления к новизне, не давая ему перерасти в анархию и хаос и уберегая общество от полного разрыва с материнской почвой традиционной духовности и культуры. Ясно также, что каждое из этих двух начал, взятое изолированно, в отрыве от его диалектической противоположности и доведенное до крайности, до абсурда, рано или поздно должно было привести всю систему к омертвению и гибели. Лишь в постоянном их взаимодействии и хотя бы относительной сбалансированности заключался главный залог конечного исторического успеха великого «греческого эксперимента». Попробуем теперь развить и обосновать эту мысль, используя ряд конкретных фактов, взятых из истории Греции архаического и классического периодов.
Глава 6. Индивид и полис. Между Сциллой тирании и Харибдой деспотии закона
Ранний полис возник как противовес той стихии индивидуализма, которая наложила свой ясно различимый отпечаток на все развитие греческого общества, начиная уже с периода темных веков, хотя особой силы ее напор на устои традиционного общинного коллективизма достиг в эпоху Великой колонизации. Вступая на новый этап своей истории, ознаменованный зарождением цивилизации полисного типа, греки в отличие от народов Востока уже успели в достаточной мере вкусить личной свободы и постарались сохранить ее за собой также и в новых для них условиях раннеклассового общества. Сохранение за каждым индивидом определенного минимума личной свободы было тем основным требованием, которое скорее инстинктивно, нежели осознанно предъявлялось к только еще начавшему складываться государству. Это требование во многом обусловило и выбор самой его формы. Типичная для стран Востока авторитарная форма государства в двух основных ее вариантах деспотической царской власти и жреческой олигархии в Греции первой половины I тыс. до н. э. не прижилась. Она не вышла здесь из своей, так сказать, «экспериментальной стадии», о чем свидетельствует судьба ранне-греческой тирании, к которой нам вскоре еще предстоит вернуться. В обществе свободных собственников, каким в основе своей было греческое общество архаического времени, государство, стоящее вне общества и даже над ним и диктующее ему свою волю, как это было на Востоке, было абсолютно неприемлемо. Здесь нужно было государство совсем иного типа, которое взяло бы на себя, прежде всего, функции посредника и примирителя в отношениях как между отдельными индивидами, так и целыми их группами: классами, сословиями, социальными слоями. Вполне естественно, что в своем основном качестве регулятора всей общественной жизни государство, в представлении греков, должно было обладать властью и силой, далеко превосходящими силу каждого отдельно взятого индивида. Признание безусловного приоритета интересов государства перед интересами личности было основополагающим принципом всех греческих политических учений от крайне олигархических до крайне демократических. Различались лишь конкретные формы и способы реализации этого принципа. Каждый грек хорошо понимал, что только совокупная мощь всех граждан полиса может служить гарантией его личной свободы, и готов был поступиться своими индивидуальными амбициями во имя высшего блага государства.
Лежащая в основе конституции типичного греческого полиса идея «общественного договора» или добровольного согласия и гармонии интересов всех составляющих его индивидов нашла свое прямое выражение уже в самом его архитектурном облике, пространственной организации и планировке. Занимавшие центральную часть города общественные здания и храмы, площадь агоры и твердыня акрополя всем своим величественным ансамблем демонстрировали внутреннее единство полиса и стойкую солидарность его граждан. В то же время со всех сторон окружающие этот ансамбль частные жилые дома воспринимались как символические воплощения свободы и независимости отдельных личностей внутри гражданского коллектива. Каждый дом был резко обособлен от всех остальных и представлял собой замкнутый прямоугольный комплекс практически без фасада, с оштукатуренными голыми стенами, с едва заметным входом (чтобы он не слишком бросался в глаза, его обычно устраивали не с улицы, а со стороны какого-нибудь глухого бокового прохода), с маленькими окошками, прорезанными высоко над землей, под самой крышей. Греческий дом никогда не открывался наружу, а только вовнутрь — туда, где хозяин проводил время с женой и детьми либо в небольшом внутреннем дворике, либо в прохладном портике, защищенном от знойных лучей летнего солнца. Сюда не было доступа посторонним, если только их не приглашал сам хозяин. Древний грек, пожалуй, с еще большим правом, чем современный англичанин, мог бы сказать: «Мой дом — моя крепость».
Другим символом и одновременно гарантией личной свободы гражданина полиса был его земельный надел так же, как и его городской дом, резко обособленный от других таких же наделов, разбросанных по сельской округе города-государства. В некоторых местах, как это было, например, в Херсонесе Таврическом, он обносился даже особой каменной оградой, чтобы каждый видел, что перед ним — частное владение. Полисная община гарантировала каждому своему члену неприкосновенность его личности и имущества, их защиту от всех как внешних, так и внутренних врагов.[59] По свидетельству Аристотеля, в Афинах первый архонт, вступая в должность, прежде всего объявлял через глашатая, что каждому гражданину предоставляется право владеть тем имуществом, которое он имел до начала нового архонтства, и сохранять его до самого его конца. Архонт — древнейшая из всех афинских государственных должностей, и юридическая формула которую сообщает здесь Аристотель, видимо, может считаться одним из самых ранних правовых актов афинского полиса.
Полис защищал не только имущество гражданина, но и его самого от насилия в любых его видах, принудительного захвата и обращения в рабство. Известно, например, что долговая кабала — этот тяжелый внутренний недуг многих раннеклассовых обществ — была широко распространена и в архаической Греции. Однако к началу V в. до н. э. она исчезла почти повсеместно, за исключением лишь некоторых наиболее отсталых областей греческого мира, таких, как Крит. Разумеется, долговое рабство исчезло не само собой, а благодаря специальным мерам, принятым самими полисными государствами для того, чтобы спасти свои гражданские общины от разъедавшей их, как раковая опухоль, язвы ростовщичества. Греческая историческая традиция донесла до нас память о так называемой «сейсахтейе» (букв, «стряхивании бремени») — отмене долгов и ликвидации долговой кабалы, осуществленной Солоном в Афинах в 594 г. до н. э. Но свои Солоны, вероятно, были и во многих других греческих полисах, не только в Афинах. Просто мы о них ничего не знаем.
Законы полиса защищали свободного гражданина от разного рода физических унижений, истязаний и членовредительства.[60] Сравним два свидетельства греческих авторов. В гомеровской «Илиаде» Одиссей, один из ахейских «царей», без всяких церемоний и, видимо, совершенно не заботясь о последствиях своего поступка, избивает на глазах у всего народа крикуна и смутьяна Терсита, человека, как говорится, «без роду без племени». Среди присутствующих при этом ахейцев не находится ни одного человека, который вступился бы за жертву этого, как мы сказали бы теперь, «должностного произвола». Напротив, все смеются над Терситом и криками выказывают свое одобрение этому «новому подвигу» Одиссея. И другой пример, относящийся совсем к иному времени. В так называемой «Псевдоксено-фонтовой Афинской политии», антидемократическом памфлете времен Пелопоннесской войны, автор («Старый олигарх») жалуется, что в Афинах он не может на улице избить слишком дерзкого раба, так как по одежде его невозможно отличить от свободного простолюдина, а избиение человека даже самого простого звания, будь он гражданином или хотя бы метеком (чужеземцем), считалось уголовно наказуемым деянием.[61] Между этими двумя свидетельствами лежит большая временная дистанция продолжительностью более трех столетий. Прогресс в осознании и соблюдении прав человеческой личности очевиден. В демократических Афинах было строго запрещено законом пытать свободного человека, даже если он подозревался в совершении какого-либо преступления. Раба, напротив, подвергали пытке во время допросов в обязательном порядке, ибо считалось, что без столь сильных средств физического воздействия правды от него не добьешься. Даже приговоренного к смерти преступника, если он был свободным человеком, старались отправить на тот свет без лишнего мучительства, самым гуманным способом, например, с помощью чаши с ядом. Большие публичные казни, превращавшиеся в своего рода кровавые спектакли для народа, как это будет позднее в Риме и еще позже в средневековой Европе, в Греции популярностью не пользовались.
Вообще столь актуальная в наше время проблема «прав человека» впервые возникла именно в Греции (в странах Востока она просто никогда не существовала), хотя решалась она в каждом государстве по-разному в зависимости от характера его политического устройства, Уровня социально-экономического развития, культурных традиций и т. п. Исторический опыт древних греков, вобравший в себя всю невероятную пестроту и многообразие форм их культуры и государственности, предлагает нам весьма широкий спектр попыток решения вопроса о соотношении интересов личности и общества, представленного гражданским коллективом полиса. Остановимся, прежде всего, на двух прямо противоположных гранях этого спектра, каковыми, очевидно, могут считаться, с одной стороны, греческая версия режима личной власти, или тирания, с другой же, так называемый «ликургов космос», в течение нескольких столетий существовавший в Спарте В первом из этих двух случаев авторитарная, не считающаяся с нормами и традициями полисного общежития личность подминает под себя коллектив. Во втором случае все обстоит прямо противоположным образом: гражданский коллектив, суверенная воля которого воплощена в не подлежащем обсуждению законе, подчиняет себе личность и, более того, пытается полностью ее в себе растворить.
Сами греки склонны были видеть в тирании прежде всего триумф сильной, неординарной личности, одаренной необыкновенными способностями и настойчиво прокладывающей себе путь к власти, не считаясь ни с какими преградами. В сохраненных греческой исторической традицией биографиях тиранов нашла свое воплощение вообще характерная для греческого менталитета вера в жизненный успех как высшее предназначение человека. В характере типичного тирана, такого, каким его изображает, например, Геродот в целой серии исторических новелл о тиранах старшего поколения, живших в VII—VI вв. до н. э., обращают на себя внимание три основные черты: редкая удачливость, исключительная предприимчивость и изобретательность и ярко выраженная экстравагантность или ненормативность поведения. Все это придает тирану определенное сходство с мифическим или сказочным героем, резко выделяя его среди толпы простых смертных.
В начале жизненного пути тирана удача почти неизменно сопутствует ему, а некоторые обстоятельства его биографии позволяют видеть в нем своего рода избранника богов. Его рождению нередко предшествуют всякого рода чудесные знамения. О его появлении на свет возвещают многозначительные прорицания божества. Едва родившись, он чудесным образом спасается от гибели. Так, например, был спасен младенец Кипсел, будущий тиран Коринфа, спрятанный своей матерью в ларце-кипселе (отсюда будто бы и происходит его имя) и благодаря этому избежавший смерти от рук подосланных к нему убийц. Одним из самых удачливых людей своего времени считался тиран о-ва Самоса Поликрат (вторая половина VI в. до н. э.). О его карьере довольно подробно рассказывает Геродот: «Он заключил договор о дружбе с Амасисом, царем Египта, послал ему дары и получил ответные подарки. Вскоре за тем могущество Поликрата возросло, и слава о нем разнеслась по Ионии и по всей Элладе. Ведь во всех походах ему неизменно сопутствовало счастье. У него был флот в сто 50-весельных кораблей и войско из 1000 стрелков. И с этой военной силой Поликрат разорял без разбора земли друзей и врагов... Так-то Поликрату удалось захватить много островов и много городов на материке...». В дальнейшем, однако, стало ясно, что благосклонность богов к тирану Самоса была всего лишь коварно подстроенной западней. В упоении от своей необычайной удачливости Поликрат совершенно забыл о всякой осторожности. Чтобы еще раз испытать судьбу, он бросил в море самый ценный из своих перстней, и тот вновь вернулся к тирану в брюхе большой рыбы, выловленной у берегов Самоса. За все выпавшее на его долю счастье Поликрат заплатил страшной ценой. Персидский наместник Лидии (западная часть Малой Азии) Оройт заманил его в свою столицу Сарды под предлогом переговоров и, предав мучительной казни, велел распять его тело на кресте. Эта поучительная история, как и многие другие логосы (вставные новеллы) в книге Геродота, должна была служить наглядной иллюстрацией к излюбленной идее великого историка о зависти богов, преследующей всякого выдающегося человека.
Образцом исключительной предприимчивости и хитроумия, вообще свойственных тиранам, тот же Геродот склонен был считать знаменитого правителя Афин Писистрата. В один прекрасный день он предстал перед афинянами, весь израненный, в повозке, запряженной также пораненными мулами, и с помощью этой хитроумной уловки сумел убедить своих простодушных сограждан в том, что его жизни угрожает серьезная опасность, добился, чтобы народ выделил ему в качестве охраны триста человек, вооруженных дубинами, и затем с их помощью захватил акрополь, став таким образом тираном. В другой раз, когда ему вновь пришлось бороться за отнятую у него власть, Писистрат, по словам Геродота, сыграл на суевериях толпы и обставил свое очередное вступление в Афины как своеобразный спектакль: перед ним по улицам города ехала на колеснице высокая и статная женщина в полном вооружении, изображающая саму богиню Афину. Таким способом тирану удалось уверить народ в том, что ему покровительствует верховное божество афинского государства, и доверчивые афиняне вновь признали его своим властителем.
Незаурядность личности тирана проявлялась не только в его способности захватить и удерживать власть над полисом, а в некоторых случаях и передать ее своим наследникам, но и в его манере себя вести. Дворы многих греческих тиранов славились своим блеском и роскошью, в которых они явно пытались соперничать с царями Вавилона, Лидии, Египта и другими восточными владыками. Свои полисы тираны украшали великолепными зданиями храмов. Так, при Писистрате на афинском акрополе был воздвигнут новый большой храм Афины — так называемый Гекатомпедон («Стофутовый»). Привлеченные слухами о чрезвычайной щедрости тиранов, к их дворам стекались со всей Греции прославленные поэты и художники. Репутацией завзятых меценатов пользовались тот же Писистрат, его сыновья Гиппий и Гиппарх и некоторые другие тираны, как архаического периода, так и более позднего времени. Многие тираны не скупились на расходы, устраивая роскошные празднества для народа, хотя издержки на их устройство они покрывали в основном за его же счет. При Писистрате в Афинах впервые начали справлять праздник Великих Дионисий. На одном из этих празднеств в 533 г. до н. э. актер и драматург Феспид поставил первую в истории греческого театра трагедию. Все эти жесты, посредством которых тираны выставляли напоказ свою «царственную щедрость» и необыкновенную широту натуры, несомненно, должны были импонировать народу и окружали их фигуры ореолом почти божественного величия, хотя, поступая таким образом, тираны лишь следовали древней аристократической традиции демонстративного потребления богатства, стремясь показать, что в богатстве, как и в могуществе, им нет равных.
Однако довольно часто тираны поступали как раз наперекор существующим обычаям и традициям, открыто пренебрегая мнением народа, и, бросая вызов общественной морали, совершали иногда экстравагантные, как бы нарочито безрассудные, иногда же просто чудовищные деяния. Так, тиран соседнего с Коринфом города Сикиона Клисфен распорядился заменить древние дорийские названия трех местных фил (родоплеменных объединений граждан) на новые издевательски непристойные прозвища, образованные от греческих слов обозначающих свинью, осла и поросенка. Не ограничившись этим явно вызывающим поступком, Клисфен велел лишить наиболее почитаемого сикионского героя Адраста всех воздававшихся ему почестей и передать их его (по мифу) заклятому врагу Меланиппу, культ которого специально с этой целью был перенесен в Сикион из Фив Беотийских. Не менее, а, может быть, даже и еще более известен своими сумасбродствами коринфский тиран Периандр, сын уже упоминавшегося Кипсела.[62] По свидетельству все того же Геродота, он убил свою жену Мелиссу, а когда ее тень после смерти явилась тирану и посетовала, что терпит на том свете страшный холод, ибо Периандр не позаботился о том, чтобы сжечь вместе с покойницей ее погребальные одежды, он велел своим телохранителям собрать в храме Геры всех коринфских женщин, раздеть их там донага, а одежды их сжечь, после чего тень Мелиссы будто бы наконец успокоилась. Тот же Периандр готов был совершить другое еще более ужасное преступление, если бы не вмешалась судьба. По его приказанию, после того как коринфяне овладели непокорным островом Керкира (совр. Корфу) у входа в Адриатическое море, триста мальчиков из знатных керкирских семей были насильственно схвачены и отправлены морем в Малую Азию в дар лидийскому царю Алиатту, с тем чтобы он их оскопил и использовал в качестве евнухов в своих дворцовых гаремах. Однако по дороге эти несчастные были спасены от грозившей им страшной участи жителями о-ва Самоса. Но, пожалуй, всех остальных греческих тиранов далеко превзошел в своей садистской изобретательности тиран сицилийского города Акраганта Фаларид. Если верить чудовищной молве, он заключал своих жертв в чрево огромного бронзового быка. Затем под брюхом быка разводили большой костер и находившиеся внутри него люди погибали в страшных мучениях. При этом их вопли, вырываясь из глотки быка, превращались в страшный рев, услаждавший слух тирана.
Эти и другие сходные с ними приступы кровавого бешенства, придавшие слову «тирания» тот сугубо негативный смысл, которого первоначально оно, по-видимому, было лишено, могут быть поняты и как вспышки дикого, необузданного нрава узурпатора, сумевшего подчинить народ своей власти, но вместе с тем постоянно ощущавшего непрочность своего положения во главе государства, и просто как стремление любой ценой подавить и парализовать оппозиционные настроения среди граждан. Не исключено, однако, что в этих проявлениях тиранического произвола и насилия был заключен и элемент своего рода художественной стилизации. Поступая таким образом, тираны, возможно, сознательно подражали великим героям древности, которые также не знали удержу в своих страстях и неистовстве и были способны в припадке безумия погубить своих собственных детей, Как это сделал Геракл, или перебить ни в чем не повинные стада скота, подобно Аяксу Теламониду.
Как бы то ни было, всем своим поведением тиран стремился показать, что благосклонные боги и судьба вознесли его так высоко над всеми остальными смертными, что он может совершенно не считаться с принятыми в обществе законами и обычаями и, по выражению Аристотеля, «жить в свое удовольствие». Почти безграничная свобода индивидуального самовыражения, присвоенная одним-единственным человеком, волею судеб оказавшимся на самой вершине государственной пирамиды, имела своей оборотной стороной бесправие массы граждан, составлявших ее основание, бесправие, заметим вдобавок, не только политическое, но и чисто человеческое. Аристотель в «Политике» приводит целый перечень мер, с помощью которых тираны обычно удерживают власть над своими подданными. В число этих мер он включает такие приемы, как «„подрезывать" всех чем-либо выдающихся людей, убирать прочь с дороги всех отличающихся свободным образом мыслей, не дозволять сисситий (т. е. совместных трапез. — Ю. А.), товарищества, воспитания и ничего другого, подобного этому, вообще остерегаться всего того, откуда возникает уверенность в себе и взаимное доверие, не позволять людям заводить школы или какие-нибудь другие собрания с образовательной целью, и вообще устраивать все так, чтобы все оставались по преимуществу незнакомыми друг с другом... Далее нужно, чтобы все люди, пребывающие в городе, постоянно были на виду и проводили свое время перед дверьми своих домов: тогда им очень трудно будет скрывать то, чем они занимаются, да и находясь постоянно на положении рабов они привыкнут быть смирными... Еще нужно стараться устроить дело так, чтобы не оставалось тайной ничто из того, о чем говорит или чем занимается каждый из подданных, держать соглядатаев вроде, например, бывших в Сиракузах „приводительниц" или тех же „подслушивателей", которых всякий раз подсылал Гиерон туда, где происходило какое-нибудь дружеское собрание или встреча; опасаясь таких людей, подданные отвыкают свободно обмениваться мыслями, а если они и станут говорить свободно, то скрыть свои речи им труднее...».
Все эти скрупулезно подобранные философом «рецепты» упрочения и выживания тирании воссоздают столь хорошо знакомую многим из нас по совсем еще недавнему историческому опыту атмосферу тоталитарного, полицейского государства, в котором отдельно взятый индивид насильственно вырван из среды себе подобных, обречен на полную отчужденность и одиночество и в то же время как бы выставлен на всеобщее обозрение, чтобы ни одна деталь его поведения, ни одно сказанное им слово не ускользнуло от всевидящего ока тирана, наблюдающего за каждым через посредство своих осведомителей. Главная цель этой системы тотальной слежки, так, как понимает ее Аристотель, заключается в том, чтобы выявлять и своевременно «подрезывать» всех, кто хоть сколько-нибудь возвышается над общим уровнем, склонен к свободомыслию и, следовательно, представляет собой особую опасность для власти тирана. Типичное для греческого полиса гармоническое равновесие интересов и волеизъявлений, более или менее равноправных человеческих личностей здесь резко нарушено в пользу одного-единственного человека, узурпировавшего как политические, так и человеческие права своих сограждан и превратившего все государство в своего рода придаток к своему непомерно разросшемуся «Я».[63]
Если в тираническом государстве могущество и значимость отдельной, правда, одной-единственной личности намного превышали все допустимые, по греческим понятиям, нормы, то в Спарте они были ограничены и нивелированы так сильно, как, пожалуй, нигде больше в Греции. Спартанцы и сами всячески подчеркивали и пропагандировали свое неприятие тиранической формы правления. При их активном участии были ликвидированы в течение VI в. до н. э. почти все тиранические режимы, существовавшие в различных полисах как материковой, так и островной Греции, в том числе в Коринфе, Сикионе, Афинах, на Самосе и в других местах. Всевластию авторитарного правителя-тирана или деспота (в странах Востока) спартанцы обычно противопоставляли всевластие безличного, но от этого ничуть не менее могущественного закона. Этот излюбленный прием спартанской официозной пропаганды мы встречаем, например, у Геродота, в том месте его «Истории», где он передает, скорее всего, вымышленную беседу, будто бы происходившую в ставке персидского царя Ксеркса перед сражением при Фермопилах. Удивленный тем, что маленькое спартанское войско решилось противостоять его несметным полчищам, заняв Фермопильский проход, Ксеркс обращается за разъяснениями к своему главному «эксперту» по греческим делам спартанскому царю-изгнаннику Демарату, и тот объясняет надменному владыке персов, что за люди спартанцы: «Они свободны, но не во всех отношениях. Есть у них владыка (δεσπότης) — это закон, которого они страшатся гораздо больше, чем твой народ тебя. Веление закона всегда одно и то же: закон запрещает в битве бежать перед любой военной силой врага, но велит, оставаясь в строю, одолеть или самим погибнуть».
В словах Демарата звучит нескрываемая гордость за свой народ и созданное им государство. Спартанцы свободны, ибо над ними нет никакого земного владыки — ни греческого тирана, ни восточного деспота. Тем не менее их свобода не абсолютна: они сами добровольно признают над собой власть некой духовной силы, не имеющей ни имени, ни зримого физического облика, которую они, несмотря на это, страшатся, по словам Демарата, намного больше, чем страшатся Ксеркса его бесчисленные подданные. В отличие от персидского царя, который вместе со всей своей армией, вельможами, телохранителями и палачами является по отношению к каждому из своих подданных силой внешней, спартанский «владыка — закон» находится внутри каждого спартанца, сросшись с самой его личностью, и именно поэтому его веления так непререкаемы, а сама мысль о возможности их нарушения кажется такой ужасной. По существу это то же самое чувство стыда одновременно и перед самим собой, и перед соплеменниками, которое руководило, как мы уже видели, поступками гомеровских героев.
[59] Сам полис также не должен был налагать руку на собственность гражданина, если только он не был приговорен судом к штрафу или конфискации имущества. Свободные граждане греческого полиса, как правило, не платили никаких налогов в государственную казну, хотя наиболее состоятельные из них время от времени брали на себя разного рода повинности (так называемые «литургии»), например, расходы по оснастке боевого корабля или устройству театрального представления. Это считалось их почетной обязанностью и в принципе было делом добровольным. Лишь там, где устанавливалась радикальная форма демократии, как это было в Афинах в конце V—IV вв. до н. э., повинности этого рода распределялись между богатыми гражданами в принудительном порядке. Это считалось их почетной обязанностью и в принципе было делом добровольным. Лишь там, где устанавливалась радикальная форма демократии, как это было в Афинах в конце V—IV вв. до н. э., повинности этого рода распределялись между богатыми гражданами в принудительном порядке.
[60] Как ни странно, но не все согласны с тем, что это, действительно, было большим шагом вперед в развитии общественного правосознания. Так, С. С. Аверинцев писал в своей книге «Поэтика ранневизантийской литературы»: «В полисные времена греки привыкли говорить о подданных персидской державы как о битых холопах; мудрость Востока — это мудрость битых, но бывают времена, когда, по пословице, за битого двух небитых дают. На пространствах старых ближневосточных деспотий был накоплен такой опыт нравственного поведения в условиях укоренившейся политической несвободы, который и не снился греко-римскому миру». Нам думается все же, что тяжкий исторический опыт русского народа, как и всей вообще восточной половины человечества, сконцентрированный в приведенной Аверинцевым пословице, не дает нам никаких оснований для того, чтобы упиваться своим нравственным превосходством над «небитыми» людьми Запада. Как сказал В. Шаламов, «лагерный опыт может быть только отрицательным». Эта мысль вполне приложима и к нравственному опыту, накопленному подданными старых ближневосточных деспотий. Как-никак, но именно греки были первым народом в истории человечества, которому удалось отучить своих начальников пускать в ход кулаки и палки при каждом удобном случае, и этот опыт для нас несравненно более ценен, чем опыт строителей пирамид и зиккуратов.
[61] «В Лакедемоне мой раб боялся бы тебя», — с горечью замечает автор памфлета. В Спарте, по сообщениям некоторых источников, рабы-илоты носили одежду, сшитую из собачьих шкур, по которой их можно было сразу отличить от свободных людей.
[62] Согласно другой версии легендарной традиции, Периандр считался одним из так называемых «семи мудрецов», что никак не вяжется с сохраненным Геродотом образом полубезумного жестокого деспота.
[63] Правда, в этом же разделе «Политики» Аристотель признает, что ему известна и другая, более умеренная форма тирании, при которой тиран является в глазах своих подданных скорее домоправителем и опекуном, чем насильником и грабителем, ведет скромный образ жизни, не позволяет себе никаких излишеств и даже выказывает должное уважение законам полиса и избранным народом должностным лицам. Так, Писистрат, по его словам, однажды добровольно предстал перед судом Ареопага, а Клисфен Сикионский увенчал венком судью, который отказался признать его победителем на играх. Все эти красивые жесты были, однако, не более чем проформой, и даже при сохранении традиционных государственных учреждений, как это было, по-видимому, в Афинах при Писистрате или много позже в Сиракузах при Дионисии Старшем, все хорошо знали, в чьих руках находится реальная власть над полисом.