Совсем недавно английскому исследователю творчества Уэллса Бернарду Бергонци удалось найти в студенческом журнале один из этих ранних рассказов — «Рассказ о XX веке». Он был напечатан в 1887 году, но написан, видимо, раньше: ведь у дверей начинающего писателя не стоят курьеры, готовые, едва он поставил точку, бежать с рукописью в типографию.
Человек сделал изобретение — и умер с голоду. Зато неимоверно обогатились те, кто понимает толк лишь в выколачивании прибылей. Они дали жизнь идее изобретателя. И вот мчится по подземным туннелям поезд новой конструкции, с каждым кругом набирает скорость и не может остановиться: забыли поставить тормоза. И, наконец, ужасный взрыв сотрясает землю. Это — страшное бедствие для города. И вместе с тем избавление. Потому что в поезде ехали коронованные особы, спекулянты, лизоблюды и прихлебатели.
«Рассказ о XX веке» подписан буквами С. Б. Они напоминают принятое в Англии сокращение от «Бэчлор оф сайенс» — «бакалавр наук». Такая подпись была несколько преждевременна и скорее выдавала честолюбивые планы автора, нежели свидетельствовала о реальных его достижениях, но время, когда он приобрел действительное право ставить после своей фамилии эти две буквы, было теперь уже не за горами. В 1888 году он вернулся в Лондон и довольно скоро получил место преподавателя биологии в университетском заочном колледже. Пору провалов сменила пора успехов. В конце 1889 года Уэллс получил, заняв второе место среди экзаменующихся, степень лиценциата. Год спустя — степень бакалавра. Прошел еще год, и он получил высшую степень, которую давал педагогический колледж, — «феллоушип» (нечто вроде звания научного работника).
Наконец-то он был «устроен в жизни». Его преподавательский оклад из года в год увеличивался, он женился, снял дом, открыл счет в банке. Все, о чем мог мечтать заурядный мещанин, обнаруживший в себе способность к науке, осуществилось. Но далеко не все, о чем мечтал Герберт Уэллс.
Он теперь упорно пробивался в журналистику. Это требовало времени, новых навыков, упорной работы. Несколько раз Уэллсу начинало казаться, что он уже занял прочное место среди пишущей братии, но тем больнее била по его самолюбию какая-нибудь новая встреча с редактором, для которого, как выяснялось, он по-прежнему был ничем. И все же он довольно быстро достиг своего. Он писал живо, остроумно, располагал материалом, недоступным для рядового участника еженедельных изданий. Сотрудничеством такого человека трудно было пренебречь. Вскоре он уже не обивал пороги редакций. Теперь редакции сами обращались к нему. Он приобрел известность.
Но Уэллсу этого было мало. Он мечтал переделать литературу по-своему, добиться права на полную самостоятельность суждений, на собственную форму выражения. И работать не где-то около литературы — в самой литературе.
В 1895 году на долю Уэллса выпал первый крупный литературный успех. Мало даже сказать «крупный успех» — он опубликовал «Машину времени», произведение новаторское, означавшее поворот в судьбе целого литературного жанра, а впоследствии, когда было оценено по достоинству сделанное Уэллсом, ставшее одним из краеугольных камней его славы и положения «живого классика».
Но этот будущий классик отнюдь не был преисполнен олимпийского спокойствия. Ни в жизни, ни тем более в творчестве. Слишком о многом ему надо было сказать. Его размышления о судьбах цивилизации были навеяны сегодняшним днем — той Англией, в которой он жил. Англией семидесятых, восьмидесятых, девяностых годов, когда никто не задумывался еще об атомном оружии, не помышлял о планетарном вмешательстве человека в дела природы, не верил по-настоящему в грядущие перемены. То, о чем говорил Уэллс, отнюдь не было спокойным разъяснением и уточнением общеизвестного. Это была яростная попытка внедрить свои мысли в головы людей, желающих слышать только о приятном, растормошить их, выбить почву из-под ног спокойных и благодушествующих. «Во всех своих произведениях, — говорил Уэллс в „Опыте автобиографии“, — писал об изменении жизни и о людях, думающих, как ее изменить. Я никогда просто не „изображал жизнь“. Даже в самых на первый взгляд объективных книгах, мною созданных, скрыта критика современности и призыв к переменам».
«Во всех своих произведениях», — коротко сказал Уэллс. Но стоит пробежать глазами список этих произведений, и трудно сдержать удивление. Когда дотошные исследователи подсчитали, сколько слов написал Уэллс в течение жизни, то итог получился внушительный — более двенадцати миллионов. Вот какую массированную атаку предпринял Уэллс на умы своих современников!
Подготовкой к писательству, как выяснилось, было все его прошлое. В неожиданно явившемся литераторе не пропал ученый. Это сказалось в жанре, к которому первоначально обратился Уэллс, — жанре научной фантастики, в словоупотреблении, напоминавшем зачастую язык препараторской, лекционных залов и ученых трактатов и казавшемся поэтому непривычным (сейчас, когда научные термины и обороты на каждом шагу проскальзывают в нашей речи, язык Уэллса уже не производит странного впечатления). Французский историк литературы Луи Каземьян очень удачно сказал о манере, в которой написан «Тоно Бенге». По словам Каземьяна, «Тоно Бенге» представляет собой «широкое, нарисованное с редкостной силой всеобъемлющее полотно жизни, на котором светотень распределена художником с точностью, достойной зависти ученого». Это можно было бы повторить применительно ко многим вещам Уэллса. Он из тех художников, перед которыми имеет преимущество далеко не всякий ученый.
Он не уступает ученому даже в главном — широте и точности мышления. Стиль Уэллса — сколок его мысли, лаконичной, точной, дерзающей. Его пафос — пафос осмысленных фактов. Его юмор из того же источника, что и его талант фантаста, — из умения перейти пределы привычного, открыть в каждой ситуации и факте возможности, неразличимые для невооруженного глаза. Замыслы его вещей под стать масштабам века, ознаменованного великими успехами науки.
Уэллс пришел в литературу со своими взглядами и диктуемым ими творческим методом.
В конце прошлого и в начале нашего века английская литература стала все больше сосредоточивать внимание на человеческой личности. Диккенс и Теккерей заметно уступали в мастерстве психологического анализа лучшим представителям русской и французской литературы. Они показывали человека в очень верных внешних приметах, характеризующих его внутренний мир, и в этом смысле всего только направляли фантазию читателя, перекладывали на него часть работы, которую в России и Франции давно уже взял на себя писатель. После их смерти английские писатели с увлечением кинулись изучать сделанное русскими и французами. Им захотелось поглубже — и самим — заглянуть в души своих героев.
Причины такого поворота понятны. Кончались «золотые годы» старого режима. Королева Виктория еще сидела на троне, но мертвечина викторианства, давящая сила условностей, ощущение неподвижности и вечности царящих порядков, моральных установлении и предписанных форм выражения предписанных чувств изо дня в день расшатывались промышленным кризисом и возродившимся рабочим движением. Даже люди очень далекие от пролетариата и жившие совершенно иными понятиями не могли не ощутить тот толчок, который дала общественной жизни активность рабочего класса, не почувствовать, как переменилась атмосфера. «Из-за ритмического бряцания джаз-банда и тяжелого шума национальных знамен какие другие голоса могли быть слышны? Только недовольные голоса рабочих промышленного мира, выражавших свой протест при помощи стачек», — писал впоследствии Уэллс, вспоминая это время.
Когда один класс не хочет жить по-старому, остальные при всем желании не могут оставаться при старом. На место застоя приходит движение. В жизни. В человеческих душах. В литературе.
Однако этот процесс психологического обогащения литературы зачастую оборачивался дурной стороной. Занявшись следствиями, писатели забывали причины. Человека стали изображать подробнее, но отдельно от общества. Именно в это время возникло и на многие годы закрепилось, как говорил Уэллс, «убеждение современных писателей… в том, что жизнь и действия человека не определяются политическими и социальными условиями». Старая формула критического реализма «человек через общество, общество через человека» была разрушена.
Уэллс признавал достижения современной литературы, но считал, что они не оправдывают потери. «Почему мы должны считать, что человек — это только его лицо, манеры, его любовные дела? — спрашивал он позже, продолжая давний, начатый еще в юности спор со своими противниками. — Чтобы дать полное представление о человеке, необходимо начать с сотворения мира, поскольку это касается его лично, и кончить описанием его ожиданий от вечности. Если человек должен быть изображен полностью, он должен быть дан сначала в его отношении ко вселенной, затем — к истории и только после этого — в его отношении к другим людям и ко всему человечеству. Мое стремление понять разыгрывающийся вокруг меня социальный конфликт столь же составляет часть меня, как и… мой безразличный для вселенной брак». Идеи и мысли литературного персонажа должны быть «характерны для человека соответствующего склада ума и социального положения» причем в задачу автора входит не просто «показать разные стороны определенного социального типа», но «дать единую цельную личность».
Эти строки написаны сторонником и продолжателем реалистической традиции. Уэллс не был противником литературного эксперимента. С другой стороны, он видел не только достоинства, но и недостатки английского критического реализма. И все же он говорил, что любой, самый длинный роман Диккенса кажется ему слишком коротким, тогда как, читая произведения Джойса, он все время задается вопросом: чего ради тратить на Джойса столько времени, которого человеку и без того так мало отпущено? Он с интересом и одобрением отнесся к попыткам Джозефа Конрада и Генри Джеймса добиться большей психологической разработки человеческого образа, чем знала английская литература прошлого столетия. И с тем и с другим писателем он одно время дружил. Более того, он сам иногда старался кое-чему у них научиться. Да и Джойсу он писал, что хотя пути у них разные, на земле в конце концов хватит места и для Джойса и для Уэллса. Но он настолько шире этих писателей смотрел на жизнь, в его поле зрения попадало столько явлений, ускользавших от их взора, что расхождений было не скрыть. Он знал не хуже других, что литература должна говорить о человеке, и тем больше ей чести, чем глубже она в него заглянет. Но человек существовал для него прежде всего как часть человечества и средоточие не только биологических, но и социальных сил, и он мало верил в то, что возможен настоящий успех, если подходить к человеку с иной точки зрения. Его тоже не во всем удовлетворяла литература минувшего столетия, но лишь потому, что он мечтал неизмеримо расширить взгляд романиста на вещи.
В приведенном рассуждении Уэллса об образе человека в романе есть слова, которых никогда не сказали бы ни Диккенс, ни Теккерей. «Чтобы дать полное представление о человеке, необходимо начать с сотворения мира…» Человек «должен быть дан сначала в его отношении ко вселенной, затем — к истории и только после этого — в его отношении к другим людям и ко всему человечеству». В этом и состояла самая суть отличия Уэллса как от его предшественников, так и от многих его современников.
Впрочем, литература не придумывается — она создается. Писатель предстает перед читателем не таким, каким задумал стать, а таким, каким оказался в результате огромного числа органически воспринятых литературных влияний, житейского опыта и уроков социальной действительности- всего, что вместе с талантом составляет предварительное условие- творчества. Предварительное потому, что создается писатель все-таки в самом процессе творчества.
Симпатии и антипатии Уэллса порой были изменчивы. Он, например, был первым крупным писателем, который приветствовал успех неоромантика Джозефа Конрада. И он же очень скоро начал высмеивать его манеру. Тут он, правда, проявил постоянство. Сорок лет спустя он продолжал отзываться о нем в выражениях, мало приличествующих спокойному и объективному критику: «Прекрасный, но непонятный писатель. Колорадо. Красная икра. На любителя, хочу я сказать. Эдакое изобилие. Облекает простейшие понятия покровом таинственности. Добавляет жизни сложности на каждой странице». И так далее и тому подобное. Нечего говорить, изменчивые симпатии. Но эта изменчивость была по-своему закономерна. Были писатели, по отношению к которым Уэллс оставался всегда безразличен, — писатели, у которых он ничего не взял для себя. Но по отношению к тем, через чье влияние он прошел, Уэллс был беспощаден. Переработанное считал своим собственным. Все, что откинул, ставил не выше объедков.
Его особые писательские приметы отнюдь не состояли в абсолютном отличии от всех окружающих. Скорее в ином — а том, как своеобразно сказались на его творчестве влияния предшественников и современников, в том, какая яростная борьба понятий, представлений, взглядов началась на страницах его книг. В его романах и рассказах не просто соединились признаки разных литературных манер и разных взглядов на мир. Современная мысль и современные литературные стили предстали в своих сложных связях и противоречиях. Это была дерзновеннейшая и, как выяснилось, успешная попытка расширить охват жизни в романе. То, о чем впоследствии Уэллс писал как о задаче современной литературы, было не советами критика, а рассказом о собственных устремлениях и собственном опыте. Уэллс мечтал, чтобы действительность вошла в литературу в невероятных масштабах. Даже когда речь идет о человеке. «Необходимо начать с сотворения мира… и кончить описанием его ожиданий от вечности». В невероятных масштабах и, значит, в невероятной концентрации. В той степени концентрации, какую дает только мысль, охватывающая судьбы всего человечества и всей нашей планеты, способная выразить — не следует ли отсюда, по Уэллсу, что и заменить? — все, даже чувство. Ибо, спрашивает Уэллс, что такое мысль, если не чувство, «только более утонченное».
Остается ли тут место для человека, права которого в литературе были только что с такой торжественностью провозглашены? И провозглашены совершенно искренна. «Больше всего мне нужно знать, что чувствуют люди, — писал Уэллс, — проникнуть под внешний покров заученного, сквозь инстинктивную защитную броню в самую сокровенную сущность человека… Я живу в эпоху, когда искреннее и глубокое проникновение в человеческие эмоции, к которому я тяготею, встречает отпор и подавляется, когда писателя призывают оставить попытки отражения действительности такой, какова она есть, а заняться изготовлением красивых масок из картона, льстящих тщеславию глупцов и предусмотрительности трусов». Писать о человеке для Уэллса в той же мере значило выполнять свою социальную задачу, как и писать о человечестве в целом. Но не затеряется ли человек, подобно пылинке в грандиозных просторах мироздания, изобразить которое Уэллс поставил себе задачей?
Это было, пожалуй, главной трудностью, которая встала перед Уэллсом как художником, в такой же мере желавшим обрисовать свой век в его конкретных, вещественных и человеческих приметах, как и передать самое общее, недоступное простому наблюдателю представление о современной действительности. Эта трудность и привела к тому, что творчество Уэллса довольно четко разделилось на два направления. Он писал фантастические романы, где действительность представлена очень обобщенно, и так называемые «бытовые романы». В романах Уэллса «Колеса фортуны», «Любовь и мистер Люишем», «Киппс», «Жена сэра Айзека Хармана» и ряде других мы встретим интересные человеческие характеры, много юмора, много бытовых зарисовок — и ни капли фантастики. Здесь только люди в привычном своем окружении. Романтики или обыватели, люди, пытающиеся понять жизнь и как-то переделать ее, или же недалекие создания, примитивно реагирующие на повороты судьбы… Но Уэллса никак нельзя обвинить в бездумном бытописательстве. Пишет ли он о недалеком приказчике Киппсе или о рвущейся из своего окружения леди Харман, старается ли удержаться от комментариев или перемежает повествование авторскими отступлениями, он никогда не мелочный бытописатель. Самые на первый взгляд непритязательные его вещи очень крепко посажены в ячейки его системы. Когда он писал не о мире в целом, то писал об отношении его «простейших составляющих» — людей — все к тому же миру, увиденному глазами ученого. Однако различие между бытовыми и фантастическими романами в смысле охвата действительности все-таки оставалось значительным, и Уэллс чем дальше, тем больше стремился его преодолеть. Он ввел в свой роман нового героя — ученого, человека, живущего уже не в фантастической, а в конкретной социальной действительности и вместе с тем занятого всеми теми вопросами, которые волновали автора. Так появилось несколько романов Уэллса о судьбе и работе ученого, в том числе лучший из них — «Тоно Бенге».
В раннем творчестве Уэллса дело обстояло иначе. Когда человек и история, человек и человечество, человек и вселенная соединяются вместе в пределах одного произведения, человек рисуется в тех формах, какие до Уэллса придали ему неоромантики, — концентрированных, выпуклых, обобщенных. Тогда только он приходит в соответствие со всем строем романа и масштабом уэллсовской мысли.
Так был написан уже первый роман Уэллса — «Машина времени», где фантастические образы морлоков и элоев должны были выразить мысль Уэллса о бедах, грозящих человечеству, если оно и дальше будет развиваться прежним путем. Порок современного общества Уэллс видит в том, что оно все больше распадается на тружеников и бездельников, и логические выводы из этого положения вещей он изображает в своем романе. В далеком будущем, нарисованном в «Машине времени», потомки теперешних буржуа и пролетариев, это даже не «две нации», а две разные породы человекоподобных существ — одни в течение многих тысячелетий были лишены благ культуры и просто человеческих условий существования, другие все это время бездельничали. Человек остается человеком только до тех пор, пока он трудится и развивается духовно, утверждает Уэллс. И он обвиняет буржуазное общество в том, что оно, разобщая людей на классы эксплуататоров и эксплуатируемых, оказывается враждебным самой человеческой природе. Конечно, этот роман Уэллса вернее характеризует настоящее, нежели будущее. Мы знаем, что возможность осуществления мрачного пророчества Уэллса исключена уже потому, что человечество не будет жить долго в условиях капитализма. К тому же и биологические рассуждения Уэллса в «Машине времени» неверны. Ученый уступил свое место сочинителю. Но в дальнейшем Уэллс научился ставить на службу литературе точное научное знание.
«Машина времени» была опубликована в 1895 году. В том же году Уэллс узнал о смерти своего учителя. И его следующий фантастический роман, «Остров доктора Моро», оказался лучшей памятью Томасу Хаксли. В этом романе научная достоверность не помешала, а, напротив, помогла ему подняться до той меры обобщения, о которой мечтал Хаксли.
Все знают историю Робинзона Крузо, который прожил двадцать восемь лет на необитаемом острове, причем значительную часть этого времени в полном одиночестве, и не только не растерял свои человеческие качества, но и сделался законченной личностью, своего рода олицетворением всего человечества. Но Робинзон Крузо был не более чем удобной для автора выдумкой. Его реальный прототип, английский моряк Александр Селкирк, за несколько лет совершенно одичал, утерял способность к членораздельной речи, повредился в уме. Не менее известны история Тарзана у Бэрроуза и Маугли у Киплинга. Они в такой же степени противоречат действительности. Науке известны десятки детей, выращенных зверями. Собиранием этих случаев занимался еще Карл Линней, который описал их в своем капитальном труде «Система природы» (1735). Последние сведения о детях, выращенных зверями, пришли в 1956 году из Индии. Эти случаи по-своему единообразны. В руки врачей всякий раз попадали уже не люди, а человекоподобные существа, неспособные ходить на двух ногах, неспособные усвоить человеческую речь, с повадками зверей, их воспитавших. Попытки «очеловечивания» приносили очень малые результаты. Человек в отличие от зверя существует только как часть человечества. Вне общества человек превращается в животное.
В «Острове доктора Моро» Уэллс поставил своеобразный «биологический эксперимент». Доктор Моро на необитаемом острове занимается очеловечиванием зверей, вернее сказать, дает им при помощи последовательных хирургических операций, заменяющих долгий процесс естественной эволюции, потенциальную возможность очеловечивания. Дальнейшее мало его интересует. Хирургический эксперимент окончен, и очередной человеко-зверь отпускается на все четыре стороны. Но стадный инстинкт собирает животных вместе, а затем у них возникает нечто подобное обществу. Процесс подавления звериных инстинктов, зарождения начатков морали, иными словами, очеловечивания, происходит в этом первоначальном «обществе». Но вот «общество-стадо» распалось, и люди-звери снова возвращаются к животному состоянию.
«Остров доктора Моро» написан сатириком. «Общество-стадо», где люди находятся еще на очень шаткой грани между звериным и человеческим состоянием, жестокость прогресса, олицетворенного в докторе Моро, идиотские молитвы, которые возносят люди-звери своему создателю, — все это нужно было Уэллсу для критики современного общества. Его сатира кое в чем напоминает сатиру Свифта, который изобразил буржуазного индивида в образе звероподобного «йеху». Но Уэллс не просто сатирик, поставивший на службу своим целям знание биологии. Как всякий крупный писатель, он стремится докопаться до первооснов изображаемых им явлений, а как ученый ищет эти первоосновы в объективных законах жизни — в данном случае в человеке, этом «исходном материале истории». Объективно-научное служит ему прочной основой для социологических выводов.