Итак, едучи верхом, пружина хорошего расположения пожалась, и ящики выскочили все. В том числе и ваш ящик. Потом стали убираться понемногу, а ваш ящик, Бог знает по какому праву, выскочил весь, — стал поперек в коридоре и загородил всю дорогу. Так что весьма долго я им одним занимался и всё ехал и мысленно писал вам предлинное письмо. Но, приехав домой, в коридор надо было пропустить новые штуки, именно вопрос о том, как рассудить подравшегося мужика с женой, вопрос о покупке лесу и т. п., и эти вопросы самым грубым манером полезли напролом в коридор. Ежели бы я не успел запрятать в свое место ваш ящик, они бы сломали его. Одним словом, в этот же день я начал писать вам письмо, но уж не писалось, и я так и бросил его.
На ваше письмо я не отвечал тотчас же, потому что сам думал скоро быть в Петербурге, и теперь думаю, но всё откладывается, и уж мне становится совестно. Сестре нужно было ехать в Москву, и я поехал с ней. За границу она зимой не должна ехать, в Петербург тоже; поэтому и я остаюсь в России эту зиму, но в Петербург приеду очень скоро. Много и много хочется поговорить с вами. Вы спрашиваете у меня совета успокоительного; а я к вам приеду за этим, и оба мы не найдем, чего ищем. Вечная тревога, труд, борьба, лишения — это необходимые условия, из которых не должен сметь думать выдти хоть на секунду ни один человек. Только честная тревога, борьба и труд, основанные на любви, есть то, что называют счастьем. — Да что счастие — глупое слово; несчастье, а хорошо; а бесчестная тревога, основанная на любви к себе — это, — несчастье. Вот вам в самой сжатой форме перемена во взгляде на жизнь, происшедшая во мне в последнее время. Мне смешно вспомнить, как я думывал и как вы, кажется, думаете, что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаянья, без путаницы жить себе потихоньку и делать не торопясь, акуратно всё только хорошее. Смешно! Нельзя, бабушка. Всё равно, как нельзя, не двигаясь, не делая моциона, быть здоровым. Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость. От этого-то дурная сторона нашей души и желает спокойствия, не предчувствуя, что достижение его сопряжено с потерей всего, что есть в нас прекрасного, не человеческого, а оттуда.
Вот вам и проповедь, бабушка. Да нет, это я написал очень не шутя. И чем больше думаю, тем больше вижу, что это так.
Прощайте, от души жму вашу руку и всех ваших, которых надеюсь увидеть дня через два. Скажите Катерине Николаевне,4 что В. Иславин5 женится на Кирьяковой какой-то.
Впервые опубликовано в ПТ, стр. 91—94. Письмо датируется 18— 20? октября 1857 г., так как оно, судя по содержанию, написано из Москвы, куда Толстой приехал 17-го и откуда выехал в Петербург 21-го.
1 Под «последним письмом» Толстой разумеет письмо А. А. Толстой от 7 октября 1857 г.
2 Толстой отвечает здесь на письмо А. А. Толстой от 29 августа.
3 [с птичьего полета]
4 Е. Н. Шостак.
5 Владимир Александрович Иславин (1810—1895), был женат на Юлии Михайловне Кирьяковой (1840?—1919?). О них см. т. 59, стр. 33.
94. В. П. Боткину и И. С. Тургеневу.
1857 г. Октября 21 — ноября 1. Москва.
Здравствуйте, дорогой Василий Петрович. Я думаю, вы сердитесь на меня, да и поделом. Пока я знал, что вы в Fécamps1 и Aix les-Bains,2 я мог писать вам, но то от лени, то от деятельности откладывал, одним словом — виноват. Зато последнее время, месяца 2, которые я провел в деревне, дня не проходило, чтобы я не досадывал на себя за то, что потерял вас из виду и не думал о вас. Вчера от милейшего Фета узнал ваш адрес и пишу. Еще больше чем адресу обрадовался я тому, что вам лучше. Только не уходите себя опять в Риме излишней деятельностью и волнением. В том настроении, в котором я вас видел и которое настоящее ваше настроение, я воображаю, как Рим вас будет волновать и счастливить. Вы, должно быть, знаете про меня от Тург[енева] до моего отъезда из милого Бадена. Почти не останавливаясь и не выздоровевши, я приехал домой. Невольно всю дорогу я строил планы будущей жизни из нового положения сестры3 и приезда брата Ник[оленьки]. И хоть знал вперед, что меня ожидает разочарованье, такую придумал себе невольно далекую от действительности прекрасную жизнь, что действительность4 больно подействовала на меня. Братьев я почти не видал, они уехали в Курск на охоту, а сестра с провинциальными тетушками, знакомыми и привычками, больная, слабая и закованная в этот провинциализм и свою болезнь, подействовала на меня ужасно тяжело. Про отвращение, возбужденное во мне Россией, мне страшно рассказывать. Дела по имению, в котором еще прошлого года я начал освобождение, шли и плохо и главное остановились, так что требовали личного труда — идти вперед по начатой дороге или всё бросить. Здоровье сестры и воспитанье детей требовало поездки в Москву.
<Уж не раз мне случалось в жизни натыкаться на тяжелую действительность и выбирать, карабкаться вверх по этой грязи или идти в обход, и всегда я выбирал обход: философия (не изучаемая, а своя нелепая, вытекающая из настоящей душевной потребности), религия такая же и искусство, последнее время, вот были мои обходы. Я попробовал, и теперь тоже, сказать себе, что я поэт и что мне есть другая деятельность, и махнуть на всё рукой; но в этот раз, потому ли, что я старше, или что дела предстоящие были серьезнее, или сила воображения ослабела, только я не мог, как прежде бывало, вспорхнуть над жизнью, и с ужасом увидал, что вся эта тяжелая, нелепая и нечестная действительность не случайность, не досадное приключение именно со мной одним, а необходимой закон жизни. Грустно мне было расстаться с мечтой о спокойном и честном счастии, без путаницы, труда, ошибок, начинаний, раскаяний, недовольства собой и другими; но я, славу Богу, искрен[но] убедился в том, что спокойствие и чистота, которую мы ищем в жизни, не про нас; что одно законное счастие есть честный труд и преодоленное препятствие. Очень мне было тяжело долгое время в деревне — прошла молодость! — Но положение дел и сестры было такое, что я почувствовал себя подпоркой такой, что, ежели я буду плохо стоять, то упадет и кое-что, что лежит на мне. Это заставило меня действовать и жить; сначала я увлекся движеньем; а потом втянулся, увидал результаты, предвидел другие, и стало хорошо; хотя изредко и жалко прошлой молодости. В деревне я хлопотал месяца 3, и теперь там хорошо, одним словом, так, что будь завтра освобождение, я не поеду в деревню, и там ничего не переменится. Крестьяне платят мне за землю, а свою я обрабатываю вольными. Кроме того, я затеял большое предприятие с казной касательно лесов, которое очень занимает меня.5 Кроме того — главное — с сестрой сначала нам было неловко, взгляды наши> —
Наши взгляды с сестрой были слишком различны и мы отталкивали друг друга; но надо было жить вместе и теперь кончилось тем, что нам тяжело врозь друг от друга. Я сделал уступки, она сделала уступки, каждый благодарен за сделанные уступки и готов с своей стороны сделать новые. Стоило только начать, а теперь пошло отлично. Так что когда мы вместе, нам всё хочется улыбаться, чувствуется что-то приятное, невысказанное между нами. И это невысказанное есть благодарность друг к другу и то, что любим друг друга больше, чем ожидали. Мы живем вот уже около месяца с ней вдвоем в Москве6 и ожидаем с каждым днем детей и тетушку,7 которых, должно быть, задерживает Ока.8 3-го дня я приехал из Петербурга, куда ездил дня на 4.9 Дружинин был болен, теперь сидит на режиме и поправляется. Анненков весел, здоров, всё так же умен, уклончив и еще с большим жаром, чем прежде, ловит современность во всем, боясь отстать от нее. Действительно, плохо ему будет, ежели он отстанет от нее. Это одно, в непогрешимость чего он верует. Дружинин также умен, спокоен и тверд в своих убеждениях. Я всё не заставал его и видел последним из всех наших общих знакомых. После Некрасовского10 и Ковалевского мрака,11 Анненковской туманной подвижности и разных политических непрочувствованных излияний я отдохнул у Дружинина. Вообще надо вам сказать, новое направление литературы сделало то, что все наши старые знакомые и ваш покорный слуга сами не знают, что они такое, и имеют вид оплеванных. Некрасов плачет о контракте нашем,12 Панаев тоже, сами уж и не думают писать, сыплят золото Мельникову13 и Салтыкову14 и всё тщетно. Анненков проводит вечера у Салтыкова и т. д. Островской говорит, что его поймут через 700 лет, Писемский15 тоже, Гончаров в уголке потихоньку приглашает избранных послушать его роман;16 а Майков17 ужасно презирает толпу; Вульф18 покупает акции, а не долю Современника; Щедрин, Мельников, Гр. Н. С. Толстой19 и прежде писали, не перечитывая, теперь пишут по два слова вдруг и еще диктуют и всё мало. — Салтыков даже объяснил мне, что для изящной литературы теперь прошло время (и не для России теперь, а вообще), что во всей Европе Гомера и Гёте перечитывать не будут больше. Ведь всё это смешно, а ошалеешь, как вдруг весь свет вас уверяет, что небо черное, когда вы его видите голубым, и невольно подумаешь, хорошо ли сам видишь. Дружинин непоколебим. Про себя могу сказать, что я тоже не изменил своего взгляда, но у меня в том меньше заслуги. Слава Богу, я не послушал Тургенева, который доказывал мне, что литератор должен быть только литератор.20 Это было не в моей натуре. Нельзя из литературы сделать костыль, хлыстик, пожалуй, как говорил В. Скот. Каково бы было мое положение, когда бы, как теперь, подшибли этот костыль. Наша литература, т. е. поэзия, есть, если не противузаконное, то ненормальное явление (мы, помнится, спорили с вами об этом) и поэтому построить на нем всю жизнь — противузаконно. Тургенев, я думаю, с вами; поэтому вы прочтите ему это письмо. Известие о том, что вы остаетесь в Риме, любезный Иван Сергеевич, огорчило ваших друзей и очень и дало повод вашим недрузьям, уверяя, что они вас очень любят, осуждать вас в слабости и легкомысленности характера. Ни одного человека я не встречал, который бы не уверял или не считал нужным уверять, что он вас очень любит, но вместе с тем не осуждал бы вас. Писемской говорил, что написал вам ругательное письмо.21 К. Аксаков говорит, что я напишу ему то, что он сейчас приедет, и т. п. Мне грустно, что вас нет теперь и для меня и для литературы, которую бы вы влиянием своим успокоили бы, и для дел по вашим именьям, которые, говорят, в худом положеньи. Вспомнить хорошенько, я, кажется, тоже позволял себе осуждать вас, но мало. С сестрой только я в волю распространяюсь о вас. В сущности же, руку на сердце, скажу то, что говорю большей частью, когда речь о вас, и то, что думаю в спокойном состоянии: в чужую душу не влезешь. Нет такой странной жизни, которая бы не имела своей законности и объясненья, которого не приищешь, покуда она не пройдет. Для вашей же жизни есть объясненье. Привезите из Рима книгу, которую вы должны еще написать и которую ждут от вас те, которые вас понимают, и тогда всё будет ясно. Ежели вы верите в мою дружбу к вам, напишите мне, как можете искреннее, что вы делаете? что думаете? зачем вы остались? Эти вопросы сильно мучают меня. И даже по этому случаю гончие собаки подняли у меня под черепом мысль, которую гоняют с месяц. — Получили ли вы мое длинное письмо в Fécamps?22 Много бы хотелось еще написать и вам и вам, но надо ехать. Как, я думаю, хорошо вы устроились в Риме, как мне завидно иногда. Мы с сестрой поедем с первым пароходом весной. Я думаю, сначала в Италию.23
1 Ноября.
Я вырвал тут листик в начале, которой при перечтении показался мне совсем некстати.24 Извините за эту путаницу. Всё лучше, чем ничего не написать, а переписать едва ли успел бы.
Впервые опубликовано в ТПТ, 4, стр. 39—40 и 41—44 в виде двух отдельных писем (первое кончается словами: «требовало поездки в Москву»). Часть письма, заключенная в ломаные скобки, которая не была послана Боткину, полностью публикуется впервые. Отрывок опубликован в книге: Н. Родионов, «Москва в жизни и творчестве Л. Н. Толстого», изд. «Московский рабочий», М. 1948, стр. 21. Судя по записи в Дневнике (т. 47, стр. 160), Фет заходил к Толстому 20 октября. Следовательно, письмо было, как это видно из его текста, написано на следующий день — 21 октября. По возвращении Толстого из Петербурга в Москву 1 ноября он перечитал письмо, вырвал листок и сделал приписку.
1 Фекан — морские купанья около городка того же названия в департаменте Нижней Сены, на берегу Ла-Манша.
2 [Экс-ле-Бен] — город во французском департаменте Савойи, знаменитый своими минеральными источниками.
3 М. Н. Толстая разошлась со своим мужем.
4 Слова: что действительность в автографе по ошибке повторены два раза.
5 О проектах лесонасаждения в Тульской губернии, см. т. 5, стр. 259 и 347, и п. № 111.
6 Толстой приехал в Москву с сестрой 17 октября.
На это признание Толстого о М. Н. Толстой Тургенев отвечал 25 ноября/7 декабря 1857 г. См. ПТТ, стр. 39—41.
7 Трое детей М. Н. Толстой с Т. А. Ергольской приехали в Москву 2 ноября.
8 Оку нужно было переезжать под Серпуховом.
9 Толстой пробыл в Петербурге не четыре дня, а восемь дней — с 22 по 29 октября.
10 Больной Некрасов часто бывал в это время в мрачном настроении.